Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Белки в Центральном парке по понедельникам грустят 4 страница



— Я тебе приготовлю что-нибудь такое…

Она улыбнулась и сказала:

— Пытаешься играть на моих чувствах…

Он встал, подошел к ней, широко раскрыл объятия, и она нырнула в них, точно прячась от бури.

Он ласково погладил ее по голове и прошептал:

— Мам, я никогда не стану тебе врагом. Ни при каких обстоятельствах…

Поцеловал ее на прощание, собрал вещички и, обернувшись в дверях, посмотрел на нее долгим взглядом.

Ширли упала на стул и сосчитала до трех. Не сходить с ума, раз, два, три, рассказать ему всю правду, и ничего, кроме правды, даже если она окажется довольно постыдной.

Она посмотрела на руки, они дрожали, и ноги дрожали — ясное дело, она боится. Боится, что вернется прошлое. Боится, что сын ее осудит. Боится, что он обидится. Боится, что невероятно сильная и прекрасная связь, существующая между ними, мгновенно оборвется. «А этого, — подумала она, пытаясь унять дрожь в руках, — я не вынесу. Я могу драться с подонками, могу вырвать зуб без анестезии и наживую зашить рану, могу позволить человеку в черном издеваться надо мной, но сына я не хотела бы терять из виду ни на минуту. Я не переживу расставания. Бесполезно храбриться и хорохориться, я потеряю вкус к жизни и дар речи, у меня не будет сил бороться за идеи…»

Ни к чему отрекаться от прошлого, откладывать все на потом, лучше взглянуть ему в лицо. Иначе прошлое станет навязываться все настойчивее, выставляя все больший счет, пока ты не бросишься на колени, прося пощады: сдаюсь, я все расскажу…

А иногда может быть уже поздно…

Иногда зло уже свершилось…

Иногда признание оказывается запоздалым.

Вам уже не верят. Вам уже не хотят верить, не хотят вас слушать, не хотят простить.

Она выпрямилась, раз, два, три, и сказала себе, что в субботу вечером расскажет ему все.

Люди бывают вредными по разным причинам.

Вредными по случаю, вредными по рассеянности, вредными от нечего делать, настырно-вредными, нагло-вредными — бывают и кающиеся вредины, которые, сделав гадость, бросаются к вашим ногам, моля о милосердии… Никогда не стоит недооценивать вредину. Не стоит думать, что можно смахнуть его рукавом или кухонной тряпкой.

Вредина опасен: он, как таракан, неистребим.

И вот этим утром, ближе к полудню, сидя в своем кабинете с высокими окнами, выходящими на Риджент-стрит, над бутиком «Черч’с», неподалеку от ресторана «Уолсли», куда он почти каждый день спускался обедать, Филипп решил, что ему придется сразиться с полчищем тараканов.



Все началось с утреннего телефонного звонка Беранжер Клавер.

«Лучшая подруга Ирис!» — так она обычно хвастливо возглашала, выпячивая губы, словно желая выразить всю силу своей привязанности.

Филипп не удержался и брезгливо сморщился, когда услышал ее имя.

Последний раз, когда он видел Беранжер Клавер, она без обиняков предложила ему себя. Длинные пряди волос, которые она откидывала взмахом ладони, призывный взгляд из-под полуопущенных ресниц, пышные груди в глубоком вырезе. Он сухо поставил ее на место и решил, что навсегда от нее избавился.

— Чем обязан такой честью? — осведомился он, поставив телефон на громкую связь, и отошел, чтобы взять у своей секретарши Гвендолин стопку писем и газет.

— Я на следующей неделе приеду в Лондон… И вот подумала, что мы могли бы увидеться… — И поскольку он не ответил, добавила: — Все будет честь по чести, конечно…

— Уж конечно, — повторил он, сортируя почту и одним глазом проглядывая статью в «Файнэншл таймс»: «Теперь уже никогда не будет как прежде. Более ста тысяч служащих в Сити потеряют работу. Это четверть имеющегося состава. Мы переворачиваем страницу Золотой век, когда средний служащий мог получить за год двухмиллионную премию, миновал».

