|
— Вы что-нибудь хотите ему передать? — спросил доктор. Женька достал из-под кителя кусок пасхального кулича.
— Конечно, — сказал, — товарищ Самокин не станет справлять пасху, но… Передайте ему, пожалуйста. И скажите, что я навещу его, когда он поправится…
* * *
Архангельск пек куличи. Было решено поднять дух армии торжественным разговеньем, и даже отпустили из «министерств» большие суммы на приготовление куличей и пасхи. Куличи крестил по казармам сам архангельский епископ Павел, заутреня проходила в соборе стройно и печально…
Поздней ночью на бронепоезде «Адмирал Колчак», вооруженном могучей корабельной артиллерией, снятой с крейсера «Аскольд», вернулся в Архангельск с фронта генерал Айронсайд. Его ждали с нетерпением. Он снял меховую шапку, долго стегал голиком по ботам, сметая снег. Отбросив голик, выпрямился.
— Вот мы и не взяли Больших Озерок, — сказал Айронсайд.
Сказал очень спокойно — так, словно выронил пенс из кармана: не стоит и слов тратить, тем более — нагибаться. Но русские были обескуражены. Шестая армия крепла — ее теперь было не узнать. Большевики с боем ворвались в Большие Озерки, откуда им уже кричали поезда со станции Обозерская; фактически — можно считать — они фронт белой армии прорвали. А генерал Айронсайд, лично на себя взявший эту операцию, вернулся ни с чем и спокойно говорит: «Вот мы и не взяли Больших Озерок…»
Потом Марушевский с Миллером всю ночь беседовали.
— Я его не узнаю, — говорил Марушевский. — Куда делся весь пыл британского конкистадора? Айронсайд очень изменился за последнее время. Он воюет спустя рукава… А вы заметили, Евгений Карлович, что наша армия сейчас почти выровнялась по силе с армией Айронсайда?.. Если бы нам еще самостоятельность!
— Кажется, они покидают нас, — задумался Миллер. — Мы получим от них на прощание самостоятельность и… веревку, чтобы вешаться. Владимир Владимирович, будем смотреть правде в глаза: как бы ни выросла наша армия, но без помощи союзников мы не продержимся здесь и часу…
Итак, все надежды — на интервентов! Но какие слабые эти надежды… Отовсюду — поездом, санями и лыжными тропами — сходились к Архангельску американцы; иные бросали оружие еще на передовой, шли налегке, все проклиная на свете. Скученная жизнь в избах с русскими крестьянами, полная заброшенность в этих гигантских просторах России, от которой, казалось, можно сойти с ума («нас забыли за океаном!»), — все это, вместе взятое, делало свое дело.
— Домой! — говорили американцы.
«Домой!» они произносили отчетливо (даже без акцента).
Потом итальянцы отказались подчиняться англичанам. Они тоже бежали с фронта, отогревались после снегов в теплых прокуренных пивных Архангельска и пели жалостливые песни под русские мандолины и гармошки. Они были ребята ничего и нравились барышням, только носы и уши у них всегда шелушились — обмороженные.
А в апреле, когда потянуло сладкой прелью над лесными полянами, зашевелились и французы. Вспомнили они весну на родине — ликующую и бурную, всю в цветении — и тоже стали сниматься с позиций. Храбрецы пуалю брели сейчас окопами, по колено в талой воде, подкидывая на спинах тощие ранцы. «Бог мой! — думалось им, наверное. — Как далеко отсюда, от станции Обозерская, до милых сердцу подснежников Франции…»
В скользком предрассветном тумане британские — союзные! — пулеметы положили отступавших французов тут же: вам не видать подснежников, храбрецы! Это был момент очень острый для интервенции — момент разложения и распада, и генерал Айронсайд в эти дни посоветовал русским между прочим:
— А разве так уж плох барон Маннергейм? Не мешало бы Колчаку помириться с ним… ради общей идеи!
Это была трудная задача для заправил Архангельска: помириться с бароном Маннергеймом, которому адмирал Колчак махал кулаком из далекой Сибири. Колчак придерживался старой ориентации — Россия «едина и неделима». Колчак не признавал и того, чти признали большевики, — самой независимости Финляндии, и потому-то сделать из Маннергейма своего партнера было очень трудно генералу Миллеру, который подчинялся, как и все, тому же адмиралу Колчаку… Об этом они и говорили.
