Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вадим Михайлович Кожевников. ЗАРЕ НАВСТРЕЧУ 17 страница



 

— А вдруг третье блюдо, скажем, кисель. В чем его сваришь?

 

— Кпсель тока на пасху и рождество — долго ждать! — уныло заметил Огузок.

 

— А если по воскресеньям варить, раз тут такие любители. Тогда как?

 

— Кисель! Это бы здорово!

 

— Шкафы все вынесли. Куда книги класть?

 

— А книг у нас нету.

 

— Нет, так будут.

 

— Тогда мы шкафы враз из сарая и принесем.

 

— Вот, ребята, видите, какая история получается, — проникновенно произнес Рыжиков. — Не подумалп вы сами, какая у вас новая жизнь должна быть. Собрались бы обсудить, что ли, сначала.

 

— А как?

 

— Ну, помечтали б, как жить хотите. Что ж, вы мечтать не умеете?

 

— У нас Сухов здорово мечтает. Как начнет сказки врать, только держись.

 

— А вы по правде помечтайте. Про то, что на самом деле может быть.

 

— Неловко. Зачем же нам нахальничать, и так все здорово!

 

— Нет, ребята, мечтать нам всем надо. Без этого далеко не уйдешь. Нужно всегда цель видеть. Мы вот, большевики, всегда мечтаем и не стыдимся этого. Только так мечтаем, чтобы потом это на самом деле для всего народа сбылось.

 

Провожали Рыжикова гурьбой. Просили:

 

— Вы к нам заходите, не стесняйтесь. Про кнпги не забудьте!

 

Пришел Капелюхин. Осмотрев котлы в кухне, нары в комнатах, он остался очень доволен и заявил громогласно:

 

— Все правильно!

 

— Нет, неправильно! — ядовито сказал Тумба. — Это только для старого режима правильно. А мы должны всё по-новому делать, а не так, как было.

 

— Это как же? — смутился Капелюхин.

 

— А вот так, чтобы красиво.

 

— Смотри, как быстро всё понимать стали! — опасливо произнес Капелюхин и вдруг радостно ухмыльнулся: — Согласен. Верно! Гляжу — как казарма. Я тут, помню, о ковры спотыкался. — И сердито спросил: — Куда подевали, тащи обратно! И еще чего-нибудь для полного удовольствия.

 

Увидев Рогожина, Капелюхин протянул ему бумажку и, тыча в нее пальцем, попросил:

 

— Распишись. Восемь саженей дров привез со склада.

 

Шесть мешков муки три нуля и два мешка картофельной. Товарищ Эсфирь сказала, чтобы кисель из нее варили.

 

Тима пришел в детский дом № 1, когда ребята выгружали дрова из саней. Увидев Тиму, Тумба крикнул:

 

— Становись в ряд, подхватывай! Видал, какие поленья — березовые!

 

Тима не заметил, чтобы его возвращение кого-ппбудь удивило. Стась только спросил:



 

— Чего так долго не приходил? Боялся, наверно, думал: у нас все по-старому? Нет, теперь у нас тут коммуна, — и, смутившись, поправился: Не совсем еще, но будет коммуна.

 

Сложив дрова в сарай, ребята сварили кашу и чинно расселись в столовой, и хотя здесь было, как и в приюте, — вместо столов настелены на козла доски, — зато ели они из тарелок, и не деревянными ложками, а мельхиоровыми, совсем похожими на серебряные.

 

Потом привезли книги. Ребята расставляли их по шкафам, а Стась переписывал названия в толстую тетрадь, которую подарил ему Капелюхии.

 

Совсем неожиданно в детском доме появился воспитатель Чижов. Моргая и потпрая руки, он вошел в комнату, где укладывали книги, и прикрикнул как ни в чем но бывало:

 

— Товарищи, непорядок! Каждую книгу необходимо предварительно обернуть в бумагу. С книгами нужно обращаться бережно!

 

Ребята угрюмо отошли от шкафа.

 

Капелюхип согласился:

 

— Правильно, книги оберегать надо! — Но по глазам ребят он понял, что тут что-то неладно, вежливо спросил Чижова: — А вы, пзвппите, кто будете?

 

— Старший воспитатель, — с достоинством отрекометь довался Чижов.