За этими словами следовал заголовок: «Речь уже не идет о том, чтобы подсчитать убытки. Речь о том, чтобы выжить. Мы перешли от полной эйфории к полному кризису». Служащий Леман Бразерс объявлял: «Ситуация тяжелая. Нам обещали выдавать зарплату до конца этого года, а дальше — каждый сам за себя».

Такие понятия, как leverage, credit rating, high yield, overshooter[15], превратились в вонючие комки, которые бросают в мусорную корзину, затыкая нос.

— …Вот я и подумала, — продолжала Беранжер Клавер, — что мы могли бы поужинать, чтобы я тебе все это передала…

— Что передала? — спросил Филипп, отвлекшись от газеты.

— Дневники Ирис… Ты меня слушаешь, Филипп?

— А как так получилось, что у тебя ее дневники?

— Она боялась, что ты на них наткнешься, и передала их мне на хранение. Там столько пикантных историй!

«Пикантных» — от этого слова Филиппа опять передернуло, он аж зубами заскрипел.

— Если ей не хотелось, чтобы я их прочел, мне ни к чему их читать. Это очевидно. Значит, и встречаться нам не стоит.

В ответ — молчание. Филипп хотел уже было отключиться, как в трубке вдруг раздалось шипение:

— Ну ты и хам, Филипп! Подумать только, а ведь я всегда тебя защищала, когда слышала про тебя всякие гадости!

Филипп на мгновение замешкался, услышав последнюю фразу, но потом все-таки повесил трубку. Вредная, к тому же настырная, отметил он и попросил Гвендолин принести ему кофе — двойной, пожалуйста.

— Там вас к телефону мсье Руссо… Из вашего кабинета в Париже, — прошептала она. — Будьте осторожны: орет как резаный.

Рауль Руссо. Коллега. Тот, которому он продал свою долю и оставил в управление адвокатскую контору, когда хотел сделать передышку. Надоело тратить свою жизнь на папки, контракты, цифры и деловые ужины. У Рауля Руссо было прозвище Жаба. Он управлял конторой в Париже; у него были влажные полные губы сластолюбца и обжоры — особенно верхняя. Филипп участвовал в собраниях административного совета и присылал ему дела из Лондона, Милана, Нью-Йорка. Половинная занятость его вполне устраивала.

Филипп подошел к телефону.

— Рауль! Как поживаешь?

— Да как ты можешь задавать такие идиотские вопросы?! — взорвался Жаба. — Это цунами! Настоящее цунами! Все рушится! Я завален папками с делами! Контракты, которые следовало подписать, находятся в подвешенном состоянии, люди бесятся и выходят на митинги, они хотят гарантий, а банкиры трусят… А я все это разгребаю, как дурак!

— Успокойся, подыши глубоко… — остановил его Филипп.

— Легко тебе говорить! Ты, похоже, умыл руки!

— Нас всех это касается, и все мы в той или иной мере будем задеты. Что толку дергаться? Надо делать хорошую мину при плохой игре.

— Вверх по лестнице, бегущей вниз, старик. Если не будешь дергаться, улетишь в пустоту. Они все пришли сюда, ищут зацепки в тексте контрактов, чтобы не подписывать, не брать на себя обязательств, и в итоге все блокируют. Мы в полном дерьме, говорю тебе, в полном дерьме! Суд завален делами банкротов, и это еще только начало! Все впереди!

— Мы чисто ведем дела, не следует нервничать, переждем грозу и потом все выкупим заново.

— Это работа судебного писаря, согласен, но не работа, приносящая доход! Я хочу вести выгодные дела, мне неохота штопать дыры и подбирать крохи! Я хочу навара, большого навара!

— Время большого навара миновало…

— Собрание на следующей неделе в Париже! Технический персонал придется сократить! Когда ты сможешь приехать? Еженедельник! Быстро! — завопил он секретарше. — Принесите еженедельник!

