Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Валентин Пикуль Из тупика 49 страница



 

— Ты разве видел таких женщин? — похвастал американский офицер. — Женись — и будешь в плену дважды: у большевиков и женщин!

 

Заглянув в пролет лестницы, полковник вдруг выплеснул чай:

 

— Пора спасаться! К нам идут палачи чекисты…

 

И всех не стало. С хохотом убежали и закрылись изнутри.

 

Суинтон устало присел на мешок возле бака с кипятком и дождался, когда наверх поднялся хмурый чекист. Дернул ручку двери, убедился, что закрыто, и стал дубасить по филенкам ногами:

 

— Эй! Народы мира… откройте… Да не бойтесь.

 

Из-за дверей — смех, злорадный. Чекист почесал за ухом.

 

— Оно, конечно, — сказал задумчиво. — Вчера Нежданова, потом Собинов… Ошалеть можно! — И вдруг уставился на Суинтона выпуклыми глазами: — Ага, новичок… Когда прибыл?

 

— Сегодня.

 

Из-под тужурки чекист достал пачку билетов, один из них протянул Суйнтону:

 

— Царская ложа. Первый ряд. Начало в восемь.

 

— Куда? — растерянно спросил Суинтон, вставая с мешка.

 

— Как куда? Шаляпин петь будет. Нешто же можно: в Москве побывать и Шаляпина Федю не послушать?.. Не опоздай смотри!

 

В полутемном холодном зале пел Шаляпин… «Когда это было? — думал Суинтон, сидя в царской ложе. — Год? Или три года тому назад?» Могучий голос русского титана наполнял его душу. Нет, это было только вчера: отчаянный рев «хэвиленда» над архангельским лесом, трассы пуль, устремленные к земле, и запах… этот мучительный запах гибели, перемешанный с бензином, смолой и дымом. А на суку дерева — тень пилота…

 

Суинтону снова хотелось плакать.

* * *

 

Через несколько дней Суинтон уже сам кричал:

 

— Спасайтесь! Чека идет и несет билеты…

 

Напрасно стучали в дверь, предлагая пленным единственное, что могла предложить Москва в эти трудные годы, — театр, знаменитый русский театр. Билеты — в первом ряду. Пожалуйста, наслаждайся. Но даже любители музыки отказывались: музыка, казалось, уже лезла у них из ушей, словно они облопались ею.

 

В театре однажды Суинтон познакомился с очаровательной русской барышней и, чтобы время пленения не прошло напрасно, уже всерьез подумывал о женитьбе. Русская — это и дико, и экзотично, и экстравагантно. Женитьба на русской женщине откроет ему на родине двери любого дома…

 

Но жестокий локомотив, летящий обратно на север, разорвал нежные узы Гименея, осыпанные в 1919 году не розами, а ледяным инеем. И опять — бешеная скорость. На редких остановках Суинтон был поражен громадными толпами мужчин и женщин, одинаково одетых в солдатские шинели. Все они яростно ломились в вагоны. Это были мешочники. Когда же Суинтон спросил об этих людях, берущих эшелоны с бою, у сопровождавшего его чекиста, то получил ответ — весьма характерный:



 

…Генерал Самойлов при встрече сказал Суинтону откровенно:

 

— Вы нам понадобились, сэр. Генерал Айронсайд недавно предложил нам переговоры об обмене пленными. Но один член нашего Реввоенсовета, не согласовав дела с Москвой, отправил Айронсайду грубое письмо с предложением повесить кавторанга Чаплина и генерала Миллера, прибывшего на смену Марушевскому. Таким образом, переговоры сорваны. Мы предлагаем вам отправиться в Архангельск для улаживания этого вопроса, столь необходимо важного для обеих противных сторон… Суинтон спросил:

 

— Вы отпускаете меня, не боясь, что я очень многое успел пронаблюдать на вашей стороне?

 

Самойлов захохотал.

 

— Милый Суинтон, — сказал он сипло, — наше командование и не ставило себе такой цели, чтобы оградить вас от наблюдения за всем, что происходит на советской территории. Мы ничего не скрываем! Мы бедны, мы раздеты, мы голодны, — все это так. Но это не главное, и вы, как неглупый человек, сами можете разгадать главное сейчас в русском народе…

 

— Каковы же условия, на которых вы меня отпускаете?

 

— На три дня. Под честное слово офицера.

