Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вадим Михайлович Кожевников. ЗАРЕ НАВСТРЕЧУ 16 страница



 

Достав из кармана портсигар, Ян вынул оттуда завернутую в тряпочку печать, дохнул на нее и приложил к истерзанной бумажке. Потом спросил:

 

— Как будет называться ваш новый дом?

 

— Обыкновенно — сиротский приют.

 

— Нет, это не подходит, — брезпгаво поморщился Ян. — Нехорошие слова, надо другие. Ну, мальчики, вам жить, ваше предложение?

 

— Дом свободы, — сказал Рогожин.

 

— Нет, это пышно.

 

— Счастливый приют, — сказал Тумба.

 

— Нет, сентиментально.

 

— Школа труда, — сказал Стась.

 

— Нет, это не школа, а дом. Но Дом труда у нас уже есть. Ты? — глядя без улыбки на Тиму, спросил Витол.

 

— Может, детский сад?

 

— Нет, это когда маленькие.

 

— А назовем детский дом. И точка, — сказал Капелюхин.

 

— Серьезно, но мало. Нужно так, — задумчиво произнес Витол, — детский дом номер один. Это значит, что таких домов будет много. Ну, как? Одобрили? Дай бумагу, я напишу на мандате название.

 

И, наклоняясь, морщась от боли, Витол написал бережно: "Вышеупомянутое помещение передать на вечное владение "Детскому дому № 1".

 

— А теперь, — сказал Витол Тиме, — подойди ко мне, мой мальчик, и я обниму тебя, пока за тобой не пришли твои папа и мама.

 

Когда Витол выпрямился, на повязке его проступила кровь.

 

— Это ничего, — сказал он, слабо улыбаясь, — я очень полнокровный. Немножко даже полезно.

 

Он налил из цинкового бачка воды в жестяную кружку и медленно, с наслаждением глотал, поглядывая на мальчиков веселыми светлыми глазами.

 

— Мы знаем про вас, — пожимая каждому руку, сказал он им на прощание. Вы хорошие товарищи. Благодаря вам второй батальон расселили в железнодорожной казарме, и нам очень лет ко было их разоружить. Я буду ходить скоро в детский дом номер один в гости. — А Тиме он сказал: — Ты останься, я уже послал за твоей мамой.

 

Будешь сидеть здесь и ждать.

 

Все ребята по очереди попрощались с Тимой, а он, едва сдерживая слезы, словно извиняясь в чем-то, говорил каждому:

 

— Я все равно приду. Только вы понимаете…

 

— Понимаем, — сказал Рогожин.

 

— Ты все-таки приходи, — попросил Тумба. — Я же твой ручатель. Мне все про тебя интересно будет…

 

— Ну вот, ты уже и счастливый, — сказал Стась.

 

Потом Ян долго крутил ручку телефона и говорил:

 

— Барышня, будьте любезны, дайте мне тюрьму. Это кто у телефона? Говорит Ян Витол. Слушай, я неофициально буду говорить. Отпусти своего помощника. Сегодня у него сын нашелся. Ну да, Тима. Кого отпустить? Тебя?



 

Что такое? Надо же кому-нибудь там сидеть, то есть не сидеть, а сажать врагов? Что? Не умеешь? Сапожков тоже не умеет. Каждого о здоровье спрашивает. Но это ничего, он медик. Арестанты смеются? Пусть! Нет, ты это оставь.

 

Столько в тюрьмах сидел! Значит, плохо сидел, теперь учись. А Сапожкова учить мы не будем, он с завтрашнего дня — заведующий городского народного здоровья. Почему не сегодня? Товарищ Рыжиков еще решение не подписал…

 

Потом Витол ходил по истертым каменным плитам старинной гранильни, занятой под военную комендатуру, и, застенчиво улыбаясь, говорил дежурным красногвардейцам:

 

— Сейчас надо строить новый мир. В борьбе со старым миром русский пролетариат уже накопил гигантский исторический революционный опыт. Но строить новый мир — это очень не просто. Завтра мы должны пустить две фабрики, мельницы, подвезти топливо в город, на железную дорогу, снабдить тысячи людей продуктами, наладить нормальную работу всех необходимых учреждений.

 

Нужно много людей, которые возглавят все это, — и, обращаясь к Тиме, спросил: — Ты знаешь, кто твоя мама?