Они договорились о дате, и Жаба повесил трубку, проквакав напоследок:

— В твоих интересах найти верное решение! Тебя зачем наняли, ты забыл?

— Меня никто не нанимал! Я не твой подчиненный, Рауль, не забывай об этом!

Филипп разозлился не на шутку. Вот тараканище! Вонючее насекомое, так и раздавил бы его каблуком. Конечно, все сейчас обрушится… Но потом опять поднимется, они вновь задешево выкупят дело и заработают еще больше денег.

Или он не станет выкупать…

Оставит все как есть. Так безобразно, как оно есть.

Он уйдет.

Последнее время его все чаще охватывало отвращение.

Тошнило от людской жестокости, трусости и узости мышления. Галерейщик из Лос-Анджелеса рассказал ему, что отныне брокеры будут играть на понижение. Чем больше теряет биржа, тем больше они выигрывают. «А если акции поднимутся?» — поинтересовался Филипп. «Так быстро они не поднимутся, люди здесь думают, что обвал будет продолжаться, в любом случае они готовятся к этому».

Времена скоро изменятся — так, может, оно и к лучшему? Мир кипел грязными страстями. Желтоватая пенка собиралась на потускневших чувствах.

Ему хотелось освободиться от этого.

Сегодня утром он вытащил все вещи из гардероба и попросил Анни отнести их в Красный Крест. Странная веселая легкость охватила его, когда он подумал, что больше не увидит в шкафах шеренгу серых костюмов, белых рубашек, галстуков в пристойную полоску.

И сказал себе, глядя на гору одежды у своих ног: наконец-то можно сбросить униформу.

Когда Филипп Дюпен решил удалиться от дел, поселиться в Лондоне и коротать время богатым бездельником, коллекционируя произведения искусства, экономическая ситуация в мире была стабильной. Да, уже гремели финансовые скандалы, уже появились первые ласточки — дела против фининсистов, уличенных в мошенничествах, но как будто ничто всерьез не угрожало мировому экономическому сообществу.

А сегодня снимали вывеску знаменитого магазина «Вулворт»: в результате административного расследования фирме пришел конец. Закрылись более восьмисот магазинов, и тридцать тысяч служащих оказались на улице. Сити бурлил, как кипящий котел. Время от времени оттуда просачивались самые невероятные слухи: сведения о нарушениях у «Маркс и Спенсер», «Дебенхэм», «Хоум Ретайл Групп» и «Некст», известия о крахе дюжины средних предприятий — от ста до двухсот магазинов, ликвидация к концу года четырехсот сорока небольших производителей и еще двести тысяч безработных. Производство предметов роскоши тоже оказалось затронуто кризисом. Увольнения у «Шанель» и «Малберри». Безрадостные новости плодились как мухи. Безработица, крах кредитной системы, повышение цен на продукты питания и общественный транспорт, падение курса фунта стерлинга. Эти слова, как комья глины, падали на гроб британской экономики.

Кризис представлялся серьезным. Мир должен измениться.

Ему необходимо измениться.

Но если повторять одни и те же ошибки, мы не сможем его изменить. Нынешний кризис затронул пока финансовый сектор, но скоро он выскочит на улицы, скоро коснется каждого из прохожих, за которыми Филипп ежедневно наблюдал из окна. Миру необходимо, чтобы люди взглянули на все вокруг с другой колокольни. Люди должны вновь обрести доверие к экономике, которая работает на них. Работает на то, чтобы у них была достойная и при этом прилично оплачиваемая работа. Для всех, а не только для кучки избранных, которые наживаются за счет тех, кто на них горбатится.

Кризис не победишь скидками и распродажами. Настало время, когда смелость, благородство, готовность пойти на риск способны перевернуть мир, сделать его человечнее.

Но прежде всего — Филипп это точно знал — должно вернуться доверие.