 

— Я джентльмен, можете не сомневаться, — заверил Суинтон.

 

Самойлов дружелюбно протянул ему руку:

 

— Мы будем ждать вас на тракте между деревнями Сельцо и Ломоухово, от нуля до нуля десять минут. Стрельба на этом участке фронта будет в это время прекращена… Желаю вам удачи!

 

Через три дня, в лунном свете, на глухом тракте выросла во весь рост фигура Суинтона.

 

— Русска! Ноу стреляй!.. Я пришел, у мой офицер есть честна слово… Джентльмен!

 

Свою задачу он выполнил, оставшись заложником при штабе Шестой армии. Айронсайду он высказал при неизбежном свидании прямо в лицо все, что видел, все, что передумал. На этот раз Суинтона не стали баловать, а посадили на паек рядового красноармейца. Суинтон съедал в день три четверти фунта хлеба, и он понял то главное, что определяло сейчас настроение русского человека, — победить во что бы то ни стало…

 

— Теперь, — сказали ему, когда обмен пленными состоялся, — вы, капитан Суинтон, можете нас покинуть.

 

— И вы, — спросил он, — не берете с меня расписки, что я не стану более воевать, против вас?

 

— Нет. Никаких расписок не берем. Если вам так уж это нравится, можете воевать с нами и дальше… Пожалуйста!

* * *

 

Ему встретился в Архангельске капеллан Роджерсон и сказал:

 

— Увы, я более не патер. Меня высылают как большевистского агитатора… Почему вы даже не хихикнете, Суинтон?

 

Суинтон набил табаком трубку.

 

— Дорогой патер, я хихикаю теперь над Айронсайдом…

 

В незаметной пивной на окраине Архангельска Суинтон дал нечто вроде пресс-конференции корреспондентам союзных армий. Ему задавали много вопросов и называли даже фамилии «жертв большевизма» — из числа тех, которых он узнал в Москве.

 

— Это ложь, — отвечал Суинтон, — с полковником Гоуденом, который, по вашему утверждению, замучен в застенке, я перед самым отъездом пил водку под аркой Казанского вокзала. Могу сказать даже, чем мы закусывали!

 

— Чем?

 

— Мы утерлись рукавом и подышали морозом… Я более прошу не задавать мне вопросов об этих мнимых зверствах, ибо эта ложь порождена в застенках белогвардейских контрразведок.

 

Его спрашивали, и настойчиво, о разрухе на транспорте.

 

— Очень грязно на вокзалах и станциях, — отвечал Суинтон. — Повальной же любви русских к щелканью подсолнечных семечек я не понимаю. Буфеты и рестораны не работают. Но я дважды проехал в международном вагоне первого класса, с прислугой и ванной. Поезда, насколько я мог заметить, ходят со скоростью не менее сорока миль в час. Население одето в солдатские шинели и осаждает поезда, идущие на север, чтобы воевать с нами…

 

Суинтона отвели в гостиницу «Франсуаза» и посадили под домашний арест.

 

С высоты третьего этажа он наблюдал, как ползает дряхлый трамвайчик по улице, как бойскауты учатся маршировать.

 

Был уже поздний час и пора было спать, когда в окно к нему постучали…

 

В окно? Не в дверь?

 

Да, стучали в замерзлое стекло. Суинтон увидел женское лицо, а сама женщина, прилипнув спиной к стене дома, стояла на узеньком обледенелом карнизе. А под нею — пропасть улицы… Кроша в пальцах сухую замазку, Суинтон рванул на себя зимнюю раму, втянул женщину в номер.

 

— Это весело, правда? — спросила женщина, оправляя волосы. — Но вас, черт возьми, так здорово внизу охраняют, что другого пути, как через окно, у меня не было… Увы, — пригляделась она к капитану, — вы мне нравитесь, Суинтон! Правда, это свидание не любовное, а всего лишь политическое интервью. Я корреспондентка американской газеты, и мне чертовски повезло: я встретила вас… Повторяю: это пока не любовное наше свидание!

 

Она и слова не давала сказать Суинтону — говорила сама.

 

— Ты думаешь так же, как думаю и я… Эту войну пора кончать. Вы, англичане, слишком упрямы. Но у нас за океаном в Мэдиссон-сквер-гарден уже давно кричат на митингах: «Позор!» Сенат призвал добровольцев, желающих сражаться здесь с большевиками… И ты знаешь, сколько они собрали?