 

Директор телеграфа. Когда-то ее партия поставила работать телефонисткой, чтобы подслушивала разговоры охранки. И она спасла нескольких товарищей. А теперь она плачет в телефонную трубку, жалуется, что ее не слушаются телефонные барышни. Твой отец — помощник начальника тюрьмы! Бывший контрразведчик пожаловался на "резь в желудке", и твой папа явился к нему в камеру с кружкой Эсмарха. Косначев морочит всем голову и просит позволения устроить на площади мистерию, изображающую взятие Бастилии. Он хочет Сыть создателем нового театра. А нам нужны в газете его боевые фельетоны. А Эсфири Рыжиков сообщил, что она назначена начальником всех хлебных и фуражных складов города. Эсфирь за две ночи взяла на учет все до последнего фунта. Ты понимаешь, как это важно? Хлеб! Завтра мы отсылаем первый эшелон хлеба в Россию. И знаешь, кого я пошлю комиссаром эшелона? Капелюхппа. Это крепкий человек. Косначев говорит, что революция — ото красота, и требует, чтобы мы устроили иллюминацию в городе.

 

А Эсфирь не дает ему керосина. И правильно, кероспп нужно дать людям. Зачем, чтобы на улицах был свет, а в домах темнота? А он, знаешь, как обозвал меня? Этим ползучим, как его… — Ян нетерпеливо защелкал пальцами.

 

— Гадом, — подсказал Тима.

 

— Нет, вспомнил, — эмпириком. Но это у Косначева одно и то же. Я не могу обижаться. Он особый человек.

 

Пишет стихи.

 

Ввалилась группа красногвардейцев.

 

— Товарищ комиссар, вот поймали кобринского племянника. Гляди, чего он кидал через забор в хлебные склады. Как шлепнется об землю, так горит.

 

Тима узнал этого человека по длинной, как кишка, шее. Это был юнкер, которого Капелюхип на митинге спрашивал: "Где пролив Дарданеллы?"

 

Витол сел за стол, положил перед собой листок бумаги и спросил жестяным голосом:

 

— Ваша фамилия? Запятпе? Предупреждаю, за ложные показания будете привлекаться к особой ответственности судом Народного трибунала…

 

Тима вышел из комендатуры и сел на ступени крыльца.

 

Над головой, замирая от высоты, трепетали звезды.

 

А с земли навстречу небу голубым пламенем сверкал снег, будто освещенный изнутри.

 

Вздымая стеклянную снежную пыль, подъехало много саней, запряженных парами и тройками. В них сидели и лежали люди с винтовками. Из передних саней вышел человек и скомандовал:

 

— Без приказа никуда! А я мигом. — И прошел в комендатуру. На поясе у этого человека висела длинная драгунская сабля. Тима узнал его — это был Анакудинов.

 

Но он не остановил Анакудинова.

 

Он увидел, как по тротуару торопливой походкой шла мама. Она была обвязана серой шалью, но на голове прежняя потертая круглая каракулевая шапочка.

 

— Мама! — крикнул Тима. Но мама, вместо того чтобы идти навстречу Тиме, почему-то остановилась, начала развязывать шаль и вдруг медленно опустилась на землю.

 

— Мама, мамочка! Что с тобой? Ты больная?

 

— Нет, я просто немножко поскользнулась, — жалобно проговорила мама и, бросив на снег варежки, трогала лицо Тимы, как-то недоверчиво, нерешительно и слабо улыбаясь. Потом она спросила: — Я даже не верю, я такая счастливая. Неужели это ты?

 

— Да я же, я… мамочка, — твердил Тима.

 

Мама подошла к ступеням комендатуры, села и, жадно глядя на Тиму, произнесла с отчаянием:

 

— Нет, я не могу никак еще поверить!

 

Подошел отец и смущенно сказал:

 

— Ну, здравствуй! Понимаешь, я первый раз, как тебя увидел, даже растерялся.

 

— Слушай, Петр, — заявила торжественно мама. — Я хочу, чтобы сегодня мы были вместе.

 

— Да, да, я больше от вас ни к кому не пойду, — горячо сказал Тима.

 

Отец озабоченно спросил маму:

 

— К тебе можно?

 

— Ну что ты, Петр, я сплю там на столе в аппаратной.