Доверие, вздохнул он, глядя на фотографию Александра на своем столе.

Нам всем нужно во что-то верить, безусловно доверять, знать, что мы можем все отдать проекту, предприятию, мужчине или женщине. Тогда мы чувствуем свою силу. Бьем себя в грудь и готовы бросить вызов миру.

Но стоит усомниться…

Когда появляется сомнение, рождается страх. Колебания, разброд, шатания.

Когда появляется сомнение, мы уже ничего не знаем наверняка. Ни в чем больше не уверены.

Внезапно появляются непреодолимые обстоятельства, на которые прежде никто не обращал внимания.

Вопросы, которые не следует себе задавать и которые тем не менее возникают.

И эти вопросы внезапно подрывают устои существования, выбивают почву из-под ног.

«Я действительно люблю искусство или просто спекулирую картинами?» — спрашивал он себя этим утром, бреясь перед зеркалом и слушая радио, которое сообщало, что единственной рекордной цифрой на последнем аукционе в Лондоне было число непроданных картин.

Филипп с детства что-то коллекционировал. Начал с марок и спичечных коробков, собирал и открытки. А однажды они с родителями зашли в Риме в маленькую церковь — Сан Луиджи деи Франчези.

Там было холодно и мрачно. Выщербленная лестница перед входом осыпалась под ногами. У входа сидел нищий, протягивая к ним скрюченную руку.

Филипп отпустил мамину руку и зашел бесшумно и осторожно — так волк ступает на след.

Словно знал, что ему предстоит чудесная встреча…

И явиться на встречу он должен один.

Он заметил картину, висевшую в маленькой часовенке слева от входа. Подошел и внезапно перестал понимать — то ли он входит прямо в картину, то ли, наоборот, она вплывает в его душу. Сон это или реальность? Так он и стоял, словно громом пораженный, затаив дыхание следил за игрой светотени, за переливами красок. Караваджо. «Призвание апостола Матфея». Он был потрясен: картина словно излучала свет. Мальчик был так невероятно счастлив, что боялся шелохнуться, чтобы не спугнуть очарование.

Он не хотел уходить.

Не хотел выходить из картины.

Он протягивал руку, чтобы погладить по лицу каждого персонажа, пальцами касался солнечных лучей, присаживался на табурет, отодвигая в сторону шпагу, как тот человек, что стоял к нему спиной.

Он спросил, можно ли ее купить. Отец засмеялся. «Когда-нибудь — возможно, если станешь очень богатым».

Стал ли он богатым оттого, что хотел вернуть ощущение маленького мальчика, стоявшего перед картиной в полутемной церкви? Или он стал богат и утратил чистоту восприятия, заботясь лишь о наживе?

— Вас снова мадам Клавер, — предупредила Гвендолин. — На первой линии. А вот список ваших ближайших встреч.

Она протянула Филиппу лист бумаги, он взял его и положил на стол.

Филипп снял трубку и вежливо ответил:

— Я слушаю, Беранжер.

— Знаешь что, Филипп, хорошо бы тебе все-таки прочесть дневник. Там кое-что касается тебя и еще одного дорогого тебе человека…

— На кого ты намекаешь?

— На Жозефину Кортес. Твою невестку.

— При чем тут Жозефина?

— Ирис многократно о ней упоминает… нелестным образом.

— Ничего удивительного, они же сестры!

«С какой стати я с ней разговариваю? Скверная завистливая баба, способная все изгадить».

— Она вроде как влюбилась в преподавателя университета…

— Она доверилась сестре, а Ирис насмехалась над младшей сестрой-недотепой… Думаю, это могло бы тебя заинтересовать. Я слышала, вы так сблизились в последнее время… — Она хихикнула, Филипп молчал. Он разрывался между желанием узнать, о чем речь, и неприязнью к Беранжер Клавер.

Беранжер тоже молчала. Она знала, что попала в цель.