 

— Сколько?

 

— Четырнадцать человек… Тогда Лига социальной пропаганды тоже бросила клич к желающим ехать в Россию, чтобы сражаться, но уже в рядах Красной Армии… И знаешь, сколько вызвалось?

 

— Сколько?

 

— Сотни! Сотни американцев пожелали служить в Красной Армии. Об этом у нас не любят говорить… тем более — здесь, в самой России. Но я-то хорошо знаю, что творится за океаном…

 

Она повертелась перед зеркалом, снова взбила волосы:

 

— А я тебе нравлюсь? Ну конечно же… что я спрашиваю такие глупости, конечно же, ты от меня без ума.

 

— Наконец-то, — ответил Суинтон, — раздался первый вопрос, обращенный ко мне, как и положено при интервью…

 

— Важно, что я тебя увидела, дурачок. Теперь закрой окна, милый, и ложись спать спокойно. Я не полезу в окно, а спущусь по лестнице. Вот будет потеха внизу, когда твои церберы меня увидят. Они меня сочтут за ведьму…

 

Через несколько дней Суинтона и капеллана Роджерсона спровадили из Архангельска на родину; выслали как неугодную и американскую корреспондентку. Заодно с ними, ругаясь на хорошем матерном языке, покидали Россию и около сотни американских солдат, отказавшихся не только воевать, но и вообще служить в армии. Всех этих людей отправили лесным трактом — на лошадях, в санях — до Онеги, потом — через Кемь — в Финляндию. Там на оленях, быстро-быстро, они проскочили до Ботники, где ступили на палубу шведского ледокола.

 

В древней Упсале, дорогой на родину, Суинтон обвенчался с американской корреспонденткой; это была отличная пара. И за Суинтона нам не обидно: он хоть недаром провел время в России и нашел там жену — верного друга на всю свою долгую жизнь. Теперь он снял с запястья браслет (памятку о смерти) и надел на палец обручальное кольцо (памятку о счастье). Отныне Суинтон мог вернуться к облюбованной им проблеме электронной трубки, чтобы человек мог не только слышать, но и видеть на расстоянии.

 

Видеть: из Англии — Россию, из России — Англию.

 

Посмотрев в молодости Россию своими глазами, Суинтон на склоне лет увидел ее — преображенную — на голубых экранах телевизоров. И в маститой старости он очень любил вспоминать молодость.

 

— Мне здорово повезло! — заканчивал он свой рассказ.

* * *

 

Лейтенант Уилки, весь в рысьем меху, напрасно поджидал Суинтона в Онеге: телеграф принес известие о его гибели. Вокруг Онеги, по дремучим буреломам, словно медведи, хрустя валежником, бродили русские косматые партизаны. Штабеля досок желтели на причалах: вывозить, вывозить, вывозить! Вот оно, благословенное русское золото — древесина; до чего же благородны очертания его слоев, словно на мраморе из Каррары, какие могучие стволы рушатся в сугробы, словно подкошенные великаны-рыцари…

 

Именно здесь, в Онеге, вдыхая запахи смол, Уилки получил сообщение, что и на Тверском берегу Кольского полуострова появились партизаны. Бежал из своего батальона, покинув его оранжевое знамя, комиссар Юсси Иваайнен — тоже стал партизаном…

 

— Кто там командует? — спросил Уилки.

 

— Неизвестный. Скрывается под псевдонимом «Дядя Вася». Уилки тут же, на клочке бумаги, произвел вычисление по курсу британской эмиссионной кассы из расчета: один фунт за сорок четыре «чайковки» Архангельского правительства.

 

— Вот эту сумму, — сказал, — в стерлингах или в русских кредитках — за его голову. Объявите по волостям, по станциям, по дорогам… Такие деньги на земле не валяются!

Глава четвертая

 

Начинали работать по старинке. Как в царские времена. Еще с осени собирались на квартире Карла Теснанова, председателя путейских профсоюзов. На столе — бутылки с водкой, шипело прогорклое пиво в мутных стаканах. Теснанов уже не молод, женат, и две девочки в розовых платьицах выходят к гостям, делая книксен. Склонив к гармонии голову, задушевно играет Миша Боев.

 

Все это — для конспирации… Пора браться за работу.