— Англичане, — горячился Марушевский, — опустили перед нами завесу непроницаемости. Мы совершенно не знаем, что творится в России и за границей. Но давно ходят слухи, что у Юденича собрана в Эстонии громадная армия. Мне кажется, Евгений Карлович, что мы — по секрету от Колчака — должны договориться с Маннергеймом: когда барон возьмет весною Петрозаводск — пусть он не дурит со своей идеей и отдаст его нам.
— Верить ли в Юденича? — сомневался Миллер. — Я ведь хорошо знаю его. Он очень выразительно читает вслух французские романы. И любит поесть! Но… Маннергейм! Этот выскочка из русского манежа, где он дрессировал лошадей, выводит меня из себя… Однако нам ничего не остается, как ехать к нему на поклон! Может, возьмете на себя это поручение?
— Об этом никто не должен знать, — ответил Марушевский. — Абсолютно никто… Не дай бог, если это дойдет до адмирала Колчака!..
* * *
Для разговенья солдат на пасху были составлены длинные столы, заваленные доверху куличами, жареным мясом, британскими окороками; кипели ведерные самовары; монашенки бойко разливали вино и кофе. Конечно, были и пьяные, были и плясуны, были и драки, — без этого на Руси никто не разговлялся…
В приделе собора к Марушевскому подошла, вся в черном, княгиня Вадбольская с девочкой.
— Христос воскресе, — сказала она.
— Воистину воскресе! — ответил Марушевский красавице и с удовольствием ее поцеловал, при этом Вадбольская откинула с лица мушковую вуаль.
— Вы скоро повидаете свою супругу? — спросила княгиня. Марушевский был удивлен:
— Да, она сейчас в порту Варде. Но… Глафира Петровна, откуда вам стало известно, что я собираюсь…
— Ну, милый генерал, — ответила Вадбольская, снова опуская вуаль, как забрало, только сверкали из-под сетки ее глаза, — об этом же все говорят. Ваш путь лежит в страну Суоми.
— Совершенно так, — согласился Марушевский. — В Гельсингфорс, или, как теперь его называют, Хельсинки!
— Вас что-то смущает, генерал, в этой загадочной поездке?
— Да. Мне как-то странно будет оказаться среди русских подданных, которые сделались вдруг иностранцами…
Княгиня Вадбольская умела слушать: она всегда давала собеседнику возможность договорить до конца. Только девочке слушать генерала было неинтересно, и она, ускользнув от матери, подошла к пьяному солдату, который выдрыхивался на земле, и потрогала пальчиком на его груди «Военный крест» Французской республики.
— Христос воскресе! — слышалось повсюду…
* * *
— А коммунист воскресе? — засмеялся Вальронд, входя.
— Воистину воскрес, — ответил ему Самокин. — Рад видеть. Садись. Рассказывай, как жил. Что ел, что пил…
Вальронд, между прочим, не пролил крови в эту боевую зиму. Вот клопы его здорово пососали, — это верно. С окончанием навигации на реках, когда было поработало изрядно, его плавучая батарея вмерзла в лед возле Котласа. Мичмана оставили при зимующих батареях, вроде образованного сторожа: охраняй и властвуй! И началась деревенская жизнь — ни шатко ни валко… Все книжки на сто верст в округе были прочитаны. Утром он просыпался, глядел в заиндевелое оконце и чесался — сердито.
— Спятить можно! — говорил он.
Но уже задувало от Вятки ростепельным ветерком, и это дуновение весны было для него как зуд.
— Мне скоро двадцать восемь лет, — сообщил Вальронд.
— Это ты к чему? На подарок напрашиваешься?
— Я вшивый и распух от долголежания. В мои годы валяться по грязным полатям просто стыдно. Я совсем не нанимался к большевикам, чтобы меня в коробку с ватой укладывали…
— Стыдно. Верю, — согласился Самокин. — Дождись навигации.