 

— Тэ-экс, — протянул Капелюхин, пристально разглядывая Чижова. Значит, старший? А позвольте узнать, когда вы старшим стали: до или после?

 

— Не понимаю вашего вопроса, — пожал плечами Чижов.

 

— А чего тут понимать, вопрос ясный: до революции или после, усмехнулся Капелюхин. — Теперь каждому человеку такая мера.

 

Чижов оглядел пасмурные, враждебные лица ребят, съежился и, опускаясь на стул со спинкой в виде лнры, спросил с отчаянием в голосе:

 

— Так вы меня выгнать хотите? — Не получив ответа, произнес: — Ну что ж, стало быть, не заслужил я лучшей участи. Будучи человеком бесхарактерным, я очень обижал вас, очень, хоть все это было глубочайшим образом и противно моим убеждениям.

 

Ссутулившись, он поплелся к выходу, тяжело шаркая подшитыми валенками.

 

Все молчали и не могли смотреть друг другу в глаза.

 

И никто не испытывал торжества, что так унижен был сейчас этот старший воспитатель, прозванный «Душескребом» за привычку долго мучить обидными словами провинившихся воспитанников.

 

— Может, вам его жалко? — спросил Капелюхпн. — Тогда вернем? Сами решайте. Мое дело — сторона.

 

Неизвестно, как бы обернулась вся эта история с Чижовым, но в этот момент пришел фельдшер из госпиталя.

 

Сдергивая с усов сосульки, он спросил сердито:

 

— Детский дом номер один? Это вы, что ли? Тогда давайте депутацию. Парнишка у нас стреляный лежит.

 

Тоскует, говорит, из приюта бежал. Товарищей повидать хочет. Могу взять, сколько влезете. Я на подводе.

 

— Это Чуркин Яша! — воскликнул Тима. — Он через стену монастыря лазил. Теперь я знаю: это он!

 

— Ну вот, значит, ты, а кто еще? — сказал равнодушно фельдшер и попросил: — Давайте живее, а то конь мерзнет. Набегался, пока нашли. Никто в городе вашего дома не знает. Вывеску бы приладили. На улицах и то уже новые висят. Говорили: поедешь по Подгорному, свернешь на Дворянскую, выедешь на Конную площадь.

 

А ехал, выходит, по Гоголю, свернул на Пролетарскую и выехал на Краснопартизанскую площадь. Теперь все по-новому. Сразу не угадаешь.

 

Словно голубым спиртовым пламенем жгла последняя зимняя стужа. Высоко в небе белыми кристаллами светились звезды. Натертая полозьями, ярко блистала дорожная колея в сухом, искристом снегу.

 

Поеживаясь в коротком бушлате, Капелюхин говорил, сердито поглядывая в небо:

 

— Сегодня лектор сказывал: то не просто звезды, а черт те что. Громадины, вроде нашей земли, да еще в расплавленном виде. А тепла с этого дела нам никакого.

 

Одно уважение, что на небе тоже порядок и никакому богу места там нету.

 

— А ты меня не агитируй! — обиделся почему-то фельдшер. — Сам на митинге был. Там и не такое говорили.

 

Возле костра, на перекрестке, где грелся красногвардейский патруль, Капелюхин слез с саней.

 

Фельдшер сказал о Капелюхине уважительно:

 

— Видать, партийный — накоротке, а и то просветить пожелал…

 

Возле койки Яши Чуркина сидела на белой больничной табуретке Фекла Ивановна. Увидев входящих мальчиков, она встала и сказала недружелюбно:

 

— Пришли? Но только на две-три минуты. Он еще очень слабый.

 

— Здорово! — тихо сказал Чуркпн и спросил: — Может, чаю хотите? Здесь настоящий, не морковный, как в приюте.

 

— У нас теперь — во! — громко заявил Тумба, оттопыривая большой палец.

 

Но Рогожин, показывая глазами на Яшу, остановил его:

 

— Ты что, хвастать сюда пришел? — наклоняясь над. Чуркиным, спросил: Что? Больно, Яша?

