Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Белки в Центральном парке по понедельникам грустят 41 страница



Девушка усмехнулась. Готово, подумал Гэри. А вот когда Матиссу было двадцать, он учился на юридическом факультете…

— Ой, я тоже! — перебила она. — Я на юрфаке в Колумбийском. Пишу диссертацию по конституции США.

— Так вот… В двадцать лет Матисс слег на неделю с аппендицитом. Телевизоров тогда не было, и мать, чтобы Анри не скучал, купила ему набор цветных карандашей. И он принялся малевать. На юрфак он так и не вернулся: отправился в Париж поступать в Академию изобразительного искусства…

— А я рисую очень плохо, — призналась Энн. — Так что, пожалуй, останусь на юридическом.

Она готовилась к bar exam[83]. Гэри предложил ей вместе поужинать, но Энн отказалась: ей надо заниматься. Тогда он просто проводил ее до общежития на 116-й авеню. Стоило ей поднять руку, как ему щекотал ноздри терпкий, пьянящий аромат ванили.

Потом они встречались еще… У нее была целая коллекция разноцветных кедов и кофточки в тон. Она рано ложилась спать, не пила спиртного, была вегетарианкой и обожала тофу: ела его сладким и несладким, с клюквенным повидлом и с шиитаке… Она рассказывала Гэри историю США и объясняла конституцию. Когда она делала паузу, чтобы перевести дух, он ее целовал.

В один прекрасный день она поведала, что еще девственница и отдастся только мужу, в первую брачную ночь. Она была участницей движения «No sex before marriage». «И нас, между прочим, очень много, — уточнила она, — целомудрие — прекрасная, достойная вещь».

Гэри признал, что с этим придется считаться.

Но ему все так же нравилась ее гибкая, подвижная шея, как у растревоженного насекомого, и большие смутные глаза. Хотя иногда он любовался ими отстраненно, как красивой вещью. Ему хотелось их вырвать и пришпилить на доску. Его игривый юмор Энн воспринимала с трудом.

Как-то вечером Гэри дал ей послушать ноктюрн Шопена ми-бемоль мажор, тот, что сам обыкновенно слушал, закрыв глаза, в полной тишине. Он заранее объяснил, что партию правой руки, сопрано, надо слушать, как будто это звонкий, легкий голос, который взмывает ввысь, а басовые ноты для левой руки — наоборот, сильные, мощные, тяжелые… Но посреди Шопена ей вдруг понадобилось объяснить, что в 1787 году штатов было всего тринадцать, а американцев — три миллиона. По сравнению, скажем, с европейскими державами — всего ничего.

Гэри был так взбешен, что решил больше с ней не встречаться.

Прав все-таки Гленн Гульд. «Не знаю, в каком именно соотношении, — писал он, — но я убежден, что на каждый час, проведенный с кем-то, требуется провести X часов в одиночестве. Сколько это — X, — я не знаю, может, две и семь восьмых часа, может, семь и две восьмых, но в любом случае порядочно».



Он, Гэри, уже порядочно времени истратил попусту. Хватит.

Жозефина толкнула стеклянную дверь и вышла посидеть на балкон. Ночь была светлая, луна, казалось, улыбалась счастливой, радостной улыбкой, как всем довольная девчонка. Луна часто улыбается, когда смотрит на землю. Можно даже подумать, она над нами смеется, но уж больно добродушная у нее улыбка, от нее так и веет спокойствием.

Жозефине нужно было посмотреть на звезды, поговорить с отцом. Днем она читала в «Ле Монд» статью про Патти Смит, и ей запали в память слова Пазолини, которые та привела: «Покойные не молчат, это мы разучились их слушать». Патти Смит, оказалось, бродит по кладбищам и беседует с усопшими. Жозефина отложила газету и мысленно укорила себя: вот она разучилась разговаривать с отцом.

В тот же вечер она прихватила плед и уселась на балконе. Следом за ней вышел и Дю Геклен — он ходил за хозяйкой по пятам. Ждал у двери в туалет, в ванную, не отставал ни на шаг, стоило ей встать, чтобы открыть или закрыть окно, включить или выключить радио, поправить складку на занавеске, помыть холодильник… Словно боялся, как бы она его не бросила, и потому держался все время при ней.