— Ха! — сказал ему Вальронд. — На Двине все еще с осени забросано английскими минами. И есть новинка — мины магнитного действия. Ты думаешь, мы из Котласа высунемся? Да мы так и сгнием тут на приколах. Магнитные мины без якорей всплывают с грунта прямо под днище корабля, который имеет несчастие проходить над миной. Фук — и ты уже в дамках! Нужны особые приборы, которых мы еще не изобрели. Так вот, Самокин, по-товарищески прошу тебя, как аскольдовец аскольдовца, — отправь ты меня куда-нибудь… А?
— Вот что, — сказал Самокин. — Иди сейчас в баню, потом я выпишу тебе паек на дорогу, и убирайся прямо на Онежское озеро. Ты птица водоплавающая, и на Онеге тебе будет пошире, чем здесь, на Двине-матушке! И воевать будут крепко. И с финнами. И с англичанами. Ну, и с нашими русопятыми… Поедешь?
— Где баня? — спросил Вальронд.
Но случилось иначе.
Паек был съеден за время пути, а на Онежской флотилии, созданной большевиками, оказался большой запас военморов — целая рота.
— Товарищ, — сказали Вальронду, — у нас кормить тебя нечем: каждый лишний рот в тягость. Езжай до Петрозаводска, там артиллеристы нужнее.
Опять судьба-злодейка отпихивала мичмана от воды — на рельсы, на шпалы. Злой и голодный, Вальронд очутился в Петрозаводске, когда финны уже стали просачиваться по лесам. Спиридонова в городе не было, он воевал у станции Масельгской, где шли упорные бои. Вальронду сообщили, что в отряде имеется одна бесхозная пушка, и велели выезжать — сразу же. В том же направлении — к фронту — летел один «ньюпор».
— Найдите военлета Кузякина, — подсказали Вальронду. Военлет Кузякин смотрел на мичмана таким манером: левый глаз почти закрыт, правая бровь вздернута, и через лоб кверху от переносья бежит суровая морщина. Вальронда покоробило.
— Что ты так смотришь, будто прицеливаешься в меня?
Кузякин, тяжело вздохнув, пытался разгладить морщину.
— На кой ты мне сдался, чтобы в тебя целиться? Я на земле еще никого не угробил… Однако вот французы не правы, что морщины бывают от улыбок. У меня дело другое: как в четырнадцатом году прицелился — так с тех пор и целюсь. Так что не пугайся!
Кузякин летел на фронт прямо из госпиталя. Он не мог нагибаться и потому заставил Вальронда таскать в самолет тяжелые контейнеры с листовками и стрелами.
— Как нагнусь — режет. Сижу — ничего.
— А где тебя ранило?
— Да сволочь тут одна… Штыком меня пырнул! Говорят, что в ревтрибунале его к стенке приставили. Только — напрасно, ежели так. Дураков надо пороть. Из дураков надо составлять особые колонии и там учить их уму-разуму… Садись, морской, полетим!
Под ногами Вальронда елозил по днищу фюзеляжа тяжелый ящик со стрелами, откованными рабочими на Онежском заводе. Мичман подержал одну стрелу и пустил ее за борт. Тонко зыкнув, стрела пошла планировать над лесом, быстро пропадая вдали.
— Эй, рыцарь! — похлопал Вальронд пилота по спине. — А ты не примитивничаешь ли со стрелами?
— Лучше бомб действует! — прокричал Кузякин на ветер. — Ежели особенно тучей их выпустить… на пехоту! А сила такая, что всадника пробивает насквозь и стрела вылезает из пуза лошади… Лучше бомб, говорю тебе!
Они летели низко над лесом: круглые блюдца белых озер, первая моховая зелень; тянулись за крылом косяки птиц — на север, на север… Вальронд следил за тенью «ньюпора», летящей по земле далеко внизу, и ему вспоминались яркие тропики, дурман Сингапура и знойная Палестина, где их душило хамсинами, — но все это было не то, как-то не так ласкало и тешило душу. А здесь, на севере, чудный воздух! Роскошный климат! Недаром Петр Первый открыл первый курорт в России именно в этих местах, над которыми они пролетают сейчас. Женьке Вальронду очень хотелось связать свою дальнейшую жизнь и службу на флоте именно с русским севером…
Кузякин молча вел «ньюпор», и серебристый нос машины плотно прессовал перед собой воздух и пространство. Но вот аэроплан круче пошел вниз, со свистом натянулись под напором ветра растяжки плоскостей. Плавно наплывала земля, вдалеке блеснули рельсы Мурманки, и Вальронд спросил:
— Уже?