 

— А я уже работаю, — говорил Иванов, радиотелеграфист с дивизиона траления. — С того самого дня, как англичане пришли, каждый вечер рубку закрою и стучу в Вологду, пусть знают, что у нас тут творится… Опять же и поручик Николай Александрович Дрейер. Его вот здесь нет, и очень жаль. Ледоколы-то — за ним, а тральщики бы их завсегда поддержали…

 

Аня Матисон и Клава Блезина достали из сумочек наганы. Славные конторские барышни, они положили их на стол, а там, в сумочках, осталось интимное — платочки, зеркальца, помады.

 

— Мы давно готовы… — сказали девушки, пунцово раскрасневшись. — Нужен беспощадный террор, как в старые времена. Убить Чаплина, его надо убить в первую очередь, потом — Айронсайда, Марушевского, генерала Миллера. И наконец, есть еще очень опасные для нашей Шестой армии люди: полковник Констанди и капитан Орлов…

 

Решимость девушек была такова, что мужчинам отступать было просто стыдно. И тут жалобно всхлипнула гармонь — Миша Боев перестал играть.

 

— Девушки, — сказал он нежно, — эти вот драндулеты, — и показал на оружие, — вы, милые, спрячьте и никому не показывайте. Вижу я вот там у вас всякие помады, чтобы краситься… Это хорошо, это мне даже нравится. А наганы — нет, не надобны оне. Нужна работа иная. В пригородах. На запанях. В доках. Да по казармам. Станок есть. Надо печатать.

 

— Что печатать? — спросили его. — Ты знаешь?

 

— Да хоть — деньги… — ответил Миша, и все засмеялись.

 

— Это верно, — поддержал его Карл Теснанов. — Денег у нас нет. А деньги нужны. И для работы. И для помощи арестованным товарищам… Разве не так? Может, с того и начнем, что попробуем тиснуть на станке «моржовки», а?..

 

Все с этим предложением согласились.

 

— А надо мной-то чего смеялись? — спросил Миша Боев и снова заиграл, прикрывая вальсом «Дунайские „волны“ всю тайну собрания.

 

Худо ли, бедно ли — стали работать. Разрозненные ячейки объединили. Теперь коммунистов (активных) было сорок человек. Взвод!

 

Попытка печатать на станке «моржовки» и «чайковки» не удалась: краска расплывалась, не было совмещения в сетке. Но зато листовки получались хорошо. Даже отлично! Прогнали первый тираж в январе — пятьсот экземпляров, как пробный. Никаких задач поначалу не ставили, только рассказывали: об ужасах тюрем Иоканьги и Мудьюга, о расправах в селах с беднотой и прочее.

 

Главной ошибкой подпольщиков была их ставка на низы города. На самые глухие и нищие окраины они перенесли типографию, явки, склады, — а ведь именно беднота была под самым зорким надзором контрразведки и Союзного контроля. Полковник Торнхилл, прибывший с Мурмана в Архангельск, отлично владевший русским языком, плавал и здесь как рыба в воде…

 

Мишу Боева снарядили под возчика, заложили ему росшивни сунули за армячишко фальшивый паспорт и наказали:

 

— Гона прямо на Вологду, к товарищу Кедрову. Доложи, что мы тут время даром не тратим. Пусть знают и пусть помогут…

 

По городу, в окружении мотоциклистов, разъезжал генерал Миллер, чем-то похожий на того моржа, который вылезал из проруби на кредитках Северного правительства (рисовал моржей хороший художник Чехонин). Постепенно Архангельск пустел от дипломатических миссий, и теперь англичане окончательно забрали все дела интервенции в свои хваткие руки. Нуланс уехал не один: он увез в Париж и «премьера» Чайковского. Не сумев разобраться в Архангельске с куделью и паклей, отныне Николай Васильевич за границей становился неоспоримым авторитетом по знаменитому «русскому вопросу»…

 

Оставшееся в Архангельске правительство потеряло своего последнего «социалиста»: кадеты и монархисты взяли верх. Начиналась диктатура двух людей — Айронсайда (со стороны англичан) и Миллера (со стороны белой армии).

 

В один из дней, когда подпольщики собрались неподалеку от Мхов, в бедной хижине рабочего с запаней, вошли к ним три человека, и дверь за собою — дверь вела в сени — оставили открытой.

 

— Здравствуйте, — сказали они, снимая котелки.