— Слушай, псина, ну что ты, правда, как банный лист?

Но в собачьем взгляде читалось столько любви, что Жозефина тут же раскаялась и почесала его за ухом. Дю Геклен тихонько заскулил. Ох ты, совсем забыла, что у него отит! Воспаление перекинулось с одного уха на другое, и за псом нужно было постоянно ухаживать: протирать ушную раковину, закапывать капли, обнимать его покрепче, чтобы не дергался, пока капли проникнут в ухо…

В черном небе блестели сотни звезд. Они перемигивались, словно перекидываясь словечком. В воздухе стоял настоящий световой гул. Жозефина высмотрела Большую Медведицу, сосредоточилась на маленькой звездочке на оконечности «ручки» и обратилась к отцу.

Он обычно отвечал не сразу. А отвечал — коротким миганием.

— Спасибо, — начала Жозефина, — что подбросил дневник Скромного Юноши. Я тут кое-что поняла… Кое-что очень важное. Помнишь, в тот день, в Ландах, на пляже? Когда ты нес меня на руках, прижимал к себе и кричал Анриетте, что она преступница?.. Так вот, папа, я поняла: из воды-то я в тот день выбралась сама. Сама! Сама встала на ноги. Никто мне не помогал. И дальше всю жизнь я тоже всегда из всего выбиралась сама, со злостью какой-то… Только я этого не понимала! Представляешь? Что бы я ни делала, мне казалось, это все так, ерунда. Ни благодарности мне от себя не доставалось, ни утешения. Какая уж тут уверенность в себе?

Звездочка вроде бы замигала. То длинно, то коротко, как азбука Морзе.

— Сейчас я уже не такая перепуганная. Помнишь, как мне было страшно, когда я оказалась в Курбевуа с двумя дочерьми на руках, без денег, без мужа, непонятно, что вообще дальше?.. Мне больше не хотелось ни читать, ни писать, ни заниматься… Все на мне ездили, а я только знай щеки подставляла! Жизнь наперекосяк, люди со мной обходятся дурно, счетов неоплаченных гора… Помнишь, вечером я тогда тоже вот так выходила на балкон и звала тебя, а ты мне отвечал, ободрял?

Мы с тобой разговаривали. Конечно, я об этом никому не рассказывала, решили бы, что я совсем того…

Звездочка, казалось, больше не мигала. Теперь она горела ровно и ярко. Приободрившись, Жозефина продолжала:

— Сейчас, папа, лучше. Гораздо лучше. Я больше не топчусь на месте, не извожусь сомнениями, не сравниваю себя все время с Ирис, не твержу себе, что я ничтожество. У меня появилась задумка. Замысел одной книги. Сейчас эта книга пока пишется у меня внутри, сама по себе. А я ее подпитываю, поливаю, собираю все, что мне попадается в жизни, всякие мелочи, которые никто обычно не замечает, и вставляю их в эту книгу…

Внизу у кого-то в машине включилась сигнализация, и Дю Геклен залаял.

Жозефина выпростала руку из-под теплого одеяла и ухватила его за загривок.

— Ну-ка, уймись! Весь район перебудишь!

Пес умолк, но сидел настороженно, уставившись в темноту, чтобы в любую минуту, если надо, вцепиться врагу в глотку.

Жозефина снова перевела глаза на черный небосвод. По нему, как шелковый шлейф, стелилась тонкая белая поволока: она приглушала сияние звезд.

— Хорошо, когда есть какое-то дело. Ложишься спать с мыслью: вот сегодня я что-то сделала, сегодня мне послужил мой ум, моя наука… Я придумала сюжет. Это будет история про Скромного Юношу и Кэри Гранта: что даруется нам в жизни, когда жизнь только начинается, и как мы этим распоряжаемся. У Арчибальда Лича, чтобы стать Кэри Грантом, — храбрость, настойчивость. У Скромного Юноши — сплошные колебания и страхи. Не знаю, что у меня выйдет и выйдет ли вообще, но попробую я обязательно. Мне это приносит радость. Понимаешь?