— А как ты думал? Уже…
На земле их встретил Спиридонов, измученный, с повязками на руке и на голове. Его шатало от потери крови и голода. Однако он нашел в себе силы, чтобы улыбнуться — и Вальронду, и Кузякину.
— Тиф? — спросили они его.
— Нет. Вши есть, а тифа нету… Кузякин, — сказал он пилоту, — ты не ломайся: слова эти о «Старом друге», даже черепушку с костями — черт с ними, оставь. Пускай тебя англичане боятся! Но красные звезды нарисуй на крыльях. Иначе я не ручаюсь, что мы тебя не подстрелим…
Кузякин согласился: на крыльях появились красные звезды. Но эти яркие звезды плохо вязались с черепом и костями! Тоща, печально вздохнув, пилот замазал мрачные атрибуты смерти.
— А «Старого друга» не трону! — заявил упрямо. — Машину можно называть как хочешь. Пускай ко мне не цепляются! Я буду воевать, как мне нравится: в небесах начальства нету…
Спиридонов вдруг обрушился на Вальронда:
— Флотский! А ты чего разлегся здесь кверху пузом?
Вальронд скинул с лежанки распухшие ноги:
— Товарищ Спиридонов! Ведь я все-таки природный артиллерист. А что мне здесь показали? Пушку, у которой затерян ударник. Я могу стрелять из нее всю жизнь — и ни разу не выстрелю! Ибо боек, как вам известно, разбивает капсюль, и происходит от этого выстрел. Чем же я его буду пробивать? Пальцем?..
— Незадача, — сказал Спиридонов. — Но другой у нас нет. Валяйся тогда. Может, с бою добудем тебе артиллерию исправную…
С улицы шагнул в избу капитан Кузякин, сказал:
— Спиридонов, я у тебя мичмана забираю.
— Куда?
— В деревню.
— Зачем?
— Самогонку варить будем. Ведер десять… для начала!
Спиридонов даже растерялся, а Вальронд обрадовался:
— Это как понимать, Кузякин?
— А так и понимай. Бензина-то нет! Полечу на самогонке…
В соседней карельской деревне, сидя в амбаре, до утра варили из картофельной барды крепчайший самогон. Над лесом просветлело солнечно и радостно, запели птицы, когда пошел первач — горячий и прозрачный.
Они вернулись в отряд только вечером, неся полные бидоны звериной «казанской смеси». Успели и выспаться в деревне.
— Никак трезвые? — удивился Спиридонов. — Ай да молодцы! А я было уже крест на вас до субботы поставил…
Залив бензобаки горючим, Кузякин попросил Спиридонова показать ему на карте, где находятся англичане, где французы, где русские. Вальронд помог военлету разобраться с тюками иностранной литературы.
— Вот это на английском, — сказал. — Не спутай!
— Ясно. Ну, а французский-то малость отличаю…
— Не ошибись, — вмешался Спиридонов, — да не сбрось французам по-английски, а британцам — наоборот. Тогда все это дело на подтирку пойдет… А для наших бандитов возьмешь чтение?
Кузякин пихнул ногой ящик со стрелами:
— Во… том первый! Эй, морской! Хочешь, вместе слетаем?
— Нет. Я тебя боюсь. Ты мужчина слишком злой.
— Это верно, — ухмыльнулся Кузякин и пошел к своему «Старому другу», поджидавшему его на поляне.
— Спиридонов. — крикнул он издали. — А я этого сопляка собью, я ему этого не прощу. И кроме меня, сбить его больше некому!
— О ком ты там? — не понял Спиридонов.
— Да все о нем… о моем ученике, Постельникове! Из-за этой гниды мне пузо зашили гнилыми нитками. Нагибаться больно…
Он ушел над лесом — на север, на север, на север.