Раздосадованная очередным отказом Филиппа, она решила нанести ответный удар. Да кем он себя мнит, он что, считает, что ее можно безнаказанно отвергнуть? Ирис как-то проболталась, что Филипп называл ее «бесполезным и вдобавок вредным существом».

Ах, он утверждает, что она вредная? Тем более ему стоит в этом убедиться!

Беранжер ликовала, прислушиваясь к тишине в трубке. Значит, все верно: Филипп Дюпен неровно дышит к своей невестке. И роман начался еще при жизни Ирис. Беранжер продолжила вызывающе, стараясь, чтобы он хорошо понял пошлый намек:

— Она познакомилась с ним по работе, ну, эти ее исследования двенадцатого века… Красавчик профессор, из университета. Живет в Турине… Разведен, двое детей. Но в то время у них ничего не было. Он был женат. Ты же знаешь Жозефину, она у нас принципиальная… Но теперь-то он свободен и вроде в Париже… недавно их видели вместе… Похоже, между ними что-то есть… Мне одна подружка рассказала. Она работает в Сорбонне и знает твою невестку.

Филипп на секунду решил, что речь о Луке, потом сказал себе, что Лука — не профессор университета, не женат и детей у него нет. И потом, Лука весь сентябрь провел в клинике где-то в провинции.

— Это все, что ты хотела мне сказать, Беранжер?

— Его зовут Джузеппе… Пока, Филипп… Или, может, чао?

Филипп яростно сунул руки в карманы, рискуя порвать подкладку. «Невозможно, — подумал он, — это невозможно. Я знаю Жозефину, она бы мне сказала. За это я ее и люблю. Она прямая, как стрела».

Он и предположить не мог, что у Жозефины могла быть какая-то другая жизнь.

Что она может интересоваться каким-то другим мужчиной.

Откровенничать с ним, смеяться его шуткам, держать на улице за руку…

Он спросил себя, почему никогда о чем-то подобном не задумывался.

Подошло время первой деловой встречи. Гвендолин спросила, сможет ли он принять клиента.

— Минуточку, — попросил Филипп.

«Да, но ведь…

Она, возможно, боится сделать мне больно.

Не знает, как сказать.

На протяжении долгих месяцев она не отвечает ни на письма, ни на имейлы, ни на цветы».

Он начал прием.

Клиент оказался из тех, что безостановочно говорят и требуют лишь, чтобы в ответ кивали. Чтобы быть уверенным, что услышали. На нем была бежевая твидовая куртка и желтая рубашка. Узел на галстуке кривился вбок, повторяя форму носа.

Филипп кивал, исследуя взглядом изгибы носа и галстука.

Клиент говорил, Филипп кивал, но в его голове вертелся тот же вопрос: «Да, но если…»

Если Беранжер не врет…

Он разошелся с Ирис накануне ее трагической смерти.

Их история нашла свое завершение в Нью-Йорке. Он написал слово «конец» на белой скатерти стола в ресторане гостиницы «Астория»[16].

Когда узнал, что она умерла, он ужаснулся и расстроился. Какая жуть! Он сразу подумал об Александре. Потом каждый раз вздрагивал, встречая упрямый и мрачный взгляд Лефлок-Пиньеля с фотографии в журнале. «Так, значит, этот человек убил мою жену… Да, это он».

Потом боль притупилась, словно стерлись черты на фотокарточке. От Ирис осталось воспоминание: красивая пустышка.

Красивая пустышка, бывшая его жизнью…

Сегодня вечером он позвонит Дотти и спросит, не хочет ли она пропустить стаканчик.

Дотти — его друг и наперсница. У Дотти ласковый взгляд и светлые ресницы. Острые ключицы и пушистые волосы, тонкие, как у младенца.

Он больше не спал с ней. Не хотел чувствовать себя в ответе за нее.