Она знала: отец понимает. Хотя звездочка уже, похоже, и не мигала. Но он был рядом. Обнимал ее за плечи, касался щекой ее щеки.

Отец тихонько спросил:

— А что Филипп? Как у тебя с ним?

— Филипп… Ну, я о нем думаю.

— И что же?

— Давай я тебе скажу, что я хочу сделать, а ты просто помигай, ладно?

— Договорились.

Странное было чувство — вот так с ним разговаривать. Когда он умер — вечером 13 июля, когда по всей Франции, до последней глухой деревушки, уже начинали грохотать салюты и открывались танцплощадки, — ей было всего десять. Оба они хорошо помнили тот день на пляже, но никогда об этом не упоминали. Иначе пришлось бы сказать немало страшных слов, которые и выговаривать не хотелось: кого-то винить, пятнать… Поэтому они не разговаривали. Он брал ее за руку, и они шли гулять — молча. Отец разучился говорить. Будто язык у него завязался в узел.

Его смерть этот узел разрубила.

Жозефина набрала воздуху и решилась:

— Я поеду в Лондон. Но ему заранее не скажу. И вечером пойду бродить вокруг его дома, как тень. Будет красивая темно-синяя ночь, в гостиной у них будет гореть свет, он будет сидеть с книгой или беседовать с кем-то из домашних, смеяться, наверное, у него в жизни все хорошо…

— А дальше?

— Дальше я просуну руку за решетку парка, зачерпну мелких камешков и стану бросать их в окно. Тихонько так, осторожно, знаешь, чтобы они стучали по стеклу как летний дождик. Филипп распахнет окно и высунется посмотреть, какой это идиот швыряется в красивые освещенные окна гравием…

Жозефина вытянула шею и изобразила, как Филипп будет вглядываться в темноту.

Вот он открывает окно, перегибается, смотрит вниз, на улицу. На тротуаре никого. Он поворачивает голову влево, вправо, колеблется. Бледный свет фонарей, цветочные клумбы, пышные гроздья герани и папоротника. Они медленно покачиваются на ветру — дрожащие яркие кляксы.

Он всматривается в темноту и уже готов захлопнуть окно, как вдруг раздается тихий голос:

— Филипп…

Он наклоняется и смотрит снова, на этот раз еще внимательнее, подмечает каждую тень, каждое темное пятно; перебегает взглядом по кустам, деревьям, по черной ограде скверика, по проймам между припаркованными на обочине машинами… И вдруг из ночи выступает какая-то фигура. Это женщина в белом плаще. Кажется, эта женщина ему знакома… Он моргает, думает: не может быть, что за вздор, она в Париже, она не отвечает на мои письма, не отзывается на цветы.

— Жозефина, — произносит он, — это ты?

Она поднимает воротник плаща, застегивает его наглухо: от одного звука его голоса ее пробрала дрожь и заледенели руки. Ей беспокойно. Стыдно стоять вот так на улице. Навязываться непрошеной, назойливой гостьей. Но потом стыд уходит. Ей весело, она еще дрожит, и немножко стучат зубы, но ей удается улыбнуться, и она отвечает на выдохе:

— Да, это я.

— Жозефина?! Ты?!

Он не верит. Слишком долго он ее дожидался, чтобы теперь вот так с ходу поверить. Он научился терпению, скромности, несерьезности, избавился от стольких ненужных, тяжелых вещей… «Невозможно, — твердит он про себя, — невозможно!» Он хочет закрыть окно. Но вместо этого почему-то снова перегибается и вслушивается в темноту.

— Это я, — повторяет она и крепче зажимает ворот плаща.

Значит, это не сон. Может, он сошел с ума? Сейчас, в эту минуту, от него одного зависит: поступить как человек разумный, рассудительный, закрыть окно, пожать плечами и вернуться в светлую комнату. Рассудительный человек не станет воображать, что женщина ждет у него под окнами и швыряется камешками в стекло, будто она перебралась через Ла-Манш, только чтобы его увидеть.