Ниже самолета летели гуси — тоже на север…
Глава восьмая
Еще зима над древней Печенгой — зима, и воет в колодце фиорда ветер, задувающий с океана. Здесь параллель шестьдесят девятая, и весною даже не пахнет, лишь посерел лед в ущельях.
Над раскрытым гробом сладко и умильно поют монаси.
Холодное солнце, в дымном венчике, нависает над миром.
— Ныне, хосподи, отпущаеши раба божия…
Теперь что ни день, то покойник: узники Печенгской тюрьмы вымирают. Их держат в ямах бункеров, и только мертвые способны оттуда выбраться. Юнкера охраны вытягивают мертвецов на веревках: «Раз-два — взяли! Еще — взяли!..»
В согласное пение монахов вступает сам настоятель тихой полярной обители, подхватывая могучим басом:
— …и раба божия Игнатия Власьева-ааа… что был допреж сего, в миру здешнем, машинистом дела минного-ооо… А-а-а!
Волосатая пасть игумена жадно заглатывает сырой морозец.
А на покойнике — поверх тельняшки — форменка-голландка. На груди бескозырка, на которой гвардейская ленточка Сибирской флотилии с вытертым золотом на восьми звонких буквах — «АСКОЛЬД».
Длинными шагами, выкидывая впереди себя стек, подходит к братии капитан Смолл (комендант концлагеря); за ним — переводчик. Монахи, как-то сразу поникнув, с тихим шелестом разбредаются от гроба. Англичанин долго и пристально рассматривает покойника. Минута… две… Резкий шаг в сторону отца Ионафана — и взметнулся стек, упираясь в панагию, надетую поверх старого, засаленного тулупа.
— Большевик?
— Что вы, сэр? Я… боцман. Боцман с бригады крейсеров.
— Он говорит, — сказал переводчик коменданту, — что он не большевик.
— Ну да! Был боцманом. А большевиком — николи…
— Настоятель, — продолжал переводчик, — категорически отрицает свою принадлежность к партии злодеев-коммунистов.
Отец Ионафан широко перекрестил матроса в гробу.
— Мы, монахи, — пробурчал он, — должны терпеливо нести крест свой. Но… пардон, уже поднадоело. Не взыщите, сэр, ежели мы этот крест где-нибудь и свалим ненароком…
— Что он бормочет, этот старик? — спросил Смолл. — Настоятель сказал, что ему последнее время все труднее и труднее соблюдать свою святость.
— Передайте ему, — велел Смолл, — что я знаю все его шашни!
— Комендант лагеря говорит вам, — сказал переводчик, — что он знает, к сожалению, все ваши похождения.
— Эка хватил! — нахмурился отец Ионафан. — Все мои похождения сам господь бог не ведает. Пущай не липнет, смола несчастная!
— Что он сказал сейчас?
— Настоятель говорит, что вы напрасно ему не доверяете. Он торжественно заявляет о своей полной лояльности…
Отец Ионафан повернулся и пошагал прочь от англичан.
Смолл с переводчиком остались одни возле гроба.
— Что будем делать, сэр? — растерянно осведомился переводчик.
Смолл упорно разглядывал мертвеца.
— Скажите этому покойнику, — произнес комендант, — чтобы он не дурил и встал! Мороз усиливается… Скажите ему, что я обещаю не сердиться на него, если он встанет!
Склонясь к белому уху мертвеца, переводчик добросовестно перевел приказ коменданта. Но «покойник» — ни гугу: умер!
— Может, сэр, он действительно умер? И мы пристаем к нему совершенно напрасно?
— Да нет же! — ответил Смолл. — Видите, как у него трясется веко правого глаза. И снежинки растаяли на лице…
— Они тают, сэр, — удивился переводчик.
Смолл схватил покойника за плечи, посадил в гробу.
— Ты долго будешь притворяться? — кричал ему по-английски. — Встань, и я приму все за милую русскую шутку… Переведите!
— Комендант лагеря — ваш большой друг. Он говорит, что и сам любит пошутить. Но сейчас шутить неуместно.
Смолл отпустил руки, и покойник, медленно разгибаясь застывшим телом, словно тягучий воск, опять плавно улегся на свое ложе.