— Чего ты хочешь? — спросила она как-то вечером, слегка под хмельком, держа сигарету так близко к волосам, что, казалось, они вот-вот вспыхнут. — Мне кажется, я люблю тебя. Ох! Знаю, я не должна тебе это говорить, но это правда, и мне неохота притворяться… Я открываю для себя любовь и представления не имею о ее стратегии и тактике… Я знаю, что сейчас могу отправить свою жизнь псу под хвост. Ну и плевать. По крайней мере я могу любить… а любить так здорово! Страдать не слишком приятно, конечно, но любить — прекрасно! Со мной такое впервые. Мне казалось, что я любила кого-то до тебя, но я просто влюблялась. Ты не сам решаешь, когда тебе полюбить, когда разлюбить. Любить — так на всю жизнь… В этом вся разница.

Вся разница…

Он понимал. С ним порой случалось заводить интрижку на вечер. Или на уик-энд.

Он замечал изящный изгиб плеч незнакомки, сворачивающей с улицы Челси, следовал за ней. Приглашал поужинать, проводил с ней несколько ночей. Поутру она интересовалась: «Вспомнишь ли ты обо мне через год? — Он не отвечал. Она продолжала: — С кем ты будешь через год? А с кем буду я? — Потом спрашивала: — Ну ты меня любишь хоть чуточку? — Он облизывал пересохшие губы, не в силах улыбнуться. — Вот видишь… через год ты будешь с другой, а меня забудешь…»

Он, конечно, возражал.

Но знал, что она права.

Одну ночь он провел с бразильянкой, которая гордилась тем, что может писать пять часов подряд и потом столько же времени делать зарядку, чтобы равно развивать и тело, и дух. Расставшись с ней, он порвал ее номер телефона, лениво проводив взглядом закружившиеся в воздухе клочки.

А как-то раз уехал на уик-энд с коллегой-адвокатшей, которая набрала с собой дел и проводила время перед папкой с бумагами, зажав телефон между ухом и плечом. Он спустился, оплатил счет в отеле, оставил ей записку и скрылся в неизвестном направлении.

На обратном пути, в пробке, он вспомнил юность и свои честолюбивые планы по завоеванию мира. Первую работу в Нью-Йорке в международной адвокатской конторе. Он был там единственным французом. Он научился работать по-американски. Снимал красивый дом в окрестностях Хэмптонс[17], посещал благотворительные вечера, на которые надевал смокинг и ходил гоголем, с непременной красоткой под ручку — причем каждый раз новой. Носил дорогие костюмы английского производства, рубашки от «Брукс Бразерс», завтракал в «Четырех сезонах». Он улыбался своему отражению в зеркале, когда брился, с удовольствием чистил зубы, выбирал костюм и галстук, думал: «О, как легко завоевать женщину, когда…» — и осекался, пристыженный.

Когда создается впечатление, что смотришь фильм с собой в главной роли.

И тут он встретил Ирис Плиссонье.

Сердце бешено забилось. Минуты тянулись века. Он мгновенно растерял свою самоуверенность, словно фильм кто-то выключил. Однако… Однако он был уверен в одном: это будет она. И никто другой. С ловкостью фокусника он проскользнул в ее жизнь. Достал из рукава восемь тузов и вытащил ее из грязной истории, в которую она вляпалась. Убедил выйти за него замуж. Любил ли он ее — или любил красивую картинку, прекрасный образ, который она пыталась создать? Любил ли он красивую картинку счастливой семейной пары?

Он ни в чем не был уверен.

Он изменился до неузнаваемости, стал другим человеком.

Полно, он ли это?

Сегодня утром, провожая до двери многословного человека с носом и галстуком наперекосяк, он прислонился к дверному лакированному косяку, и взгляд его упал на фотографию Александра. Он вздохнул. Что мы знаем о наших близких? Кажется, они как на ладони, а на самом деле скрыты от нас за семью печатями.

Александр изменился после смерти матери. Он замкнулся в тактичном молчании — словно считал, что на мучившие его вопросы отцу не под силу ответить.