 

Отец сконфуженно сказал:

 

— У меня есть кабинет, но я его сегодня уступил.

 

Видишь ли, у нас только девять арестованных. Топить весь корпус нецелесообразно. Ну, так вот…

 

— Куда же нам деваться?

 

— Но у нас же есть квартира.

 

— У нас квартира?

 

— Я имею в виду квартиру в Банном переулке. Мы же внесли вперед, когда Тима жил один. Возможно, ее никто не занял.

 

Был уже второй час ночи, небо светлело и будто всасывало в себя звезды. А снег стал зеленоватого цвета, такого же нежного, как небо. Отец пошарил в щели за Дверным наличником и сказал удивленно:

 

— Смотри, ключ на месте.

 

Открыли дверь. Мама нашла в печной нише спички.

 

Зажгла. Прошла в комнату, чиркнула новую спичку, потом взяла со стола лампу, налила керосин, зажгла фитиль, дохнула в стекло и вставила его в горелку. Комната осветилась.

 

Не было керосинки, швейной машины, не было многих вещей. Но стоял стол, железные кровати и, главное, лампа, хотя и без абажура. Голая и некрасивая, она все-таки светила, и иней по углам блистал рыбьей чешуей.

 

— Я затоплю печь, — сказал папа.

 

Мама обхватила Тиму руками, прижалась лицом к его лицу и сказала шепотом:

 

— Ты весь мой. Вот я трогаю тебя, а все не могу поверить.

 

— И мне всё, как во сне… — сознался Тима.

 

— Петр, — спросила мама, — это ничего, что я так ослабела от счастья?

 

Тима проснулся оттого, что кто-то в кухне громко говорил:

 

— Так точно, товарищ помощник начальника, вызывают.

 

Папа вошел на цыпочках в комнату, наклонился к маме и стал что-то шептать. Мама сказала сонно:

 

— Ах, Петр, ты мне все лицо своей щетиной поцарапал! — Потом произнесла тихо, покорно: — Я понимаю.

 

Иди. Только возьми мой теплый платок. Ужасно смотреть на твою голую шею.

 

Папа пощекотал усами Тимпну щеку, сказал:

 

— Спи, мальчик, — посоветовал: — Лучше всего на правом боку. — И ушел.

 

А на рассвете пришел другой человек, уже за мамой.

 

Мама старалась одеваться бесшумно, думала, что Тима спит.

 

Но Тима не спал. Он смотрел, как осторожно движется по комнате мама, вот такой же она виделась ему всегда во сне, как в тумане. Когда Тима силился разглядеть ее лицо, она вдруг вся расплывалась, исчезала. И он лежал, стараясь не шевелиться, тоскливо думал: вот она сейчас тоже уйдет исчезнет, как всегда исчезала во сне, и он снова останется один.

 

Мама подошла к Тиме. Тима зажмурил глаза. Мама вздохнула и, положив легкую руку ему на плечо, произнесла нежно:

 

— Тим, Тимочка!

 

Тима открыл глаза и с трудом улыбнулся маме. Ему вовсе не хотелось улыбаться, по улыбнулся он для того, чтобы маме было легче уйти. Ведь она все равно должна уйти, потому что это всегдашнее "так надо" властвует над папой, и над мамой, и над всеми, кто с ними.

 

— Ты иди, ничего, — мужественно разрешил Тима.

 

Мама погладила Тиму по щеке, поводила по его лицу теплыми губами и со вздохом сказала:

 

— Ты уже взрослым становишься, да? Понимаешь, как нам трудно. — И уже обычным своим озабоченным голосом продолжала: — На подоконнике кошелка, там крупа, сало, хлеб и немножечко сахара в фунтике. Ты покушаешь, хорошо?

 

— Ладно. Иди уж. — Тима произнес эти слова нарочно грубовато и снисходительно, увидев, как на глаза мамы, на нижние веки, вдруг набежали слезы, и, чтобы самому не заплакать, повернулся лицом к стене. — Иди.

 

Я спать буду.

 

Мама подоткнула вокруг Тимы одеяло и, еще раз протяжно вздохнув, проговорила жалобно:

 

— Я постараюсь прийти еще сегодня. — Потом нерешительно добавила: Может, даже папа придет.

 

Но Тима, зажмурив глаза, молчал. Зачем мучить маму? Ведь он знал, когда мама так обещает прийти домой, увидеть ее снова удается обычно очень не скоро.