— Ладно! — отчаялся Смолл. — Все русские не дураки выпить. Спросите его, не хочет ли он выпить.
Переводчик взял флягу с коньяком, тыкал ее в синие губы:
— Эй, приятель! Хватит… ты же замерз. Выпей… Смолистый коньяк струился по лицу, но губы минного машиниста Власьева не дрогнули и не разомкнулись.
— Скажите ему, — велел Смолл, — что я умываю руки. Если он умер, то он для меня умер навсегда. Я его закопаю!..
Переводчик пошатнулся от страха и сказал кратко:
— Встань!
И покойник все понял: когда его понесли на кладбище, веки глаз затрепетали — вот-вот откроются. Но длинные гвозди уже пробили крышку гроба. Юнкера подхватили гроб, бросили его в яму и поспешно закопали.
Ночью за околицей монастыря тишком собрались монахи с лопатами и вырыли гроб из земли. Но аскольдовец Власьев, поседевший как лунь, — он лежал уже на боку — был мертв. Он задохнулся или замерз, или просто не вынес ужаса могилы.
Но Власьев никого не выдал. И его снова зарыли.
Отец Ионафан выпил в келье самогонки и заплакал:
— Хосподи, доколе табанить?
* * *
Ефим Лычевский (писарь с дивизиона эсминцев) залез пальцами себе в рот, вынул из десны зуб и, дурно дыша, сказал сипло:
— Гляди, инженер! Восьмой пошел… Я туга с осени самой.
Небольсин схватил полено, погнался в глубину ямы. Трах поленом! — и вышел на божий свет, держа за хвост крупную мышь.
— Есть одна, — обрадовался, как ребенок. — Я говорил, что сейчас, по весне, лемминги пробудятся от спячки и будут падать через щели к нам в яму…
Отовсюду, с высоких нар, строенных по краям глубокого бункера, пошли хлестать плевки, раздались возгласы отвращения:
— Брось! Что ты крыс таскаешь? Нешто сожрешь?
— Какая же это крыса? — возмутился Небольсин. — Это лемминг, полярный сурок. Крысу и я бы жрать не стал, я вам не ходя-ходя из Шанхай-города. А лемминг корешками да травинками кормится, он чистенький…
В этот день они узнали, что Власьева, по приказу коменданта, закопали живым. В яме бункера царила подавленная тишина. Значит, этот путь к бегству отрезан. Четверо уже, с согласия отца Ионафана, проскочили удачно. Монахи несли их на кладбище, где закапывали пустой гроб, а сам «покойник» скрывался. В бункере даже был составлен жеребьевый список: кому в какой очереди «умирать». И вот, совсем неожиданно, их разоблачили…
Небольсин варил суп из леммингов, когда подошел баталер-анархист с «Купавы», сосланный в Печенгу за большую глотку, и ногою перевернул кипящую кастрюлю.
— Хватит! — сказал. — Лучше околей у меня на груди, только не могу я видеть, как ты крысу трескать начнешь…
Небольсин был последним, присланным с воли в бункера Печенги, и зубы у него пока были целы. А здоровый организм, приученный к обилию пищи, настоятельно требовал еды. Впрочем, надо отдать ему должное: инженер не обиделся на грубую выходку моряка. Вымыл кастрюльку и сказал:
— Ладно. Буду подыхать так… Но еще раз говорю вам, олухи: это не крыса, а полярный лемминг. Он — чистенький!
— Ученый! — ответили. — Ученость на том свете показывай…
Небольсин завалился на нары и думал о том, что русский интеллигент способен слопать все то, чего никогда не будет есть русское простонародье. Умрет, но никогда не притронется!
Медленно накалялась под сводами бункера электрическая лампочка, ярко вспыхнула и разом потухла. Откинулся люк, и юнкера загорланили:
— Эй, глисты в обмороке! А механики у вас водятся?
— Есть… один шевелится.
— Дуй к отцу дизелисту, ему опять машины не завести.
Наверх из бункера полез машинный кондуктор с тральщиков, и Небольсин подергал его снизу за штанину клеша:
— Можно и я с тобой?