Он оборачивается в гостиную. В уголке Бекка и Александр смотрят телевизор. Дотти ушла еще днем; она оставила ему записку на комоде в спальне. Она нашла новую работу и перебирается обратно к себе. Спасибо, что приютил на время. Она бы с удовольствием осталась насовсем, но ей здесь, конечно, не место, — она и сама понимает. Записка грустная, но главное, в ней говорится, что она уходит. И ему от этого не грустно. Напротив, он испытывает облегчение. И он благодарен ей, что она не стала лить слезы и закатывать сцен. Ушла, и все.

Последний решительный жест человека безрассудного — того, кто верит в призраки, которые швыряются камешками в окно: он снова обращается в темноту, к тротуару, где, может, никого и в помине нет.

— Так ты приехала?

— Ну вот же я, тут.

— Это правда ты?

Он перегибается через перила балкона и наклоняется вперед всем телом: он ищет ее, выслеживает, а может, просто ее воображает.

— Это я, — повторяет она. — Пришла сказать, что я больше не боюсь.

Точно, это она. Голос ее. Теперь он в этом уверен.

— Погоди, я сейчас выйду.

— Я тебя жду.

Как всегда, собственно. Она всю жизнь его ждала. Хотя иногда сама этого не знала.

— Вот так оно и будет, скажи, пап? Почему ты молчишь? Ты же знаешь, как будет?

— Я не гадалка, Жозефина. Я не могу рассказать тебе в подробностях, что тебя ждет.

— Понимаешь, он, конечно, не захочет, чтобы вокруг была куча народу. Поэтому он выйдет ко мне, а я буду ждать его на тротуаре. Я надену свою самую красивую юбку, ту, что покачивается на каждом шагу, белый свитер в крупный черный горох, балетки, чтобы не спотыкаться на каждом шагу, и белый плащ, у которого можно поднять воротник, если хочется спрятаться. Сердце у меня будет бешено колотиться. Но когда на улице темно, не так страшно, что покраснеешь, что покроешься испариной… Можно, конечно, твердить себе, что переболела, что уж теперь-то ты сильная, но все равно чувствуешь себя неуклюже… Откроется дверь подъезда, он спустится с крыльца — нерешительно, он еще не вполне поверил, — и повторит несколько раз: «Жозефина? Жозефина?» И тогда я медленно пойду ему навстречу. Как в кино на последних кадрах. Он обнимет меня, скажет, что я совсем рехнулась, и поцелует. Горячим, долгим, спокойным поцелуем, после разлуки. Я знаю, папа, так и будет. Я его не потеряла, наоборот, только что обрела. И я поеду в Лондон. Да, теперь точно: поеду. Хорошо, когда есть что представлять себе, когда ждешь чего-то с замиранием сердца. Иногда, правда, забираешь с этим слишком высоко, того гляди грохнешься и расквасишь физиономию… Но мне все-таки кажется, что он меня ждет — там, на крыльце.

Жозефина послала в небо воздушный поцелуй, обхватила себя за плечи, качнулась туда-сюда, нащупала на твердом полу знакомую трещинку.

Звездочка на ручке ковша слабо мигала. Ему пора. Она торопилась договорить:

— Но сначала, первым делом, я поговорю с Скромным Юношей. Он уже стар. Ну, то есть на самом деле не так уж и стар, но по сути да, потому что он опустил руки. Отказался от этой искорки, которая могла раздуть в его жизни настоящее пламя… И я хочу, чтобы он объяснил мне почему. Хочу понять, как можно прожить всю жизнь на обочине своей мечты и так и не попытаться хотя бы прикоснуться к ней.

— Ты, между прочим, сама чуть не прожила так всю жизнь, — вздохнул отец.