 

— Больно, — медленно и тихо произнес Яков и, отводя глаза со спинки кровати, перевел взгляд на Тиму. Лицо его исказилось от боли, но он, пересиливая себя, сказал: — Нашелся, значит. А я тебя по всему городу искал, а после в тайгу сбег. Один в яме жил, пока партизан не встретил. Прикрывая устало глаза опухшими веками, пожаловался: — Была бы Зинка жива, ее бы теперь вылечили, — видал, какая больница? На всех кроватях шишки блестящие. Лекарства самые дорогие всем почем зря дают.

 

— Ну, ребята, хватит! — решительно заявила Фекла Ивановна. — Ступайте! В следующий раз подольше разрешу.

 

Тима прощался с Чуркиным последним. Яша, взяв его руку, вдруг положил в нее что-то холодное и тяжелое.

 

— Возьми на память, — сказал шепотом, — другого у меня здесь ничего нет. Пуля моя. Ее из меня вытащили.

 

Возьми, ничего. Это можно.

 

На следующий день жители города с самых дальних окраин шагали к площади Свободы по улицам, где всю ночь горели костры, у которых грелись красногвардейские патрули.

 

Красные с черными лентами знамена, печальные и торжественные, плыли на склоненных древках впереди колонн.

 

И такие же, черно-красные, будто обугленные по краям, флаги свисали со стен домов. Стояла лютая стужа, и воздух жег, как расплавленное стекло. На деревянной пожарной каланче висели черные шары.

 

Обычно город замирал в такие холода. И тогда скрипучий стон снега под ногами одинокого прохожего можно было слышать в тишине за много кварталов. Но сегодня люди вышли на улицы и медленной поступью двигались к площади, становясь в колонны, невесть кем организуемые. Весь город звучал стеклянным звоном от мерных шагов многотысячного людского потока.

 

Никто не созывал этих людей на площадь, но они шли и шли, хотя большинство не знало тех, кто погиб. Они знали только, что это те, кто отдал свою жизнь за них, и не только горе повелевало людьми, а и гордость героями.

 

Погибших везли на орудийных лафетах. За ними следовали шеренги красногвардейцев и рабочих дружин. Посреди площади возвышалась деревянная трибуна, обвитая кумачом с черной каймой. На трибуне стоял Рыжиков и, сжимая в руке кожаную фуражку, говорил:

 

— Товарищи! Мы строим на развалинах старого мира царство человеческой свободы и справедливости. Лучшие сыны и дочери народа не щадят жизни во имя этого. Мы клянемся перед нашими товарищами, павшими в борьбе, что будем всегда неотступно служить великому делу пролетарской революции…

 

Тима стоял в колонне воспитанников детского дома, и сердце его тоже сжималось от скорби и гордости.

 

Папа когда-то говорил Тиме: "Жизнь человека кончается с его смертью, и нет ничего за пределами смерти".

 

Как это было страшно слушать! Ничего потом нет. Ничего! Как это страшно! А вот они шли на смерть и не боялись этого ужасного «ничего».

 

— Плачешь? — спросил сипло Тумба. — Ничего, я сам плачу, — и добавил дрожащими губами: — Вот, выходит, какие люди нас из сиротского дома выручили.

 

Красногвардейцы подняли винтовки и стали стрелять залпами.

 

И, словно в ответ, с деревьев городского сада посыпались легкие махровые хлопья снега.

 

На деревянный четырехгранный памятник братской могилы Капелюхин прикрепил настоящий крестьянский источенный серп и накрест над серпом большой слесарный молоток с темной маслянистой рукоятью.

 

Воспитанникам детского дома не удалось подойти и попрощаться с погибшими героями.

 

— Гляди, ребята, как цуцики, замерзли! — сказал какой-то человек с красной повязкой на рукаве и сердито приказал: — А ну, марш греться!

 

Он привел ребят в дом с белыми колоннами и стал поить их чаем. Стены внутри дома были исковыряны пулями, и куски отбитой штукатурки лежали на полу. Человек сказал, сгребая ногой в кучу отбитую штукатурку:

 

— Здесь мыс контрразведчиками бились. Пока в подвалы проникли, успели они наших товарищей застрелить.

 

Я человек семейный, осторожный за свою жизнь, а и то одного офицера прямо голой рукой за пистолет ухватил.

 

Видали, рука маленько поврежденная. Но ничего, кость целая.