Каждое утро во время завтрака Филипп ждал, что тот заговорит. Однажды он обнял сына за шею и спросил: «А что, если ты прогуляешь школу и мы куда-нибудь прошвырнемся?» Александр вежливо отказался: «Контрольная по математике, я не могу пропустить».

«Он меня избегает. Может, обижается на то, что я появлялся на людях с Жозефиной. Или его настигла тоска по матери».

Александр не плакал на Пер-Лашез. Ни губы, ни голос сына не дрожали во время кремации. Может, он сердился на отца, что тот не уберег мать?

В горе и в радости, в болезни и в здравии…

За эти несколько месяцев сын повзрослел, у него изменился голос, на подбородке появился пушок и маленькие красные прыщи. Он вырос физически и морально. Это уже не его малыш, не его сыночек. Он стал незнакомцем.

Как и Ирис.

«Странно, — подумал Филипп, — можно жить бок о бок и ничего не знать о человеке. Потерять друг друга из виду, беседуя каждый день на кухне. В супружеской жизни с Ирис я был гостем. Бледным силуэтом, скользящим по коридорам, садящимся за стол и уходящим на работу. По вечерам я засыпал в маске и с берушами в ушах».

Александру скоро пятнадцать, в этом возрасте родители раздражают да мешают. Иногда сын уходил куда-то по субботам. Филипп отвозил его и забирал. В машине они не разговаривали. У каждого были одинаковые холостяцкие привычки, жесты и манеры. Александр хлопал себя по карманам, чтобы проверить, на месте ли ключи, мобильник и мелочь, потом поворачивался к окну, приваливался лбом к стеклу и смотрел на размытые огни большого города.

Филипп порой узнавал собственные движения. И улыбался, глядя на дорогу.

Погода была необыкновенно зябкая для конца ноября, дул сырой пронизывающий ветер. Александр возвращался домой через парк, ругаясь на чем свет стоит: опять кто-то увел у него теплые меховые перчатки. Сплошные воришки в этом лицее. Стоит оставить шарф или перчатки без присмотра, будь уверен — стащат. А уж мобильники и айподы вообще стоит прятать подальше и не светить.

Он любил возвращаться домой пешком.

Проходил краешком Гайд-парка, прыгал в автобус. Двадцать четвертый, шестой или девяносто восьмой. У него был выбор. Он спускался с Джордж-стрит на Эджвер-роуд и шел пешком до Монтегю-сквер, 48. Александру нравилось новое жилье. Окна его комнаты выходили на маленький частный парк — у отца были ключи от калитки. Раз в году владельцы открывали парк и устраивали пикник. Отец отвечал за барбекю, сам жарил мясо.

В метро Александра подстерегала опасность застрять на четверть часа в туннеле — тогда он думал о матери. Она всегда появлялась в туннеле, когда останавливался поезд…

Во тьме леса, танцующая при свете фар, в тот самый момент, когда нож уже готов был вонзиться ей в сердце. Он втягивал голову в воротник куртки и до крови кусал губы.

Он запретил себе произносить слово «мама», иначе все становилось совершенно необъяснимым.

Александр шагал по парку. Проходил от «Южного Кенсингтона» до станции метро «Марбл Арк». Он старался шагать как можно шире, как на ходулях. И иногда так сильно растягивал ноги, что рисковал порвать мышцы.

Самой важной частью ритуала возвращения было прощание.

Он старался сказать «прощай» каждому человеку, встреченному по дороге, словно никогда больше его не увидит, словно тот умрет сразу, едва Александр повернется к нему спиной, и исследовал боль, которую ему доставляла эта мысль. Прощай, девочка, с которой вместе шел до угла. Ее звали Аннабель, у нее был длинный нос, белые как снег волосы, золотистые глаза с желтыми крапинками, и когда он поцеловал ее как-то вечером, у него чуть крышу не снесло. Аж забыл, как дышать.

Он потом спрашивал себя, хорошо ли поступил.