 

Это были видные меньшевики Архангельска: Клюев, Цейтлин и Наволочный, вслед за ними шагнул мастеровой Бечин. Держались меньшевики пасмурно и виновато. Сели рядком на стульях вдоль стены. Разговор начал Бечин — как посредник.

 

— Я могу считать себя беспартийным пока, — начал он. — Но вот мои товарищи, меньшевики, они в оппозиции к Советской власти. Получилось скверно! Товарищи Цейтлин, Наволочный и Клюев попросили меня примирить их с вами.

 

— Да, — сказал Наволочный, — волею интервенции получилось так, что мы предали и дело революции, и дело рабочего класса. За это, как видите, мы работаем в Архангельске легально. У нас — помещения, печать, союзы, паек. У вас же ничего этого нет, и в перспективе — расстрел на Мхах, неподалеку от этой квартиры. Однако мы заявляем о своей готовности порвать с прошлым и примкнуть к вам…

 

Карл Теснанов ответил:

 

— Примкнуть к нам — значит уйти в подполье и закончить свою жизнь в лучшем ее варианте — на «Финляндке»!

 

— Не забывайте, — отозвались меньшевики, — что мы, в отличие от вас, имеем возможность действовать легально. О том, что мы стали большевиками, будете знать только вы. Сейчас близится годовщина Февральской революции, и надобно использовать возможность легального воздействия на массы…

 

Карл Теснанов показал на раскрытые двери:

 

— А кто там еще… за вами?

 

Из темноты сеней блеснули золотые зубы архангельского врача Борьки Соколова. Он шагнул к свету, присел рядом с меньшевиками:

 

— Вы знаете, что я эсер, и не последний в этой партии. Понимаю: в одном котле не сваришь сладкий шербет и луковую похлебку. Дело рабочего класса предано… сам вижу! Если угодно — виноват. Но сейчас я, пожалуй, заодно с вами. Может, когда вы победите, вы меня к стеночке и прислоните… Может быть! Потому что борьбы с вами я не прекращу. Но я все продумал и пришел к выводу, что сейчас — при интервенции — я с вами, ребята…

 

Дрейеру тоже было предложено выступить на митингах.

 

— Я отказываюсь, — ответил Дрейер. — Я — большевик и не буду приветствовать годовщину революции буржуазной…

 

Уговаривать его пришли девушки — Клава Блезина и Аня Матисон, тайно влюбленные (тайно и безнадежно) в курчавого поручика.

 

— Ты… несчастный ортодокс! — сказала Клава.

 

— И ты не понимаешь всей сложности политической обстановки, — добавила Аня Матисон.

 

Дрейер уговорам не поддался:

 

— Я ее очень хорошо понимаю, эту обстановку. И я согласен выступить. Да! Но только в годовщину революции Октябрьской.

 

— До октября, — был ответ, — мы вряд ли доживем!

 

— А для этого, — заметил Дрейер, — нужна конспирация не такая, как у вас, мои милые. Почему Борька Соколов пришел к вам на явку, как на именины? Точно по адресу? Точно вовремя?.. Я не дорожу своей шкурой, но о жизни, о ее полезном продолжении нам, большевикам, думать следует! И не совать башку в петлю, когда можно носить галстук…

 

Все это время интервенции Дрейер вел себя стойко. Открыто называл себя большевиком, и об этом знали многие в Архангельске — кому надо и кому не надо. Поручик Адмиралтейства продолжал службу на «Святогоре», поднятом англичанами с грунта, общался с радиотелеграфистом Ивановым — другом Миши Боева. Были у Дрейера какие-то еще подпольные связи, которые он умело затаил ото всех. Связь с аванпортом Экономия, с сухими и мокрыми доками при соломбальских эллингах. Была у поручика еще одна связь, законспирированная столь глубоко, что о ней даже никто не догадывался…

 

К подъему флага на ледоколе — в минуту восхода солнца над миром — штурман Николай Александрович Дрейер появлялся на палубе, никогда не опаздывая. Шинель с погонами — опрятная; на фуражке — ни кокарды, ни звездочки. Пели, разрывая рассвет, печальные горны, и, приветствуя флаг, скользящий по фалам навстречу солнцу, рука Дрейера привычно вскидывалась к виску — честь!

 

— В эту бы руку, — заметил однажды адмирал Виккорст, — да еще бы пистолет, наполненный водою… Поручик Дрейер, я просто удивляюсь вам! Неужели вы не желаете добровольно уйти от своего позора?