— Но я хочу, чтобы он сам мне рассказал, своими словами. Пусть знает, что он не впустую через это прошел. Если его рассказ помог мне выбраться из воды, когда я тонула, значит, он и еще кому-то может помочь. Тем, кто не решается, боится, кому вбили в голову, что надеяться бесполезно. Нам ведь всем это вбивают в голову, правда? Фантазеров и мечтателей ругают, высмеивают, клеймят, суют их носом в правду жизни, внушают, что жизнь-то уродлива и ничего в ней веселого нет, что будущего тоже нет, а надеяться не на что. И долбанут еще раз-другой по затылку для пущей убедительности. Выдумывают какие-то потребности, которые им на самом деле не нужны, выкачивают из них деньги. Держат взаперти, под замком. Запрещают фантазировать. Распрямлять спину. Но все равно, все равно… Если не мечтать, что мы такое? Жалкие, слабые человечки, ручки болтаются, ножки куда-то бегут, не знают куда, ртом хватаешь воздух, глаза пустые. Мечта — это наш мостик к Богу, к звездам, только с мечтой мы делаемся выше, красивее, становимся самими собой и никем больше. Человек без единой фантазии — пустяковина. Мелочь, пустое место. Когда у человека всего-то и есть, что «нормальная жизнь», — это такое убожество! Как дерево без листьев. А деревьям без листьев никуда. Надо хоть налепить им листьев, чтобы они стали пышными, красивыми. Если какие отвалятся, не беда, надо лепить новые. Сколько потребуется, и не сдаваться. В мечте душа дышит. В мечте — величие человека. А мы сегодня дышим? Нет, мы задыхаемся! Мечту упразднили, как раньше — душу, небеса…

Жозефина уже не подбирала слов: их подсказывал ей отец. И эти слова помогали ей верить, надеяться, одевать деревья листвой.

Прав был Пазолини. Усопшие всегда разговаривают с нами, это мы вечно куда-то спешим и не слушаем их.

Она стояла у дверей квартиры Буассонов. Большая зеленая дверь с двумя красивыми медными ручками-шарами. Продолговатый бежевый коврик с зеленой же каймой. Сейчас она позвонит. Позвонит в дверь, за которой живет Скромный Юноша. Ифигения сунула ей в руки свою петицию и велела: «Ступайте немедленно, мадам Кортес, сию минуту. Не завтра, не послезавтра». Жозефина кинула на нее смущенный взгляд: «Не знаю, Ифигения, я морально не готова…» — «Давайте-давайте, — подтолкнула ее Ифигения, — подумаешь, всего делов!.. Покажете письмо от управдома, потом петицию — вы же ее и составили, — да попросите подписать. Довольно даже, чтобы подписали только жильцы корпуса А, и дело в шляпе. Что он в самом деле себе возомнил, управдомишка этот? Что можно творить беспредел? Что он вот так возьмет да подсадит заместо меня свою кралю, а я, значит, ручки по швам? Нет, мадам Кортес, уж вы давайте идите!»

— Что, прямо сейчас? Но, Ифигения, мне же надо, не знаю, подготовиться как-то. Что я им скажу?

— Расскажете, в чем дело. Если они моей работой довольны, подпишут как миленькие. Что тут морочиться? Мне себя упрекнуть не в чем, мадам Кортес. Я весь этот дом холю и лелею. Пылинку последнюю счищаю, полы наскабливаю, паркет вощу, за коврами на лестнице слежу, лампочки меняю вовремя, почту разношу — и заказные, и всякие, цветы летом поливаю, лужи в дождь вытираю, проветриваю, мусор каждый день выношу в шесть утра, баки промываю шлангом, обратно ставлю, если где какая протечка, сразу зову слесаря, в подвале убираю… Если они всего этого не знают, не видят, так у них глаза дерьмом залеплены! Вы уж меня простите за такую непечатность, мадам Кортес, но иногда, знаете, не до того, чтобы подбирать красивые слова!

— Просто я…

Она была совсем не готова к знакомству со Скромным Юношей. Петиция-то ладно. Собрать подписи ей нетрудно. Но вот оказаться лицом к лицу с Буассоном, героем ее новой книги, — на это решиться куда сложнее. А вдруг он откажется? Вдруг разозлится? Заявит, что она не имела никакого права читать его дневник, потому он его и выбросил, чтобы его никто никогда не прочел. С какой стати, скажет, вы суете нос в мои дела? Кто вы такая? И выгонит ее — опустошенную, ограбленную, с дыркой в душе. Этого она не переживет.

— Да вы сами, поди, разуверились! Так и скажите, вам наплевать, что меня выставляют на улицу! По-вашему, так и надо, чтобы меня вышвырнули, как шкурку от банана?

— Да нет же, Ифигения, что вы!

— Ну так идите! Хотите, я пойду с вами? Я и рта не раскрою, просто рядом постою. Как статуя правосудия.

— Только этого не хватало!

«Нет, я пойду одна. Я хочу зайти к нему, присесть и поговорить с ним мягко, осторожно. Пусть он меня выслушает, а потом скажет… скажет так… хорошо, мадам Кортес, напишите эту историю, мою историю, только не говорите, что это я. Не хочу, чтобы меня кто-нибудь узнал. Придумайте какого-нибудь другого человека, который выбросил свою жизнь в мусорный бак…»

— Ну что, — не отставала Ифигения, — идете вы или как?

— Иду, — ответила Жозефина. — Будь что будет.

Она позвала отца. «Пойдем со мной! Не бросай меня одну! Подай мне какой-нибудь знак, какой угодно, пускай вот лампочка вдруг возьмет да погаснет, или телевизор включится сам собой, или кнопка лифта замигает, или на лестнице случится пожар…»

Но никакого знака не последовало.

Жозефина начала с Мерсонов. Мсье Мерсона дома не было, ей открыла колышущаяся мадам Мерсон. Не выпуская изо рта сигарету, тут же отозвалась: «Ну конечно, я подпишу, о чем разговор! Ифигения просто прелесть, к тому же у нее что ни день, то новый цвет волос, мне это так поднимает настроение!»

Пинарелли-младший тоже поставил подпись. «Консьержка? Мне на нее вообще-то начхать, но работает она на совесть, что есть, то есть. Могла бы, конечно, быть чуток попухлявее, но, в конце концов, это консьержка, а не топ-модель, правда, мадам Кортес?»

Подписал и Ив Леже. У него ждал телефон, так что разговаривать ему было некогда. Где подписывать? О чем речь? Консьержка? Консьержка его полностью устраивает.

Осталась только чета Буассонов. Ифигения была вне себя от радости. «Видите, видите? Я же вам говорила! Ко мне не подкопаешься! Я свою работу делаю чисто, как никто. Знаете что? Вот соберем все подписи с корпуса А, и я потребую прибавки к жалованью! То-то взбесится этот управдом. Ишь, решил подсадить тут свою девку, валандаться с ней в койке в рабочее время. А вы как думали, мадам Кортес, из-за чего весь сыр-бор-то? Валандаться, именно!»

— К мсье Буассону я завтра зайду, Ифигения, сегодня уже поздно. Они, наверное, садятся ужинать.

— Еще чего! Что это вы у самой цели вздумали сдаваться! Буассонам я как раз на днях помогла, у них раковина засорилась, так что уж им-то сам бог велел подписать.

Ифигения не отступала и начала раздражаться:

— Ну в самом-то деле, мадам Кортес, осталось всего ничего!

— Ну хорошо, — вздохнула Жозефина. Сил не было спорить. — Зайду. Но только вы уж идите и ждите у себя, а то вы так меня понукаете, мне это только мешает.

— И правильно делаю, что понукаю, а то вы чего-то разом сомлели, мадам Кортес. Чего вы, не пойму, боитесь? Что он Политех заканчивал? Так ведь вы сами вон сколько отучились…

— Я пойду, а вы идите к себе и ждите меня там.

— Ладно, — буркнула Ифигения, — но чует мое сердце, бросите вы меня на полдороге.

— Я же сказала иду — значит, иду!

Ифигения нехотя спустилась по лестнице, выворачивая шею, чтобы проверить, не повернет ли Жозефина назад в последний момент.

Вот он, момент истины. Решающая минута. Сейчас она узнает, можно ли ей браться за книгу, которая распускается в ней, как крылья. Жозефина стояла на лестнице перед зеленой дверью с медными ручками-шарами.

Она позвонила.

Тишина.

Потом из-за двери послышался мужской голос: «Кто там?»

Она ответила: «Это мадам Кортес, ваша соседка с шестого этажа».

К глазку приник глаз.

Раздался скрежет ключа в замке. Один оборот, второй, третий, задвижка, вторая, «собачка», еще задвижка…

Дверь приоткрылась. На пороге стоял мужчина.

— Мсье Буассон?

— Да…

— Мне надо с вами поговорить.

Мужчина прокашлялся. Он был одет в бордовый шерстяной домашний пиджак, подпоясанный вышитым бордовым поясом, вокруг шеи повязан серый платок. Он был очень бледен. Кожа почти прозрачная, и под ней резко выступали кости. Он придерживал дверь и рассматривал гостью.

— Насчет консьержки.

— Моей супруги нет дома. Это по ее части. Зайдите как-нибудь в другой раз.

— Это важное дело, мсье Буассон. От вас всего-то требуется подпись. Остальные соседи уже подписали. С консьержкой обошлись несправедливо, этого нельзя так оставлять…

— Видите ли…

— Пожалуйста, мсье Буассон, просто подпишите, и все.

Она смотрела на него в упор. Так вот он какой, этот Скромный Юноша, который мчался к метро, сам не свой от счастья… который прикасался губами к усикам Женевьевы, прогуливал занятия, пил с Кэри Грантом шампанское, подарил кашемировый шарф человеку, который живет в теплой стране, и умолял его, чтобы тот взял его хоть шофером, хоть секретарем…

Буассон провел ее в гостиную. Большая, просторная, унылая комната, тяжеловесная мебель с витыми узорами. За стеклами буфета Жозефина разглядела ровные ряды фужеров. Прямые кресла с неудобными спинками, на лакированном паркете — турецкий ковер. В комнате было холодно и невесело. На диване лежала раскрытая газета. Горела всего одна лампа. Должно быть, он как раз читал, когда она позвонила в дверь.

— Моя супруга поехала к сестре в Лилль. Я один. Обычно у нас не такой беспорядок…

— Да какой же это беспорядок! — воскликнула Жозефина. — Видели бы вы, что творится у меня!

Буассон даже не улыбнулся. Сразу спросил, чем может помочь Ифигении. Внимательно выслушал Жозефину и сказал, что консьержкой он вполне доволен. Ее экстравагантными прическами — меньше. Тут он слегка улыбнулся, словно повторил это за кем-то, а сам не был уверен. Консьержка могла бы выглядеть поскромнее, а не красить волосы то в красный, то в зеленый, то в синий, то в желтый… Но в целом никаких претензий. Где ставить подпись? Жозефина протянула петицию. Буассон просмотрел фамилии, приписал свою. Отдал Жозефине ручку. Проводил ее к дверям.

— Большое спасибо, мсье Буассон. Вы поможете нам восстановить справедливость.

Он промолчал и потянулся к ручке двери.

Сейчас или никогда, решила Жозефина. Его жены нет дома. Можно поговорить.

— Мсье Буассон, можно, я отвлеку вас еще на минутку?

— Я собирался разогревать ужин. Супруга наготовила еды…

— Это очень, очень важно.

Он бросил на нее удивленный взгляд.

— В доме еще что-то неладно?

— Нет. Это… довольно деликатное дело. Прошу вас, выслушайте меня. Для меня это важно.

Буассон сконфуженно улыбнулся. От такой настойчивости ему было не по себе.

— Мы с вами даже не знакомы…

— Зато я вас знаю.

Он удивленно вскинул голову.

— Мы, кажется, столкнулись на днях в аптеке. Это были вы?

Жозефина кивнула.

— Если вы это называете знакомством…

— Но я вас знаю! Гораздо лучше, чем вы думаете.

Он на секунду заколебался, потом жестом пригласил ее обратно в гостиную. Указал на кресло. Сам с какой-то едва ли не осторожностью опустился на жесткий прямой стул. Скрестил руки на коленях и объявил, что готов ее выслушать.

— Так вот, — начала Жозефина и почувствовала, что заливается краской.