 

Когда Тима возвращался с площади, он увидел идущую по тротуару в беличьей шубке Нину Савич. Она, верно, сильно озябла и прижимала к лицу руки в пушистых варежках.

 

Тима сначала колебался: выйти из колонны детского дома или нет. Но потом решился: "Подойду, пускай узнает, кто мы, расскажу ей, пускай удивится".

 

Он выскочил из шеренги и догнал Нину.

 

Но она совсем не удивилась, когда он остановил ее. Не отнимая варежек от лица, Нина сказала глухо и равнодушно: — Это ты, Тима?

 

— А ты — думала, кто-нибудь другой?! — обиделся Тима. — Ты думала, Софья Александровна, да?

 

— Нет. Мамы у меня больше нет. — Нина отняла от яйца варежки и, показывая рукой туда, на площадь, сказала, с трудом шевеля застывшими губами: — Маму сейчас похоронили, она там, с другими…

 

Тжма молчал, подавленный, не зная, что ему сказать и что сейчас можно сделать для Нины. Нина смотрела на него сквозь смерзшиеся ресницы внимательно и строго.

 

— Ее расстреляли в тюрьме, когда уже в городе началось восстание. Нина смотрела на него какими-то удивительно спокойными горестными глазами взрослого человека и говорила успокаивающе, как старшая: — Ты только не думай, что я очень несчастная. Я очень горжусь мамой и хочу быть такой, какой была она.

 

В тот же день, вечером, делегация воспитанников детского дома шагала по улицам города к зданию Общественного собрания, называемого теперь "Дворцом труда", чтобы приветствовать первую уездную конференцию рабоче-крестьянской молодежи.

 

И снова над головой пылало голубым пламенем звездное небо. Певуче пел снег под полозьями саней, и стужа жгла своим невидимым белым огнем.

 

Навстречу по дороге шла колонна рабочих с топорами и пилами. Они возвращались из лагерной рощи, где заготавливали дрова для новых общественных учреждений города. Впереди колонны топали, закутавшись до самых бровей в башлыки, оркестранты и выдували из медных труб ухающие звуки марша. Тонкие снежные блестки мелькали в синем воздухе — это стужа высушивала влажное дыхание людей. Подняв голову, Рогожин сказал:

 

— Хотел бы я, как Яков Чуркин, жизнь за народ отдать.

 

Тумба сердито перебил Рогожина:

 

— А ты не каркай, он еще выздоровеет! Он не из таких, чтобы помирать сейчас. Видал, он какой, ничего про себя не сказал, не похвастал.

 

Возле здания почты, несмотря на стужу, стояла огромная толпа. На балконе невысокая женщина в черной каракулевой шапочке, повязанной поверх платком, держа в варежках телеграфную ленту, громко читала только что полученный из Петрограда декрет о создании Высшего Совета Народного Хозяйства для управления промышленностью страны.

 

И Тима узнал в этой женщине свою маму…

 

А на берегу реки, в каменном одноэтажном недостроенном здании, где некогда дума собиралась оборудовать городскую электростанцию и откуда пока единственная слабосильная динамо-машина давала ток лишь в управу и синематограф «Пьеро», рабочие под «Дубинушку» подымали на больших бревенчатых козлах новую большую динамо-машину, привезенную из речного порта, — она много лет лежала там на складе Вытманов. Возле здания станции горели большие красные костры, и веселое пламя мерцало на подтаивавшем снегу.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

 

Революция не оправдала самых сокровенных надежд Тимы — он снова оказался один. Мама являлась домой поздно ночью, когда Тима уже спал. Она неслышно ходила по комнате, готовила на керосинке обед, потом, закутав кастрюли старым драповым пальто, исчезала, оставив на столе записку.

 

Почерк у мамы мелкий, неразборчивый, наставления одни и те же, и Тима лишь ревниво следил, не забыла ли она написать в конце, что любит и сильно скучает.

 

Чтобы не проспать прихода мамы, Тима привязывал к дверной ручке пустые жестяные банки, но мама открывала дверь так осторожно, что ни одна банка не звякала.

 

Тима думал: революция и счастье — одно и то же. Но какое же это счастье, если его родителям теперь еще больше некогда, чем при старом режиме, и еще суровее ими повелевает это неотвратимое "так надо"?

 

В тот день, когда председатель ревкома Рыжиков объявил на площади Свободы о социалистической революции, городская организация большевиков насчитывала всего сорок человек, и напрасно местные эсеры и меньшевики обвиняли большевиков, что они, как заговорщики, насильственно захватили власть. Разве могли каких-то сорок человек захватить власть, когда лишь в одном сводном батальоне, находившемся в распоряжении городской думы, было четыреста штыков? Совершить революцию могли только тысячи людей, и их действительно были тысячи, возглавленных большевиками, убежденных в том, что все, что говорят большевики, — правда.

 

А теперь перед большевиками стояла задача — научить всех этих людей правильно распоряжаться своей властью.

 

Но даже Тима хорошо знал: ни его родителям, ни их старшим товарищам по партии никогда не доводилось служить где-нибудь начальниками. Всю жизнь их только и преследовали разные начальники, сажали в тюрьмы, ссылали. А вот те, кто был в других партиях, еще при Временном правительстве заняли большие должности во всех городских учреждениях, стали чиновниками и не хотели помогать большевикам.

 

Несколько дней мама Тимы ходила в городскую управу собирать сведения об экономическом положении уезда.

 

Но служащие все время подсовывали ей материалы за прошедшие годы. Тогда она стала приходить по ночам и сама искала в шкафах и папках нужные ей документы.

 

Два вечера мама сидела дома и писала. Тима был невыразимо счастлив, когда она усталым голосом просила дать ей горячего чаю.

 

Тима представлял себе, как его мама появится перед всеми и гордо, властно, словно Егор Косначев на митинге, будет говорить о мировой революции, о будущем всечеловеческом счастье. А мама вместо этого почему-то все время щелкала на счетах, озабоченно шептала цифры, решала задачки на клочках бумажек и только сердито отмахнулась от Тимы, когда он посоветовал закончить выступление революционными стихами.

 

Вернулась мама после своего доклада в ревкоме огорченная. С ней пришел папа — тоже расстроенный. Он пытался утешить маму.

 

— Как статистик ты, Варенька, провела большую, добросовестную работу, говорил он фальшиво бодрым тоном. Но потом, как всегда, стал задумчиво теребить бородку и уже другим, строгим голосом продолжал: — Но как коммунистка ты допустила непростительную ошибку.

 

Разве можно руководствоваться официальными данными?

 

Цифры — тоже политика, и их специально исказили, чтобы скрыть истинные размеры катастрофической разрухи в уезде. Нужно было все сначала проверить на местах, — строго заключил папа.

 

— Ты даешь смешные советы, — обиженно воскликнула мама. — Как я могла это сделать одна?

 

— Очень просто: тебе нужно было делать это не одной.

 

— Но ледь ты знаешь, чиновники саботируют, — горячилась мама.

 

— А зачем тебе чиновники? Скажем, топливо. Обратись к рабочим с лесопилки. Мука — к грузчикам с пристани.

 

Мама всхлипнула и произнесла с отчаянием:

 

— Это ужасно, что я так осрамилась!

 

— Варенька, я сам недавно осрамился не меньше, — грустно признался отец. — Производил ночью обыск в бывшем Союзе офицеров и ничего там не обнаружил.

 

А днем пришел ко мне истопник и сказал: "Чего же вы обслуживающих людей обошли! А мы-то за кого, по-вашему?" Ну и оказалось — целый склад оружия. Так я себя неловко чувствовал…

 

Тиме очень не нравилось, когда его родители с такой готовностью признавались в своих ошибках и слабостях.

 

Должно быть, они не только здесь, друг перед другом, так говорят, но и в ревкоме тоже. Нет, не годятся они в начальники. Вот Егор Косначев стал настоящим начальником, и его знает теперь весь город.

 

В прошлое воскресенье на площади Свободы он был главным во время постановки народной феерии под названием "Взятие Бастилии". Посредине площади построили из снега крепость с четырехугольными зубчатыми башнями. На крепостной стене стояли с застенчивыми лицами красногвардейцы. На шапки у них натянуты синие картонные треугольники, а к полушубкам прикреплены булавками трехцветные бумажные ленты. Другие красногвардейцы, без синих треугольных картонок, но с красными бантами на груди, изображали восставший народ.

 

Когда по сигналу Косначева духовой оркестр стал играть «Марсельезу», красногвардейцы с красными бантами бросились на красногвардейцев с синими картонками на шапках, и началась свалка. На башню по деревянной лестнице взобрался Косначев с красным флагом в руке и, приказав красногвардейцам в синих картонках уступить места на крепости красногвардейцам с красными бантами, произнес очень красивую речь. Красногвардейцы носили его потом на руках, а он все время, пока его носили, размахивал красным флагом. После этого многие из публики записывались у Косначева в рабочие дружины.

 

Егор Косначев открыл в помещении акцизного управления первую настоящую картинную галерею и сам давал посетителям объяснения. Он говорил, размахивая указкой:

 

— Вы видите, товарищи, перед собой копию картины, созданной великим русским художником. В ней запечатлена вся великая стонущая правда о безмерных страданиях народа-титана, вынужденного веками тянуть на своих богатырских плечах корабль русской империи.

 

И посетители выставки — рабочие кирпичного завода, таежные смолокуры, приисковые старатели, речники с затона, бородатые мужики из самых дальних заимок и селений — с благоговением смотрели на копию великой картины.

 

Огромный, с бурым, до язв обмороженным лицом таежник, подымая руку в меховой варежке величиной с собаку, говорил густым, скрипучим голосом:

 

— Видать, ваш партийный с народа ту картину писал. Уж очень он сочувственно все изобразил. — Помедлил и добавил задумчиво: — Барку тянуть — занятие тяжелое.

 

В бывшем архиерейском доме Егор Косначев создал Клуб просвещения.

 

Он уговорил преподавателя резьбы по дереву в сиротском приюте художника Кучумова вылепить из снега перед зданием клуба фигуры рабочего и крестьянина. После того как эти фигуры облили водой, они выглядели словно мраморные.

 

Теперь каждое утро Кучумов бережно обметал метлой со своих «скульптур» свежий снег.

 

Еще Косначев поставил в клубе пьесу Горького "На дне". Спектакль шел без антрактов. После каждого акта артисты выходили на авансцену и обращались к зрителям с призывами помогать Советской власти налаживать новую жизнь, чтобы старая скорее ушла в прошлое.

 

Потом кто-нибудь из зрителей, заранее подготовленный активистами клуба, поднимался на сцену и горячо убеждал актеров не терзаться больше, не мучиться, потому что теперь народ у власти и обижать обездоленных никому не позволят.

 

Возле клуба всегда толпилось множество людей, желающих попасть "на представление". Но так как мест было мало, а желающих много, Косначев посылал на улицу агитаторов с волшебным фонарем. Такие митинги пользовались большим успехом, и на них приходили целыми семьями.

 

Мало того, Косначев разыскал какого-то садовода, потомка декабриста, и почтенный старичок читал лекции в клубе. Вынимая из карманов яблоки, тщательно вытирая их платком, он говорил сердито:

 

— Вот, видали? Вырастил! Нужно, господа, сады разводить. На зиму каждое дерево шубой из соломы покрывать. Революция так же необходима в растительном царстве, как и в человеческом. Сибиряки должны кушать фрукты, а не только ржаной хлеб и картошку.

 

После всего этого Косначев стал одним из самых популярных людей в городе. Его почтительно называли комиссаром просвещения. Тщедушный, в старенькой фетровой шляпе и засаленном полушубке, он возвышенными словами уговаривал людей приобщаться к сокровищам науки и культуры.

 

— Социализм — это красота! — хрипло кричал Косначев рабочим кирпичного завода. — Красота — это гармония. Человек прекрасен, но капитализм уродовал человека. Мы уничтожили капитализм, открыв путь человечеству к вершинам светлого будущего.

 

И хотя Рыжиков посылал Косначева выступить перед рабочими для того, чтобы уговорить их дать в ближайшие дни пять тысяч кирпичей, которые ревком хотел отправить обозом в деревню, в обмен на хлеб, Косначев почему-то обходил эту тему в своем выступлении. Но странно, чем возвышенней и отвлеченней он говорил, тем сильнее захватывал людей своей пламенной речью. Когда он кончил призывом: "Совершить мировую революцию на всем земном шаре!" — рабочие долго аплодировали и кричали «ура».