— А мне-то что? Пошли, механисьен…
Было одно место в Печенге, проходить мимо которого Аркадий Константинович боялся — отворачивался… Там, на крутом взгорье, высился крест, а на нем висел, уже высохший, человек с искаженным лицом. Ветер с океана просолил ему кожу, превратив ее в пергамент; волос за волосом — день за днем — уносились в тундру с облысевшего черепа. Оскал лица трупа был ужасен. Небольсин, как и многие узники в Печенге, хорошо знал, кто висит на кресте.
Скоро на окраине монастыря зачихал дизелек и стойко наполнились светом лампы тюрьмы и обители. Отец дизелист был мечтателем в промасленном подряснике. «Если бы мне на заводы угодить, — печалился он. — В Петрозаводск бы… А здеся пропаду я!» И передал в бункер подарки: пяток шанежек с начинкой из тресковой печенки, еще теплых, половину махорки и две спички…
— Живем! — радовались подаркам узники.
А потом весна надвинулась на Варангер-фиорд, и сверху в бункер потекло. Таяли снега, яму заливало. Люди сидели на нарах, поджав ноги, а сверху лились струи ледяной воды. Двух мертвецов — настоящих! — пришлось тянуть юнкерам на веревках.
— Фальшивых не берем… — смеялись молодые люди при этом.
— Тяни! — отвечали им снизу. — Эти крепко умерли…
Юнкера в Печенге были большею частью те самые, что когда-то охраняли Зимний дворец с правительством Керенского; держались они подло по отношению к заключенным и с очень капризным достоинством внутри своего отряда. Они гордо носили ореол «мучеников», а чтобы они не очень «мучились», юнкеров запрятали подалее от мирской суеты, на охрану печенгских узников… Теперь эти узники стояли по колено в стылой воде.
— Эй, молодежь! — кричали они юнкерам, задирая головы. — Доложи англичанам, что мы затоплены… Мы же подыхаем здесь!
— Нас не щадили, — отвечали юнкера, — вас тоже щадить не стоит. Плавайте дальше, красные лебеди!
— Ну какой же ты гад! — орал Небольсин. — Такой молодой, такой красивый и такой… гад! Небось папа с мамой тебя этому не учили… Вот бы мне сюда твоих папу с мамой!
В него хамски плюнули сверху, как на собаку, и он утерся.
Комендант Смолл наконец-то велел ликвидировать бункер и развести всех узников по избам монастыря-тюрьмы. Небольсин попал в матросскую команду.
Матросы хотя и грызлись между собою, но в трудную минуту забывали партийные разногласия и дружно сбивались в плотную стенку, которую из пушки не прошибешь. Да и частая помощь отцу дизелисту честно окупалась: дары всегда делили поровну. Этот монах окончил машинную школу при флотилии Соловецкого монастыря, но движок в Печенге был никудышный, и стартер барахлил. Отца дизелиста тянуло к матросам — они в моторах смыслили. А по вечерам избы монастыря обходили черноризные монахи с черепами и костями на облачении, какие рисуются на ящиках трансформаторов высокого напряжения. Скорбные лики схимников взирали на узников — пронзительно и остро. Схимники сыпали по углам порошок от клопов, спрашивали матросов:
— Чего дальше-то будет? Знаешь… Социал-демократы удержатся ли? Опять же аграрная политика — это мы сознаем. А вот мужик на деревне — поддержит ли он большаков?..
Юнкера, карауля узников, до утра шлепали картишками, а сенях шуршали деньги, молодые петушиные голоса ссорились, мирились, произносили ненужные грубые слова.
В один из дней, под вечерок, дежурный юнкер вошел в «келью» матросской команды:
— Инженер Небольсин… здесь ли? Идите к настоятелю…
В спину путейца горячо шептали матросы:
— Курева… курева-то свистни! Что плохо лежит — тащи к нам!
* * *
Чайки сидели на воде по-ночному. Владыка стоял на крыльце, поджидая гостя, и не был он похож на всех других настоятелей, виденных Аркадием Константиновичем ранее. Сухой и мускулистый, кулаки — две тыквы, глаза глядели из-под мохнатой шапки внимательно, быстро все замечая… В келье у него пахло квасом, свежим хлебцем и было уютно от тараканьих шорохов — невольно клонило в сладкий сон.
Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |