Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

(Попытка соединения приключенческого и нравоучительного романа) 38 страница



Он кудряво и не без фантазии матерится. Никогда не ругнется обыкновенным «e… твою мать», а непременно – «e… твою в Дарданеллы мать» или же «e… твою в крестовину», или еще «в решетину мать». Самое сильное у него (от чего он, кажется, испытывает истинное наслаждение, когда произносит), это – «e… твою в царевну». Именно это соединение чего-то высокого и царского с земной слякотью чрезвычайно приятно для Жоры. К тому же «в крестовину» или «решетину» – непонятно и эротически бессмысленно, а вот «в царевну», – вполне определенно. Эти слова возбуждают онаниста Жору. Он онанирует, стараясь при этом попасться на глаза кому-нибудь из женской части общежития, отчего подвергается ругани и битью чем попало. Жора искренне думает, что алкогольных дам его публичная мастурбация тоже должна взволновать. Он не далек от правды, ибо здесь есть дамы, у которых мужчин не было давненько. Однако Жора никого тут не возбуждает. Может быть, кто-нибудь другой и вдохновил бы падших дам на опасный секс, но только не Жора. Жору никто не хочет: ни любить, ни дружить с ним. Он, кажется, очень остро чувствует свое одиночество, но бодрится, старательно играя роль крутого и веселого блатняги. Когда одна дама, однажды отвергшая Жору и исхлеставшая его полотенцем, впала в истерику, а медсестры никак не могли ее унять, – подошел Жора. Ненавидя даму за то давнее пренебрежение к нему, он, стоя за спиной медсестер, тихо и интеллигентно посоветовал:

– А надо ей разок дать по ланитам, чтобы она ляжки обдристала.

– По чему дать? – изумились медсестры, не беря во внимание вторую часть предложения, близкую и понятную им.

– Ну, по щекам, – смутился Жора от того, что вышел из своей роли… – по морде, в смысле… – и, вновь входя в образ, – по хлебальнику ей врезать!

– Да пошел ты! – вяло и привычно отозвались сестры.

А Жора у двери добавил:

– Шабером бы ей по шнифтам, падле. (Перевод может привести в ужас – «напильником по глазам».)

Вообще «шабером по шнифтам» Жора грозится часто и беззлобно. А так, чтобы не забывали, какой он опасный.

У Жоры колоссальный аппетит, он ест буквально все, несмотря на то, что получает регулярные передачи от отца. Да, ненавидит, но аппетит-то хороший, и он съедает посылку, а попутно все, что попадется под руку, доедает за другими.

Присутствую при диалоге в палате Жоры и одного молодого весельчака из нашей палаты, который захотел развлечься разговором с ним.



– Жора, ты съешь, допустим, 20 тефтелей и 2 кг вермишели?

Жора немного думает, потом отзывается:

– Если фуфырь поставишь, то съем.

– Где ж я тебе возьму фуфырь-то? – смеется тот.

Жора догадывается, что предложение несерьезно, что над ним издеваются. И разражается типичной для него тирадой:

– Ты! Гондон, набитый манной кашей! Ща как дам шабером – под шконкой окажешься (шконка – это кровать).

– Да нет у тебя никакого шабера. Заткнись!..

– У меня?! Нет?! Да я тебе сейчас… – Жора роется под матрацем, но ничего там, конечно, не находит. Признаться, что действительно нет, для него равносильно смерти, но тут собеседник приходит ему на помощь.

– Ну все, все, Жор, извини, пошутить с тобой что ли нельзя?

– Пошути-ить, – передразнивает Жора, успокаиваясь. Честь спасена, и можно шутника простить. – От таких шуток знаешь, что бывает? Вот не сегодня – завтра получу инфаркт и п…ц (вздохнул). Дядя Жора отблатовался.

Мужчины в «чайной комнате» отвергли Жору, но там время от времени варят чифир и женщины, и тоже с прошлым. Жора пытается присоседиться к ним. Входит туда с приготовленной шуткой:

– Девчата, картошечки не найдется, дровишек поджарить? – Никто не смеется. Тогда Жора пытается подкупить другим, решает пожертвовать кое-чем из папиной передачи. – Девчата, давайте я вам сливки, а вы мне чифирчику, а? Чайку замутить, макли навести, шух не глядя, а? (Перевода слов «макли» и «шух» не знаю. Потом спрошу.)

– Так медсестра ведь, – отзывается одна, купившаяся на сладкую перспективу отведать Жориных сливок. Это самая старая здесь тетка, давно пристрастившаяся к чифирю, со страшным испитым лицом. Ее тут все зовут – Гюльчатай.

– Да ушла она, старая блатовка, – успокаивает Жора и радуется, что он не один. – Сейчас темно, а темнота – друг молодежи, ага? – подмигивает он и идет за сливками.

– Что, бабы, заварим ему, – говорит Гюльчатай. – Хошь он и противный, а сливок, однако, хочется.

Гюльчатай, кстати, по-особому относится к тараканам, которых в «чайной комнате» видимо-невидимо. Она – такая тараканья пастушка. Однажды я там курил, а она тоже курила рядом. Я смахнул и раздавил одного, который залез мне на ботинок, и тогда Гюльчатай тихо сказала:

– Ты маленьких-то не убивай, сынок. Только больших. Маленьких жалко.

Жора неоднократно пытается бежать. Входит в доверие за хорошее поведение, неделю не матерится, никому не обещает «шабером по шнифтам», и ему разрешают ненадолго выйти на улицу, погулять. И тогда Жора пускается в бега. Но все адреса его побегов всем тут хорошо известны, и тогда за ним в погоню посылают чаще всего Володю, вольноотпущенного алкаша, который так часто попадал сюда, что в конце концов остался, завязал и стал тут чем-то вроде помощника санитара. У него даже есть свой белый халат. Совсем недавно он привез Жору из очередных бегов, со станции Железнодорожная. Жора все норовит убежать то к тетке, то к бабке, то к двоюродной сестре, импровизировать он не может, ему бежать больше некуда. А побеги он совершает, видимо, назло отцу. Отец упек Жору сюда потому, что Жора его компрометирует. Нельзя, чтобы человека с таким высоким положением так позорил собственный сын, срамной ублюдок. Стыдно иметь такого сына. Что в министерстве подумают? Поэтому Жора был упрятан подальше, чтоб на глаза не показывался. А главврач получил негласную директиву держать тут Жору как можно дольше. Но сын все-таки… И отец посылает ему продовольственные деликатесы из министерского буфета, а иногда даже навещает. Жора, тем не менее, знает, кто упек его сюда неизвестно на какое время. Он жутко стесняется жестокой правды и переживает. Поэтому, когда я спрашиваю его: «А ты что здесь так долго?» – Жора отмахивается и с такой небрежной гордостью отвечает: «Да на мне Щеглов (это главврач) опыты какие-то делает. Лекарства новые испытывает». Но при этом голос его дрожит, и он отворачивается.

Сегодня я был свидетелем сцены, которую, не приведи Господи, еще раз увидеть. К Жоре приехал отец. Навестить. Он не приезжал месяца полтора, и тут неожиданно нагрянул. Неожиданно для Жоры, а не для медперсонала, который благоговейно ждал высокого гостя. Из коридора донеслись тяжелые шаги и подобострастные голоса лечащего врача и медсестер.

– Сюда, пожалуйста, проходите, Валентин Ильич. Ножки вытирайте. Вот так. Может чайку? Вот халатик вам, Валентин Ильич, свеженький, недавно купили.

Жора привстал с постели и напрягся, как гончая собака, которую гонят в болото за убитой уткой, а она боится. В палату вошел крупный, седовласый мужчина с простым и благородным русским лицом, как на всех фотографиях членов Политбюро. Я ожидал от Жоры всего: матерщины или наоборот, – нежелания разговаривать; что он демонстративно отвернется или даже схватит стул и замахнется, словом, чего-то в этом роде. Ведь перед ним стоял «мерин мохнорылый, которому давно место на виселице», как всегда говорил Жора. Он ведь ненавидел его, и бежал назло, и все такое. Я ожидал всего, но только не того, что последовало вслед за тем, как отец перешагнул порог палаты. Жора кинулся к ненавистному родителю, и я испугался, что он сейчас вцепится ему в горло. Но произошло нечто совершенно невообразимое. Жора вдруг встал в метре от него, пряча глаза. Отец, непоколебимый представитель номенклатуры, несгибаемый большевик, спросил Жору неожиданно мягко и ласково:

– Ну, как ты тут, сынок?

И тут Жора разрыдался, как покинутый ребенок. Совсем не похожий на самого себя, каким я его привык видеть, он бросился на шею отцу и стал быстро-быстро говорить:

– Папка, миленький, забери меня отсюда. Не могу я тут больше… – он сползал по телу отца к его коленям и там, внизу, все повторял. – Ну, пожалуйста, забери. Я все понял. Я больше не буду. Я больше никогда…

И в детском бессилии стал ударять по отцовским ботинкам лбом и кулаками. Отец стоял растерянно и смущенно. Потом поднял Жору с колен, как-то неловко поцеловал его и быстро вышел. Объемистый пакет с фруктами остался посреди палаты. Жора пнул его ногой, апельсины и яблоки посыпались по всему полу, затем упал ничком на свою кровать и так, лицом в подушку, пролежал до самого вечера.

Тут Саша прервал чтение своего дневника, почувствовав, что не в силах дальше читать. Ему на мгновение показалось, что он понял. Понял с пронзительной ясностью, почему он так сильно этим вечером хотел найти свою тетрадку. Он помнил из нее только настроение, да и то большей частью шутливое. Сейчас, при новом прочтении все показалось куда серьезнее и глубже.

– Пора выпить, – сказал себе Саша, снял наконец пальто и исполнил задуманное.

«Что общего между тетрадкой и вчерашней новогодней ночью? – стал думать он. – Две разные, но в чем-то и одинаковые больницы: приют для умалишенных и приют для людей, которые надеются не сойти с ума. Хотя граница между шизофренией и посталкогольными фобиями – манией преследования или чувством вины перед всеми, попытками самоубийства, глюками и прочим – весьма размыта. Где она, эта граница? Ее видят только специалисты. Значит, есть общее. Но не только медицинская сторона вопроса. Что-то еще… Что?»

Ясное понимание, которое вдруг озарило его, когда он дочитал про Жору, теперь куда-то испарилось, исчезло. Он пытался вновь поймать ускользающее прозрение, истину, наполненную высоким смыслом, и все никак не удавалось. Вот так бывает во сне, а иногда и наяву – точно сформулируешь что-то важное и думаешь – так! Вот эту мысль надо непременно запомнить, удержать. Ну, уж ее-то я нипочем не забуду, и идешь дальше – во сне или в разговоре. А потом оглядываешься, возвращаешься к ней – бац! – а ее уже и нету, мысли той удачной. И как ни силишься вспомнить – ничего не выходит.

Поэтому Саша еще выпил для просветления мозгов, сел перед тетрадкой и приказал себе: «Стоп! Кончай эти попытки вспомнить. Та мысль возникла на подсознательном, скорее чувственном уровне. Начнем от печки. Я прочел про Жору. Незаметно для самого себя заплакал. Именно что незаметно, обычно такое замечают. Почему незаметно? Что заставило не заметить? Давай сначала». И Саша, взяв страницей повыше, вновь перечел эпизод встречи Жоры с отцом. И опять защипало в глазах и мелькнуло что-то неуловимое, будто юркая рыба, которую хотел поймать за хвост, а она опять выскользнула. Но след остался, рябь на воде, легкий всплеск, блик света, что там еще… И, развивая это неосязаемое, нематериальное ощущение ускользающей истины, Саша пошел по правильному пути. Ассоциативно и беспорядочно он соединял в один ряд краски, кадры, людей, эпизоды и воздух, среду из тетрадки и новогодней ночи, надеясь, что все сложится само.

Итак – Зина, жизнь которой пропадает в дурдоме, тихие психи, танцующие под кассетник, а кассету выбрала и поставила та санитарка-шкаф, больше некому. А музыка была – из самых нежных и грустных, что существуют на свете: Нино Рота, а потом Мишель Легран, главная тема из «Шербургских зонтиков». Тогда Саша не обратил на это внимания, а сейчас вдруг и очень кстати всплыло в памяти. Легран! Можно ли было заподозрить в такой женщине, с такой наружностью, с такой речью пристрастие к такой музыке? Оказывается, можно. Можно!

А потом – пение тех женщин за дверью… Какие у них были лица, обращенные в потолок, и те танцующие тоже смотрели все вверх – там, за потолком было небо, и они смотрели туда, а не в потолок. Почему?

Почему сумасшедшая хулиганка Курехина так покорно дала себя связать? Не потому ли, что ей тоже хотелось праздника и любви, или хотя бы, чтобы пожалели. Что стоит за тем, что кто-то из них днем пытается душить медсестру, а вечером говорит ей: «Зин, давай я тебе помогу сумки до двери донести, у тебя ноги устали, я знаю». С чего бы это? Зине до двери идти всего-ничего, но порыв ее трогает, и ее очерствевшее сердце начинает биться в унисон с сердцем этой сумасшедшей. А завтра – все по новой – и ненависть, и злоба, а потом снова сострадание. Что она, другую работу не может себе найти? Может, наверное, но почему-то работает здесь и называется не как-нибудь, а сестрой милосердия.

Какое потрясающее русское слово «мило-сердие»! – продолжал Саша складывать из фрагментов сознания более-менее ясную, отчетливую мозаику. Вернее, пытался сложить, пока не выходило, но истина была где-то рядом. Бывает, что приближаешься к некой закрытой двери, очень близко подходишь и знаешь, что там, за дверью – один ответ на все вопросы. Один, но самый правильный, вмещающий в себя всю тайну мироздания и твоего личного смысла в нем. Ты подходишь. Кажется, еще чуть-чуть и войдешь, и все тебе откроется, но не выходит, перед дверью какая-то буферная зона, защитное поле, которое мягко отталкивает тебя, и ты понимаешь, что только потом, когда кончится жизнь, тебя туда пустят, и ты узнаешь все: зачем жил, как жил и что из этого вышло.

И Саше казалось, что как раз это самое с ним сейчас и происходит: он стоит перед той таинственной дверью и задает вопросы. О некоторых немногих ответах он только догадывается, но и это уже хорошо. А верны ли его догадки – узнает потом, за дверью. И он продолжает. Почему Жора – противный, пошлый, хамоватый и трусливый алкаш – вдруг показал себя глубоко несчастным, обиженным ребенком, почему его стало так нестерпимо жаль, хотя до этого он не вызывал никакого чувства, кроме брезгливости. И еще – то, чего не было в дневнике, но как раз сейчас, в эту минуту тонкий и яркий луч воспоминания прорезал Сашин разум.

Саша догнал тогда Жориного отца в коридоре и спросил, тяжело дыша и мучаясь от того, что не имеет права, но лезет в чужую жизнь: «Почему вы с ним так?» И твердокаменный отец счел нужным ответить, хотя мог бы и послать подальше:

– Потому что я его люблю. И забочусь о нем.

«Нет, он сказал другое слово, – вспомнил Саша, – он сказал, погоди-погоди, он сказал что-то старинное и несуразное, как Саше тогда показалось. Он сказал… Вот! Он сказал: «Я печалюсь о нем»». А потом грустно посмотрел на Сашу и добавил:

– А иначе никак нельзя. Я бы хотел, чтобы он жил дома, но там он становится… – отец махнул рукой и пошел.

И столько нечаянного страдания было в его голосе, что Саша уже тогда подумал: А можно ли так одномерно судить о человеке? А может, он подумал не тогда, а сейчас? Неважно, дальше, дальше… Почему молчавшая все время Женя заговорила в первый раз в заснеженном дворе и сказала то, что в тот момент думал Саша. Почему тот снег и ели, и космическая тишина на что-то намекали? На что? Почему вконец опустившаяся тетка, готовая убить человека за бутылку, жалела детишек тараканов? Почему в каждом человеке всю жизнь борются Бог и бес? Но человек такие высокопарные вопросы задавать себе не любит, а сам все не может выбрать между добром и злом, и зло себе прощает. А в них есть и то, и другое, и одно небо над головой, и одни звезды, и созданы они вовсе не для ненависти, которая заливает всю землю. Но однажды наступает момент, миг, который заставляет оторопеть и вслушаться. Вслушаться в подозрительно тревожную, немыслимую тишину и рассмотреть то, чего никогда не замечал – совершенный узор на такой малости – на снежинке. Что же это? Одни вопросы…

Или нам оттуда на что-то намекают? Может, на то, что мы – люди и должны любить, жалеть, а не стрелять и бить морды друг другу, даже без видимой причины, а так, для выхода злобы. Почему у Саши и Вадима было одно и то же чувство, возникшее одновременно: что они из нормального мира возвращаются в сумасшедший дом, в котором только и делают, что ненавидят, предают, врут?.. Впрочем, на этот вопрос у Саши ответ был. Потому что в 4 часа утра, в том дворе не было места ненависти и злобе, там и тогда, в тот самый момент истины, пусть на краткий миг, все дышало любовью и печалью. Печалью потому, что знали: тот миг пройдет, и надо будет проснуться, а он, быть может, никогда больше не вернется. Но кто-то проснется прежним, а кто-то – другим, тем, который станет задавать вопросы. Вот как Саша сейчас.

Ведь выражение «момент истины» пришло не от известной телепередачи, – соображал Саша, сидя перед своей тетрадкой, – телепередачи, в которой ее ведущий неустанно долбит нам в башку – в каком кошмаре мы живем, как у нас воруют и убивают. И так усидчиво это делает, что невольно думаешь: для чего? Кому поможет жить твоя «истина»? И не он придумал название. Так испанцы называют решающую фазу поединка между матадором и быком, которая заканчивается опять-таки убийством. Ну кому, скажите, нужна эта гребаная «истина», когда большинству людей и так несладко живется, в обнимку со своей личной, далеко не всегда светлой истиной.

«Нет, – думал поэт Саша Велихов, – истину не здесь надо искать, истина была там, во дворе, лицом к лицу с небом и тем, что за ним… Когда нам покажут не очередную мерзость, а то, что прекрасно, тогда, быть может, мы и призадумаемся. Пусть это будет недостижимо прекрасно, но во всяком случае мы будем знать направление. Куда двигаться, чтобы не пропасть».

Сколько же в человеке всего намешано! – одиноко восклицал Саша, сидя за своим письменным столом. – С одной стороны – дерьмо, с другой – благородство. Во всех, абсолютно во всех!.. А путей-то, в буквальном смысле – раз-два и обчелся – либо к Богу, либо к бесу. И все! Можно живо интересоваться гомосексуализмом Чайковского, и тебе в этом, радостно пуская слюни, помогут, а можно и по-другому – можно только музыку его слушать. Либо-либо! Выбирай. Сам выбирай! Что тебя больше интересует – желтая «клубничка» или музыка, а?

Дойдя до этого нелицеприятного мысленного пассажа, Саша понял: дальнейшие попытки проникнуть в истину бесполезны. Он и так, как ему казалось, зашел слишком далеко и дошел в своих мыслях до несвойственного ему пафоса. «Не слишком ли величественно? – вопрошал Саша сам себя и сам себя стеснялся. А потом честно отвечал: Нет, не слишком! Пора бы и мне хоть когда-нибудь поразмыслить на эту тему. И новогодняя ночь вместе с дневником – это лично мне намек на что-то. Оставим в покое человечество, – мне персонально намек. На что?» Тень догадки прошмыгнула мимо настольной лампы, присела рядом и затаилась. И Саша вспомнил свой давний сон, в котором ему показали: с одной стороны, – животный ужас, а с другой – совершенную красоту. Так, стало быть, это намек на то, что пора, наконец, выбирать? Выбирать – как жить?

Саша поежился, решил хлопнуть еще рюмку и продолжать читать. Пока наливал, лез в холодильник за маслинами, пил и закусывал, в голове его вертелась одна, но верная мысль. Точнее – три, но объединенные в одну. Первая – что у каждого человека по идее есть свой ангел-хранитель. Вторая – что ангел-хранитель регулярно посылает своему подопечному сигналы, намеки – как жить, чего избежать, правильно ли он что-то делает или наоборот – совсем неправильно. Неважно, в какой форме он подает сигналы – книгу ли ты открываешь и натыкаешься сразу на нужную строчку или встречаешься с человеком, которого 100 лет не видел, а он возьмет да и скажет такое, что окажется очень нужным; или даже из телевизора – включаешь, а там кто-то, не имеющий никакого отношения к твоим сомнениям, вдруг говорит то, от чего твои сомнения разрешаются. И наконец третье и последнее: надо уметь считывать намеки своего ангела, а если не умеешь, надо учиться. Организм должен стать чутким к его сигналам. Обращать внимание надо на якобы случайности, быть не толстокожим, а восприимчивым. С этим конструктивным выводом Саша опять сел за стол и принялся читать дальше.

Продолжение дневника Саши Велихова

с некоторыми, теперь уже авторскими, комментариями

Напоминаем, что записи сделаны – 15-20 лет тому назад (чтоб были понятны некоторые детали, цифры).

Среда. 18 мая. Завтра меня выписывают. Я здесь всего неделю, а впечатлений – на полжизни. Все хорошо, пить совсем не тянет, но и завязывать на всю жизнь пока не собираюсь. Сегодня присутствовал при забавном диалоге моего приятеля-врача с новоприбывшим пациентом. Они друг друга не понимали. Долго. Этот разговор стоит записать. Новоприбывший для врача один из многих, попавших в зависимость от водки. Они тут для врача проходят конвейером, все будто на одно лицо. У всех одни проблемы, одни симптомы, одни переживания. Поэтому он с ними, не затрачиваясь особо, ведет себя стандартно. Со всеми на «ты». А чего с ними церемониться? Сам доктор – безупречно интеллигентный, я бы даже сказал – рафинированный представитель врачебного сословия. Он курит «Мальборо», а все они – «Приму» и «Дымок». Коллеги-врачи – «Яву». Он же где-то достает «Мальборо».

Когда в его кабинет вошел серьезный дядька с угрюмым, тяжелым лицом, я поднялся, чтобы выйти, но Алексей Иванович усадил меня обратно, сказав, что я не помешаю. К дядьке он, как и ко всем, начал обращаться на «ты» и так было до вопроса об образовании.

– Да высшее, доктор, – отмахнулся тот с таким видом, будто его вынудили признаться в чем-то позорном.

– Да? – не скрыл удивления врач и перешел на «вы». И какой же институт вы закончили?

Все с той же интонацией, с прибавлением к ней еще и запредельной досады, дядька отвечает:

– А-а-а! Плехановский.

– И почему же вы теперь работаете шофером, как вы выражаетесь, «дальнобойщиком»? Почему не по профилю Плехановского?

Дядька, похоже, принципиально игнорирует предлагаемую интеллигентную манеру общения, поэтому отвечает просто и грубо.

– Да на х… он мне нужен, доктор? 150 рублей в месяц. (Напоминаем, что 150 рублей в то время – что-то около 150 долларов сейчас.)

– Та-ак, – несколько обескураженный такой беспощадной прямотой тянет доктор. Потом, пожевав губами, переходит к своей привычной теме. – Сколько пили?

– Водки или вина?

– Нет, сколько времени вы пили до больницы?

– Месяц почти… 4 недели.

– Та-ак, – врач оглянулся на меня с выражением лица, которое можно было толковать как «Вот какие запои бывают, старик». Затем вернулся к вопросу и заодно к цифрам. – И много вы пропили за эти четыре недели? Наверное, рублей 200?

Чувствуется, что для моего приятеля доктора эта сумма солидная. А дядька с величайшим презрением и негодованием переспрашивает:

– Сколько?!

Доктор догадывается, что с вопросом немного опростоволосился, и пытается исправить свое невежество по поводу финансовых возможностей дальнобойщика. Он смело предполагает:

– Ну-у… рублей 400-500? – по всему это уже предел фантазии обычного врача, пусть даже и заведующего отделением.

И дядька, догадавшись о «пределе», окончательно теряет уважение к собеседнику и теперь уже сам переходит на «ты».

– Ты что, доктор? – и затем, с понятным превосходством. – А три штуки не хочешь?

– В смысле, 3 тысячи рублей? – доктор почти изумлен.

– Да, да. Вот в этом самом смысле.

(Еще раз напомним, что за эти деньги можно было в те годы приобрести около тысячи бутылок водки.)

– Значит, вы все деньги пропили? Все, что у вас было, пропили? – Последний вопрос доктора – это единственная надежда на моральный реванш (пусть дядька зарабатывает намного больше его, но в этой больнице, однако, он командир).

– Не все, почему? – обрушивает дальнобойщик попытку доктора уравнять позиции. – Там еще много осталось. Жена спрятала. А эти три штуки – конечно. Они ж у меня с собой были.

– Как возможно пропить три тысячи? Расскажите, – доктор опять оборачивается ко мне, предлагая разделить с ним интерес. Я разделяю. Мне тоже интересно.

– Как можно? – переспрашивает дядька. – Элементарно, доктор. Я же не один пил, я друзей угощал. Ну, и закуски там, то-се…

На этом разговор был исчерпан. Дальнобойщик отправился в палату, а врач, кажется, немного загрустил.

Теперь расскажу про Королeву. Как зовут ее – не знаю, да она сама себя иначе и не называет – Королeва и все. Иногда, шутя – «королева». Все к ней так и обращаются. Она здесь – ветеран наркологии, как пациентка, разумеется. Бывала здесь много раз. Сначала я увидел ее у телефона-автомата. Она говорила.

– Але, Света, это я, Королeва, говорю. Ну, я конечно в больнице! Ты там сыночка моего не видела? Он там не пьяный?

Потом познакомились. Поговорили в курилке. Королeвой 8 раз ломали нос.

– Кто? – спрашиваю.

– Муж.

– А почему 8?

– А потому, что он 8 раз уезжал в командировку и избивал меня, чтобы я не выходила на улицу. Ревновал, – с гордостью добавляет королева-Королeва.

У нее и сейчас плоский, бесформенный нос, но если бы он и был нормальным, то не сильно бы украсил Королeву. При маленьком росте и плотном телосложении у нее непропорционально большая голова и широкое, бурятское лицо; крохотные, но очень веселые глазки и рот, в котором недостает нескольких передних зубов, но не сразу нескольких, а через неравномерные промежутки. Два зуба – дырка, еще один – опять дырка и так далее. И все же ее улыбка не лишена своеобразного комизма и обаяния. Королева никогда не грустит и не теряет оптимизма.

– Один раз, – рассказывает она, – мать дала мне 300 рублей на исправление носа. Я подошла к институту красоты и задумалась. Красота и я, сам понимаешь, – демонстрирует она веселую самоиронию. – Стою и думаю. И так мне стало жалко этих трехсот рублей, прямо кошмар какой-то! А тут мимо идет какой-то мужик. Я его возьми, да и спроси: «Ты меня вые…шь? Вот такую?» Он говорит: «Да». И мы с ним пошли и эти деньги пропили, вот так. Ну а потом… – Королeва засмеялась, – выяснилось, что и с переломанным носом можно.

– Вот так прямо и спросила? Первого встречного?

– А че тут такого? – удивляется Королeва. – Прямой вопрос – прямой ответ – самый короткий путь к любви. И-эх! – залихватски, этак по частушечно-народному вскрикивает Королeва. – И щас бы вот бормотушки да мужичка! – и игриво смотрит на меня.

Тут я пугаюсь и ухожу. Потом узнаю, что это ее любимая поговорка. Раз 10 за день в коридоре или из ее палаты раздается ее веселый клич, ее голосистый призыв в пустоту: «И-эх! Щас бы бормотушки да мужичка».

Вообще, в женской части отделения мужская тема доминирует. Алкоголь или наркота – на вторых ролях. Чаще всего – это придуманные легенды о том, насколько они были желанны в свое время, как мужики по ним с ума сходили. Мол, как увидят ее, ненаглядную, так все… Цепенеют, сказать ничего не могут! Хотя, даже напрягая фантазию, представляя ее молодой, ну никак не получается вообразить, что она обладала такой уж смертоносной красотой.

Много разговоров о том, как ту или иную из них пытались изнасиловать. Наверное, это скрытая нереализованная мечта. Старая, вся избитая женщина, преподаватель музыки в детской музыкальной школе – Ирина Васильевна. Она хромает, еле ходит. Все время просит чайку. Крепенького, – подчеркивает Ирина Васильевна. За чифир она готова на любую форму рабства. Хотя, что в этом чифире – не понимаю! Я попробовал. Ну сердце бьется посильнее, а больше ничего. А Ирина Васильевна говорит о «крепеньком чайке» благоговейно и всегда шепотом, будто это – военная тайна. Глаза становятся сумасшедшими. Спрашивает у сильно уставшего Володи, который только что привез Жору из бегов:

– Володя! Банку к вам поставить?

– Какую банку? – спрашивает изможденный санитар.

– Ну банку! (В банке содержится сваренный для Володи чифир.) Банку к вам? На подоконник? Или в туалете? За помоечкой? («Помоечкой» она называет мусорник в углу туалета.)

– Да какую банку, старая? – продолжает не понимать Володя. – С чем банку?

– Как с чем! С крепеньким. А? Так я поставлю?

Тут все его пьют, и Володя тоже. А Ирина Васильевна надеется, что ее угостят.

И даже она, пожилая, несчастная, деградировавшая учительница на мой вопрос: «Кто вам лицо так разукрасил?» – отвечает, что частник в машине, в которую она села, пытался ее изнасиловать. Она, мол, свою девичью честь героически отстояла, но не без потерь. Я делаю вид, что верю. Мало ли, чего не бывает на свете, да? А частники-геронтофилы у нас на каждом шагу, просто некуда деваться от них, так ведь, Ирина Васильевна?..

Но встречаются такие рассказы, случайные исповеди, в которых невозможно заподозрить вранье. Потому что придумать такое, выдумать, сочинить, – ну не знаю, кем надо быть! Они страшны именно своей простотой, обыденностью. И рассказываются устало и ровно, без эмоций, как о давно отболевшем. Вот бабушка пришла навестить 16-летнего внука. Паренек угодил сюда на месяц прямо с проводов друга в армию. Бабушку не слушает, ноги об нее вытирает. И однажды допился до белой горячки. Еле спасли. Бабушка собрала ему, что смогла, и приносит. А он выскакивает в приемную и как заорет на нее:

– Что ты мне эти яйца с помидорами таскаешь? Я тебе на той неделе говорил – нас тут кормят! Колбасы финской принеси! Сервилату!

Денег на сервилат у бабки определенно нет. Внук сует ей обратно пакет с едой, убегает в палату. Она глаза вытирает концом платка, жалуется медсестрам:

– Одна я его и воспитываю.

– Не воспитали, значит, – коряво сочувствуют медсестры. – А родители-то где?

– Да разошлись они… Мать его, дочка моя, за грузина замуж вышла, – с явным неодобрением говорит бабуля, ратуя, видимо, за чистоту расы. – Не навещает его даже. Своей жизнью живет. Ну как же, новая любовь, куда ж ей сын-то?

– А папа? – равнодушно спрашивает молоденькая медсестра.

– А папа вообще пропал. В тюрьму, говорят, сел. Спивается парень и клей какой-то нюхает. А если помру, что с ним будет?

Просто и банально. А за этим – исполинская беда, но только для самой бабки: никого больше ее проблема не волнует. Тут личных горестей – пруд пруди. И от всех переживать, что ли?


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.03 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>