 

Встал мастер по обжигу Хрулев, сипло и деловито сказал:

 

— Так вот, ребята, поскольку у всех теперь полная ясность по главному вопросу, значит, можем обнадежить ревком насчет кирпича? Голосую, чтобы вписать пункт в резолюцию по тому, что говорил здесь докладчик.

 

В этом захолустном таежном городе, некогда серой разбросанной древесной кучей возникшем вокруг древнего каторжного острога, люди жили, как на острове, окруженные океаном снегов. Да и летом лесная чащоба была непроходима. А подняться вверх по реке можно было, только если тянуть лодки на бечеве.

 

Угрюмо и одиноко жили здесь люди. Страшась долгой зимы, они не покладая рук трудились все лето, чтобы запастись дровами, мукой, мясом, рыбой, ягодой. И только самые отчаянные уходили тайговать в зиму.

 

Тысячи крестьян-переселенцев, обманутых царским правительством, скитались по Сибири голодные, разутые, раздетые и нанимались на любую работу только за хозяйский харч, полушубок и валенки.

 

И природа здесь была жестокой к людям и человек к человеку.

 

На окраинах в землянках жили слободами ремесленники, пимокаты. Центр города принадлежал чиновникам, купцам, промышленникам, военным, полицейским и тюремному начальству.

 

И в этом угрюмом, одичавшем в своей острожной жизни городе, где люди не называли себя русскими, считая, что русские — это только те, кто живет там, далеко, за Уральским хребтом, а они — сибиряки, чалдоны, варнаки, таежники, кержаки, хожалые, азиаты или просто без роду и племени из каторжных, — большевики взялись строить новое человеческое общество.

 

Тима думал, что, когда придет настоящая революция, его папа и мама наконец уедут в прекрасную страну — Россию. И они поселятся в мамином городе Ростове, где прямо на улице растут настоящие вишни, яблоки, грушн, сливы, арбузы и дыни, вкуса которых Тима не знал, но, по словам папы и мамы, это было что-то необыкновенное.

 

Теперь революция произошла. Но вместо того чтобы уехать, родители решили остаться в Сибири до тех пор, пока здесь не станет так же хорошо, как в России. Прислушиваясь к разговорам родителей, Тима с тревогой убеждался, что очень многого они просто не умеют как следует делать. Вот недавно Тима внезапно проснулся ночью, и вдруг оказалось, папа и мама дома.

 

Сквозь полузажмуренные веки Тима видел: отец и мать сидят на скамье против окна, и мутный, блеклый свет освещает их лица. Отец держит мамины руки и, наклоняясь, осторожно, бережно целует каждый палец в отдельности.

 

Мама отморозила руки на общественных работах, когда перебирала картошку, сваленную возле пристанских пакгаузов, и сейчас они у нее как обожженные.

 

Мама устало жаловалась:

 

— Ты подумай, Петр, какой негодяй Кобрин, узнал о конфискации излишков продуктов и велел приказчикам выбросить из амбаров всю картошку в снег!

 

— Варенька, — произнес папа, как всегда учительным тоном, — подобное следовало предвидеть. Саботаж — одна из форм классовой борьбы буржуазии с народной властью, и поэтому мы должны…

 

— За такое сажать в тюрьму, — гневно перебила мама.

 

— Варвара, ты видишь только одну сторону факта, который мог бы и не произойти, если бы вы заранее установили на складах рабочий контроль.

 

— Выходит, значит, мы же виноваты?

 

— До известной степени да.

 

— Ну, знаешь, Петр… — Мама вскочила, сняла с печки валенки и, опираясь рукой о стол, стала поспешно их надевать.

 

— Варя, извини меня, — тихо попросил отец. И упрямо добавил: Все-таки, если ты спокойно подумаешь, я прав.

 

— А я хочу, — горестно воскликнула мама, — чтобы ты запомнил раз и навсегда!.. Я так стосковалась, а ты, ты просто холодный, рассудочный человек, — И вдруг кротко попросила: — Пойми меня, Петр, я очень измучилась…


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 54 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.049 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>