 

По-мышиному пискнув заиндевевшими петлями, закрылась дверь, и Тима опять остался один.

 

Но как бы там ни было, обещанная папой, мамой и Рыжиковым революция произошла.

 

Почти полночи сегодня папа и мама говорили об этой революции.

 

Папа рассказывал, как он участвовал в штурме мужского монастыря, где засел офицерский батальон. Папа сказал:

 

— В Петрограде рабочие и солдаты Зимний дворец брали, а мы здесь мужской монастырь. Но это для нас, сибиряков, тоже исторический момент.

 

Тима заметил: отец впервые назвал себя сибиряком.

 

Когда отец упомянул имя Ленина, Тима, вспомнив, что ему говорил Копытов, заявил маме:

 

— Это очень хороший человек, оп себе даже имя такое нарочно выбрал, чтобы всегда все помнили, как при старом режиме трудящихся людей зазря убивали, чтобы таких случаев никогда на свете больше не было.

 

— Значит, у вас в приюте среди учителей и передовые люди были? — наивно спросила мама.

 

— Нет, — с чувством превосходства сказал Тима. — Учителя там все вроде жандармов. Это я сам узнал. — И, смутившись, объяснил: — Мне Копытов еще в деревне Лениным хвастал, а он самый злой мужик в Колупаевке, никого зря хвалить не станет.

 

Потом отец сказал Тиме:

 

— Знаешь, когда мы пытались взять мужской монастырь, нам помог удивительно смелый мальчик. Перелез незамеченным через каменный забор, пробрался к монастырским воротам, бросил в офицеров гранату и, хотя его тяжело ранили, открыл железный засов на воротах, и мы тогда ворвались.

 

— А кто этот мальчик?

 

— Говорят, из тайги с партизанами Анакудинова пришел, мне его увидеть не удалось.

 

— А он жив?

 

— Не знаю. Отвезли в больницу к Андросову. Павел Андреевич — отличный хирург, будем надеяться. — И отец стал рассказывать с гордостью, как отважно дрались с офицерами рабочие с затона и мельниц, а также слободские мастеровые. Разводя удивленно руками, отец сказал маме: — Представь, Федор какой умница оказался. Это, собственно, он руководил всем штурмом. Великолепный стратег! Полковник, которого мы там взяли, и тот потом в тюрьме мне Федора хвалил: "Никогда, говорит, не полагал, что так тактически грамотно атаковать нас мужичье будет". Спросил: "Нельзя ли узнать, кто ими командовал?"

 

Мама рассказывала, как она волновалась, когда на телеграфе принимала из Петрограда декреты о мире и о земле, и как она, взволнованная, выскочила на балкон, держа пук телеграфных лент, и стала читать по ним декреты, и как сотни людей стояли внизу и слушали в тишине. А мама чуть не отморозила себе уши, так как забыла даже накинуть платок.

 

Папа, протирая вспотевшие очки, взволнованно сказал маме:

 

— Представь себе, декреты вручили мне написанными от руки в тот момент, когда я пробирался в казарму к солдатам второго батальона, чтобы убедить их перейти на нашу сторону… Ты сама понимаешь, какое историческое и жизненное значение имеют для народа эти великие документы. Естественно, я счел целесообразным прочесть их солдатам. Они уже выстроились с оружием во дворе казармы, но я успел вовремя, выбежал перед ними и объявил: "Товарищи, одну минуту, прослушайте, пожалуйста, великие документы, подписанные Лениным…"

 

Стал читать, вижу боковым зрением: бросился офицер к пулемету. Конечно, испытываю очень неприятное ощущение. Но солдаты схватили офицера за руки и кричат мне:

 

"Читай, читай дальше!" И вот дочитал до конца — молчат, потом свалка у них началась, стали офицеров обезоруживать. Тут все обошлось как нельзя лучше.

 

— А когда ты читал декреты, ты ничего не заметил? — спросила мама каким-то странным голосом.

 

— Вообще момент исторический, — смущенно пробормотал отец, — но я старался сосредоточиться только на тексте.

 

— Ичне узнал моего почерка! — обиделась мама. — Ведь это же я для вас переписывала срочно по приказу Рыжиков а.

 

— Представь, Варенька, не узнал, — смутился отец.

 

И извиняющимся тоном объяснил: — Понимаешь, очень волновался. Прости, пожалуйста. Читаю, а сам все-таки думаю, вдруг кто-нибудь выстрелит. Вполне естественная в таких условиях раздвоенность сознания. Словом, нервничал. Я ведь, знаешь, не всегда вполне умею владеть собой.

 

— Значит, ты меня не так сильно любишь, — упрямо сказала мама и, вздохнув, заявила: — А я как услышу запах карболки, так у меня сердце страшно начинает биться, словно ты где-то рядом…

 

— Ну, Варвара, — испуганно сказал отец, — разве можно делать такие поспешные выводы? Я ведь твой наперсток с собой носил. Вот видишь… — И отец показал Руку с растопыренными пальцами. На безымянном был мамин серебряный наперсток.

 

Мама расхохоталась и стала целовать папу в запавшие щеки. А отец счастливо ежился и бормотал:

 

— Ну-ну, вот видишь, я тоже не чужд сантимептов.

 

А Тима снисходительно думал о своих родителях:

 

"Странные они все-таки люди. То друг перед другом такие строгие, непреклонные: "Комитет велел", "Комитет приказал", — а то вот — нате! расстраиваются оттого, что будто бы папа о маме не думал, когда его убить свободно могли. Словно нельзя обойтись без этих телячьих нежностей. Нет, наверно, все-таки они не настоящие революционеры. Разве правильно спрсшивать с человека, когда он на врагов идет, чтобы про любовь думал? Нет, — утешился Тима, — они это просто так, шутили. И никакая любовь им вовсе сейчас не интересна. Главное сейчас, чтобы мама над телефонными барышнями настоящей начальницей стала, а папа перед арестованными не срамился, держал бы их строго, как полагается. Все-таки не умеют они еще начальниками настоящими быть…" — И, обеспокоенный этой мыслью, Тима сказал родителям:

 

— Вы бы лучше спать ложились. А то завтра сонные плохо работать будете.

 

— Правильно, — поспешно согласился отец и погасил лампу.

 

Но уснуть ему не удалось, так он и ушел на свою работу невыспавшийся.

 

Когда ушла и мама, Тима встал, затопил печь, сварил кашу, поел, убрал комнату, даже пол вымел… И затосковал, но уже не от одиночества, а оттого, что нечего было больше делать. Его охватило беспокойство. Сидеть одному и ждать родителей? Конечно, можно побродить по улицам. Но ведь Ян говорил, что всюду не хватает людей, столько у всех дел, чтобы устраивать новую жизнь, а Тима будет просто так гулять? Что с приютскими ребятами сейчас? Бросил он товарищей. Ведь они же его товарищи, как товарищи папы и мамы — Рыжиков, Федор, Эсфирь, Капелюхин. Так почему же он сейчас не с приютскими?

 

Ему нужно быть с пилит.

 

И, воодушевившись этим, таким простым и радостным открытием, Тима написал на листке бумаги большими печатными буквами: "Я в детском доме № 1", — чтобы в случае чего родители знали, где он. Положил бумагу на стол, оделся, запер дверь, засунул ключ в обычное место, в щель за дверным наличником, и отправился на Миллионную улицу к пичугинскому дому.

 

А до этого вот что произошло в детском доме № 1.

 

После того как приютские перебрались в большой ппчугинский особняк, Капелюхин сказал им:

 

— Вы, ребята, устраивайтесь здесь спокойненько, словно у себя дома. — И приказал Рогожину: — Ты у пих старший, ты и командуй, а я в Совет пойду за дальнейшими директивами насчет вашей новой жизни.

 

Какой должна быть эта новая жизнь, никто из ребят не знал. Поэтому слова Капелюхина "устраивайтесь, словно у себя дома" они поняли по-своему.

 

Под командой Рогожина они стали выносить пичугинское имущество в сарай и конюшню. Стаскивали туда стулья из красного дерева со спинками в виде лиры, огромные кресла с пузатыми сиденьями, шкафы из карельской березы, узорные ковры, кованые сундуки вывезли, взяв тачку у дворника. А сам дворник, долговязый, с горбатым сизым носом, растерянно бродил по пичугинской квартире и все время приговаривал:

 

— Вот это пасха, вот это будь здоров, господин Пичугин, ваше степенство!

 

— Ты что? — спросил его Рогожин. — Рад или притворяешься?

 

— Гляди: во! — Дворник разинул рот и показал беззубые десны. — Двор худо вымел — за это. — И обиженно заявил: — Не вам одним без них радость.

 

Картины в золоченых рамах и портреты родичей Пичугина снесли на чердак. Горшки с кустами роз, унизанных шипами — кривыми и острыми, словно кошачьи когти, фикусы в деревянных кадках и рододендроны с висящими, словно серые змейки, воздушными корнями вытащили в дворницкую.

 

Складывая пичугинскую обувь в плетенный из черемуховых ветвей короб, Огузок, вернувшийся к ребятам, прельстился кожанымп шнурками с медными наконеч"

 

пиками на охотничьих австрийских ботинках. Выдернув шнурки, он запрятал их себе под рубаху. Но Сухов заметил и закричал испуганно:

 

— Ты что делаешь, ворюга? — и бросился на Огузка.

 

Огузка били скопом. Когда отпустили, он против своего обыкновения не стал обзывать своих обидчиков живодерами, а только сказал сердито:

 

— Вы мне скажите спасибо, что я попался. Другой не попадется. А нас потом всех за такое выгнать могут. — И предложил деловито: — Надо бы всех обыскать, что ли.

 

Ребята стали смеяться над Огузком, но Рогожин не смеялся. Он сказал задумчиво:

 

— Правильно Огузок говорит, нужно чего-нибудь придумать. Если не из нас кто, так дворник сопрет. А отвечать нам, — и приказал Стасю: — Давай все вещи записывай!

 

Усевшись в прихожей за круглым столиком, согнувшись напряженно, как велосипедист, Стась старательно выводил в толстой книге меж печатных строк: "Ложки вроде серебряные, маленькие 30, большие 20. Часы со звонком 1, без звонка 2. Баба с чернильницей золотая, а может, медная. Оленьи рога. Одеяла 8. Чучела всякие 5. Шапки меховые 9, без 7. Одежи всякой 80. Шубы 10. Машинка с музыкой. Посуда 90. Ботинки со шнурками 11 пар. Лобзик

 

1…"

 

Рогожин, потный, взволнованный, с выступившими на лице красными пятнами, говорил, затыкая нажеванным хлебным мякишем отверстия в сундучных замках:

 

— Вот видали, чуть с маху не влипли. Верно. Спасибо Огузку: революция нам доверилась, а мы — шнурки воровать. Правильно сообразили — перепись устроить. По переписи всё Капелюхину сдадим. А пока сарай и каретник сторожить по очереди будем.

 

После того как все помещение было освобождено от пичугинского имущества, ребята притащили со двора доски и начали сооружать нары.

 

Работали всю ночь. К утру нары были готовы.

 

— Окна здесь здоровые, — хозяйски заявил Тумба, — будем баловаться, кокнем ненароком. А теперь сберегать надо казенное имущество. Давайте решетки делать!..

 

В огромную кафельную печь на кухне вмазали два чугунных котла, привезенных из приюта. Один для каши, другой для баланды.

 

Оглядывая помещение, Тумба с гордостью говорил:

 

— Все в точности, как полагается, сделали. Придет этот Капелюхин из ревкома, вот подивится порядочку!

 

Но пришел не Капелюхин, а Рыжпков.

 

И хотя у Рыжикова торчала из кармана телячьей куртки рукоять нагана, ребята встретили efo не очень приветливо.

 

— Вы кто будете? — осведомился Рогожин, недоверчиво разглядывая аккуратно подстриженную бородку и брезентовый засаленный портфель, который Рыжиков держал под мышкой.

 

— Во-первых, здравствуйте, — сказал Рыжиков.

 

— Ну, здравствуйте, — нехотя ответил Рогожин.

 

— Это что же такое будет? — поблескивая голубыми глазами, спросил Рыжиков, кивая головой на нары.

 

И насмешливо улыбнулся: — Похоже на тюремное помещение. Если вы его для контрреволюционеров оборудовали, тогда ничего, может вполне сойти. Конечно, спасибо за труд. Но у нас для них от старого режима остались специальные здания, значительно большей вместительности, чем требуется. Помедлив, спросил: — Так кто ж вас тут попутал?

 

— Вы что, смеяться пришли?! — вызывающе крикн: т Гололобов. — Так мы за такой смех можем вам поворот о г ворот сделать. И нагана вашего не испугаемся!

 

— А сесть можно? — спросил Рыжиков.

 

— Садитесь, — согласился Рогожин.

 

Рыжиков сел на нары и, пытливо глядя в лица ребят, спросил:

 

— Выходит, вам нравится, как вы помещение для себя оборудовали?

 

— А чем плохо? — удивился Тумба. — Все как следует, — но, чувствуя что-то неладное, тревожно осведомился: — Может, нельзя было доски без спроса брать?

 

— Не в досках дело, — грустно промолвил Рыжиков.

 

— Ах, вы про вещи всякие беспокоитесь! — догадался Стась. — Думаете, чего-нибудь стащили? Нет, такого нету.

 

Мы тут решили: хоть самое малое у кого найдут, бить артелью. Вот, пожалуйста, проверьте. — И Стась протянул Рыжикову том роскошного издания "Мужчина и женщина".

 

— Богатая книга! — усмехнулся Рыжиков.

 

— А вы на картинки не глядите. Вы прочтите в ней мою перепись.

 

— Так! Здорово! — с каким-то радостным изумлением говорил Рыжиков, листая страницы и просматривая записи Стася. Захлопнув книгу и бережно прижимая ее к груди, он произнес взволнованно: — Спасибо, товарищи, ну прямо большевистское спасибо! И как это вы сразу правильно свой революционный долг поняли. На учет всо взять! Ведь с этого мы все сейчас начинать должны. Бсч этого народ правильно хозяйничать не может. Ну, молодцы!

 

— Если б я шнурки не спер, не догадались бы, — похвастался Огузок. — А то бы…

 

Но на него так цыкнули, что он сразу смолк и сконфу-"

 

женно спрятался за чужие спины.

 

Ласково улыбаясь, Рыжиков попросил:

 

— Вы меня, товарищи, извините. Может, вначале обидел — посмеялся. У вас ведь, верно, все в приюте так было? А нам старое вот где сидит! — Он похлопал себя ладонью по худой шее. — Ломает народ сейчас все старое.

 

Но сломать — это еще полдела. Надо сразу по-новому жизнь строить, а как? Вот вопрос. С этим вы и столкнулись. И получилось не очень хорошо. Но я не в упрек.

 

Нам всем очень трудно… — задумался, потом произнес уверенно: — Старый мир, он сотни лет существовал.

 

А новый? Великий народу труд предстоит, — и, потолкав рукой деревянную стойку, подпиравшую верхние нары, вдруг заявил восхищенно: — Крепко сделали — мастера, а вот почему нары? А может, что-нибудь другое?

 

— А чего надо было? — хмуро спросил Тумба.

 

— Топчаны хотя бы. Все-таки на топчанах спать лучше, чем на нарах.

 

— Это мы не догадались, — виновато признался Рогожин. — Верно, топчаны лучше.

 

— А стулья почему вынесли?

 

— Слабые они. Спинки из жердочек: чуть ногой заденешь, раз — и нету, пренебрежительно заявил Тумба.

 

— Зачем же на стул обязательно ногами становиться?

 

Вещь хорошая, ее беречь надо. Потом, глядите, в стенах гвозди торчат. Некрасиво это.

 

— Мы их после повыдергаем.

 

— Гвозди-то от картин. Почему картины сняли? Не интересные, что ли?

 

— Там на одной лес очень здорово нарисован, совсем как правдышний.

 

— Ну вот, выходит, смотреть приятно, а вы — в сарай.

 

Рыжиков оглядел пол, спросил:

 

— Ковры были?

 

— Были, — печально сказал Рогожин, — тяжелые, еле вытащили.

 

— А ведь ковер, пожалуй, лучше, чем просто голый пол.

 

— Если по новой жизни нас выпускать на улицу теперь будут, загваздаем их ногами.

 

— Можно скребок на крылечке прибить, а в прихожей тряпку положить, вот и будут ноги чистые.

 

— Это конечно, — вздохнул Рогожин.

 

— Потом печь в кухне разрушили. Вмазали котлы.

 

Я смотрел, хорошо, как настоящие печники! Но кастрюлю некуда теперь поставить — плиты-то нет!

 

— А зачем кастрюлю?


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 42 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.064 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>