Она принялась рассказывать все подряд. Про Зоэ, как девочка расстроилась, что потеряла черную тетрадку, как она, Жозефина, отправилась искать ее по всем мусорным бакам и как ей случайно подвернулась другая тетрадь. Буассон поднес руку к губам и закашлялся сухим отрывистым кашлем, который словно раздирал ему бока. Он схватил со столика стакан воды, отпил несколько глотков, вытер губы белым платком и сделал ей знак продолжать.

Он едва мог усидеть на стуле и дышал прерывисто, судорожно.

— У вас получился просто изумительный рассказ, мсье Буассон. У меня было чувство, будто я сама там нахожусь и вижу все своими глазами. Я слушала ваш разговор… Вы даже не представляете, до чего меня все это растрогало!

— Полагаю, вы существенно преувеличиваете.

— Это было настоящее потрясение. Согласитесь, не самая заурядная история.

— Так вы за этим хотели меня видеть? Посмотреть, каков я из себя?

— Нет, каковы вы из себя — я и так могла себе представить. Мы же иногда встречаемся в подъезде.

— Верно. И в аптеке вы на меня смотрели во все глаза. Мне было неловко.

— Прошу прощения.

— Об этой истории, мадам Кортес, никому ничего не известно. Никому. И мне бы очень хотелось, чтобы так оно было и впредь.

— Я вас не выдам, мсье Буассон. Я просто хотела вам сказать, что история просто замечательная… И что она мне очень много дала.

Буассон посмотрел на нее вопросительно.

— Но ведь это печальная история.

— Смотря как к ней подойти.

Он невесело усмехнулся.

— Это прекрасная история. Прекрасная дружба, — с жаром проговорила Жозефина.

— И продлилась она три месяца.

— Прекрасная дружба с необыкновенным человеком.

— Это правда. То был необыкновенный человек.

— Такое в жизни выпадает немногим.

— И это правда.

Жозефина почувствовала, что она на верном пути. Воспоминания смягчают человека.

— Я был очень молод…

— Я хотела еще кое-что у вас попросить, мсье Буассон.

— Послушайте, мадам Кортес, вы не находите, что это довольно бесцеремонно? Сначала вы врываетесь ко мне под предлогом какой-то петиции…

— Это не предлог. Ифигения действительно может оказаться на улице.

— Хорошо, но сейчас-то ей это уже не грозит, не так ли? Раз я подписал и все жильцы корпуса А тоже. Остается формально уладить все с управдомом на следующем собрании. Кажется, это уже скоро, не так ли?

Он все время повторял: «Не так ли?» — чуть ли не в каждой фразе.

— Да, через две недели.

— В таком случае, с вашего позволения, я с вами распрощаюсь, мадам Кортес. Прошу, не настаивайте. Я очень устал, у меня был тяжелый день…

Он снова закашлялся, не договорил и поднес платок к губам. Отпил еще воды. Жозефина подождала, пока он отдышится, и спросила:

— Можно, я зайду завтра?

— Прежде всего отдайте мне этот дневник. На сей раз я его сожгу.

— Ой нет! Не надо!

— Позвольте, мадам Кортес, как-никак это мой дневник. Что хочу, то и делаю.

— Теперь это уже не только ваш дневник, раз я его прочла.

— Вы забываетесь, мадам Кортес. Я со всей возможной вежливостью прошу вас удалиться… И обещайте, что вернете мне дневник. Я намерен распорядиться им по своему усмотрению.

— Мсье Буассон, прошу, не делайте этого. Для меня это вопрос жизни и смерти.

Он иронически изогнул бровь.

— В самом деле? Какие слова…

— Уверяю вас, этот дневник перевернул мою жизнь. Это не пустые слова.

— Я утомлен, мадам Кортес, очень утомлен. Я хочу поужинать и лечь спать.

— Обещайте, что разрешите мне прийти еще раз. Мне нужно попросить вас об огромном, величайшем одолжении…

— Еще какая-нибудь петиция?

— Нет, нечто совершенно особенное.

— Слушайте, мадам Кортес, я уже устал вам повторять. Я же подписал вашу петицию, чего вам еще нужно? Уходите!


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.038 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>