 

— Я не опозорен, ваше превосходительство, — отвечал Дрейер. — Я остаюсь при своем. И не доставлю вам удовольствия видеть меня покончившим с собою, как забеременевшая курсистка!

* * *

 

Генерал Евгений Карлович Миллер был пьяницей особой формации, еще гусарской: он имел флягу, которая по форме своей как раз подходила к кобуре револьвера. Охранять его — это дело охраны, а его дело — выпить и закусить, когда хочется. Иногда фляга совалась за голенище, тогда, в кобуре носилась легкая закуска.

 

Миллер был всегда начеку: выпил и закусил… Хорошо!

 

В прошлом начальник кавалерийского училища, потом военный атташе России при итальянской армии, он был горд своим предком — известным историком Сибири Гергардом Миллером, в давние времена выехавшим на Русь из Вестфалии. Дело прошлое! Вернемся к незабвенному Евгению Карловичу, похожему на моржа…

 

Вопрос: был ли Евгений Карлович когда-либо бит?

 

Ответ: да, был! Евгений Карлович Миллер был избит своими солдатами в дни февраля 1917 года, и вот теперь годовщину его славного избиения собирались праздновать рабочие Архангельска.

 

— К чему такая честь? — вздыхал Миллер, не охотник до юбилеев. — Надо бы запретить праздновать годовщины февраля…

 

Марушевский был гораздо умнее Миллера.

 

— Евгений Карлович, — ответил он, — необходимо проявлять максимум гибкости. Терпите же вы на посту вице-губернатора губернского комиссара Игнатьева? Так потерпите, ежели городская дума устами меньшевиков и эсеров проведет славный юбилей революции, которая имеет право называться «великой и бескровной».

 

— Вы, любезный Владимир Владимирович, сидели тогда при «великом» Керенском, и потому она стала для вас «бескровной». А вот для других генералов… Эх! — крякнул Миллер, вспоминая, и распахнул кобуру, чтобы выпить и закусить…

 

— Не беспокойтесь, — утешил его Марушевский. — Я уже отдал приказ: каждому офицеру в дни юбилея иметь при себе винтовку. Даже отправляясь в бардак к девкам, офицер понесет с собою винтовку с двумя запасными обоймами…

 

«Володинька» свел разговор к шутке, но это было правдой: накануне юбилея «великой и бескровной» все готовились к пролитию великой крови. Даже спали в обнимку с оружием. По городу ползали броневики с пулеметами. А однажды с визгом, пугая прохожих, проскакала странная конница. На лошадях ехали женщины. В несуразных плащах и в театральных масках. Длинные маузеры в руках барышень стучали пулями…

 

— Это еще что за новость? — удивился Марушевский.

 

Ему доложили, что прибыла из Англии знаменитая Машка Бочкарева и уже создала отряд архангельских амазонок для борьбы с большевизмом. Марушевский понимал: чичиковщины было уже достаточно (просто удивительно, как англичане, неглупые люди, сами не сознавали того, что имеют дело с комиками из провинции).

 

От очередной глупости Марушевскому тоже захотелось сейчас и выпить и закусить; он просто осатанел от ярости:

 

— Эту стерву Машку… ко мне! Живо!

 

Ох, сколько мяса закатилось к нему в кабинет! Четыре креста на высокой груди не висели, а лежали — как на подносе. А из-за плеча доблестной Машки торчала голова пламенного любовника Джиашвили (вот уж кто хорошо устроился, так это он, бывший сотник конвоя).

 

— Сударыня, — вежливо произнес Марушевский, — объясните нам, пожалуйста, кто вам давал право носить штаны и погоны?

 

— Я — Бочкарева! — был ответ.

 

— Хорошо, мадемуазель Бочкарева, но я еще раз спрашиваю вас: почему вы в штанах, черт побери?

 

— Я — Бочкарева! — был ответ.

 

— Вы… мужчина?

 

— Нет… девушка.

 

Тогда Марушевский набросился на Джиашвили.

 

— А вы? — спросил с ядом. — На что существуете?

 

Джиашвили твердолобо отрапортовал:

 

— Адъютант командира героического ударного женского батальона смерти, бывший сотник конвоя его императорского…

 

— Стойте! Я не о том вас спрашиваю: вы… тоже девушка?

 

— Я мужчина, — сказал Джиашвили, посмотрев на Машку.

 

— Мужчина, — подтвердила она.

 

— Кру… хом! На фронт, рядовым, шагом… арш!

 

С мужчиной было покончено. Дело теперь за Машкой, которая вдруг завыла в голос, как деревенская баба (ее можно понять — всегда неприятно, когда разлучают с любовником).

 

— Вот теперь, — сказал Марушевский, — слыша ваш прелестный вой, я убедился, что вы действительно слабого пола… Князь Леонид, войдите сюда! (явился адъютант — князь Гагарин). Вы, — спросил его генерал, — когда-нибудь видели такое чудо?

 

Через стеклышко монокля князь обозрел великолепные телеса.

 

— Симпампончик! — сказал князь Леонид, не лишенный юмора.

 

— Вам когда-нибудь приходилось раздевать женщин?

 

— Еще бы! Но с тяжелоатлетами я дела не имел.

 

— Ничего. Что тонкие, что толстые — все раздеваются одинаково. Вот вам объект и — приступайте…

 

— Я — Бочкарева!! — орала «ударница».

 

— Вы слышали, князь? Так, наверное, Бонапарт говорил о себе: «Я — Наполеон!» Приведите ее в божеский вид, предопределенный для женщин матерью-природой.

 

Гагарин намотал на палец шнурок от монокля.

 

— Историческая личность в России, прошу вас проследовать со мною в отдельный кабинет, где мы пребудем наедине…

 

Машка Бочкарева — уже в юбке! — сумела прорваться к Колчаку, благо армия адмирала была недалеко; там она, проклиная архангельскую диктатуру, снова надела штаны. Колчак был рядом: две армии тянулись и тянулись одна к другой, казалось временами, что еще немного, еще одно напряжение фронтов — и сомкнутся руки Миллера и Колчака. Но… коснулись один другого только кончиками пальцев: пожатью рук помешала Шестая армия!

 

Архангельск переживал смятенные дни. Неспокойно было. Многие из числа интеллигенции и буржуазии, уже пройдя через «Ревизию М. С. Кедрова», примирились с Советской властью, когда грянула вдруг интервенция. Она застала их врасплох. Она усугубляла вину людей перед Советами, она отрывала многих навсегда от России. Теперь, снова запутавшись в паутине контрреволюции, эти люди видели исход в одном: бежать! И потому местная интеллигенция и буржуазия были кровно заинтересованы только в одном: обратить все, что поддавалось продаже, в иностранную валюту, чтобы обеспечить себя для жизни в эмиграции. В устойчивость белого режима никто не верил, царило полное равнодушие — и слева, и справа — к делам «правительства»…

 

И вдруг взбурлили предместья митингами, — юбилей!

 

Все выступления были большевистскими: говорили в эти дни товарищи Теснанов, Бечин, Цейтлин, Наволочный — и были тут же арестованы. Начался судебный процесс, весьма громкий, вершившийся по законам старой Российской империи.

 

— Сводка погоды, — доложил в эти дни Марушевский генералу Миллеру, — просто отвратительная…

 

Миллер еще не совсем освоился с местными условиями.

 

— Но при чем здесь погода? — спросил он, недоумевая.

 

— Укрепляется снежный наст, — ответил Марущевский. — А это грозит нам новыми осложнениями…

 

— Наст? Но при чем здесь наст?

 

Марушевский объяснил это Миллеру, а теперь мы объясним тебе, наш читатель…

 

Чуть появится февральское солнышко, глубокие толщи снежного покрова, до этого почти непроходимые, легонько подтаяв, укрепляются морозными утренниками, — и тогда получается корка льда над снегами, по которой можно бежать куда угодно, как по гладкому шоссе.

 

 

Большевики тоже внимательно следили за погодой. Неуловимые партизаны-зыряне шныряли по тылам интервентов и, закинув ружье за спину, укрепляли на деревьях листовки. В самое логово противника — в Архангельск посылали большевиков, знающих иностранные языки. Они поступали на службу к интервентам. Они носили форму Славяно-Британского и Иностранного легионов. Они ели за одним столом с противником, вместе пили и пели. Они смотрели в глаза своим врагам, как друзья, — и в этот рискованный момент они действительно были друзьями. Каждый боец Шестой армии, идя в атаку, был обязан оставить на стороне противника хоть одну листовку… Вот что такое наст!


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 45 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.054 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>