«Прощай, маленькая старушка, которая переходит улицу, улыбаясь всему миру. Прощай, дерево с изломанными ветвями, прощай, птица, клюющая грязные хлебные крошки, прощай, велосипедист в кожаном красно-золотом шлеме, прощай, прощай…

Они исчезнут, умрут за моей спиной, а что я буду в это время чувствовать?

Да ничего.

Но все же мне надо тренироваться, чтобы хоть что-то чувствовать, — убеждал он себя, шагая по газону, который был мягче под ногами, чем дорожка. — Я ненормальный. Поскольку я ничего не чувствую, во мне разверзается дыра, и это сводит с ума. Я не понимаю, на каком я свете».

Иногда он словно парил над миром и наблюдал за людьми из дальней-дальней дали.

«Может быть, если бы мы говорили об этом дома, я бы что-то почувствовал. Это было бы для меня вроде тренировки, и в конце концов эта дырища в груди, из-за которой все видится как из дальней дали, исчезла бы, затянулась…»

Но дома не говорили о матери. Никто не заговаривал на эту тему. Словно она и не умерла. Словно у него были все основания ничего не чувствовать.

Он пытался поговорить с Анни, но та встряхивала головой и отвечала: «Ну что я могу тебе сказать, малыш? Я же твою маму не знала…»

Зоэ и Жозефина. С ними он мог поговорить. Вернее, Жозефина нашла бы нужные слова. Она бы разбудила в нем что-то такое… Что-то, что могло бы создать ему почву под ногами. Чтобы он перестал чувствовать себя равнодушным исследователем, наблюдающим с самолета за чужой жизнью.

Он не мог довериться отцу. Нет, слишком личное… Александр думал даже, что отец как раз последний, с кем ему бы хотелось поговорить.

У него у самого в голове, должно быть, кавардак. Мама и Жозефина… Непонятно, как ему вообще удается в этом разобраться.

Сам Александр бы точно с ума сошел, если бы оказался между двумя девушками и любил бы при этом обеих. Он об одной-то Аннабель думал целыми днями. Первый раз, когда они поцеловались, это получилось случайно. Они одновременно остановились на переходе — загорелся красный свет, одновременно повернули головы и — оп-па! — их губы встретились, на вкус это было как сладковатая влажная промокашка. Ему хотелось повторить то ощущение потом, но все уже было по-другому.

Он опять поднялся на своем самолете. И смотрел вниз безо всяких эмоций.

На занятиях в лицее и на вечеринках он часто оказывался один, потому что слишком много времени у него уходило на прощания. А он никому не мог рассказать об этой игре. В какой-то степени это было удобно. Потому что когда его спрашивали: «А что это за тобой только папа всегда приходит? А мама-то где?» — он обычно не знал, что ответить. Если он говорил «она умерла», его собеседник кривился в непонятной гримасе, словно Александр перевалил на него какую-то тяжелую и весьма вонючую ношу. Проще было ни с кем не общаться. Попросту не иметь друзей.

Ну, по крайней мере не иметь близкого друга.

Так он думал, шагая по парку, пиная ногами комья земли на газоне, переворачивая их так, что зеленая трава оказывалась снизу, а коричневая земля — сверху, а потом обратно. Ему нравился этот переход от зеленого к коричневому, от коричневого опять к зеленому. Но вдруг он заметил странную штуку и замер, оцепенев от удивления.

Сначала ему показалось, что это огородное пугало машет руками и ныряет в один из металлических баков для мусора, расставленных по парку. Потом замотанное в тряпки существо выпрямилось, вытащило из помойки какие-то странные вещи и засунуло их под некое подобие пончо — большой плед, скрепленный крючком под подбородком.

«Что за чучело?» — подумал он, стараясь наблюдать за существом незаметно, чтобы не спугнуть.

Это была старая женщина, одетая в сплошное рванье. На ней были драные туфли, драный плед, дырявые перчатки, черные шерстяные чулки с дырками, сквозь которые просвечивала грязная кожа. На голове у нее было что-то вроде колпака.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.032 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>