|
Ну, я уступила.
А через минуту снова подхожу.
Наши все в Музей Калинина уезжают.
Я снова подхожу, давай, говорю, повязку.
Тут уж она, девочка старшая, с радостью: на, говорит, бери.
Отстояла.
Они все идут к автобусам.
А тут, к фотографии этой учительницы, Натальи Ивановны, все цветы несут. Приходят какие-то незнакомые взрослые люди с цветами, плачут некоторые.
Я стою (уже третий раз подряд). Те в Музей Калинина уехали. Венки несут.
Я стою в школьной форме, без галстука. Я бы вообще не уходила никуда, но меняют почетный караул.
Все цветы живые несут. Розы даже, гвоздики, тюльпаны. Много цветов. И многие плачут.
Наши, наверное, уже приехали в Музей Калинина. А я раз пять стояла в карауле. А пока стояла, очень хорошо ее запомнила, Наталью Ивановну, ее лицо.
Просто разглядела. Молодая совсем она на фотографии. С белым воротничком, без медали Ушинского. Или ее, эту медаль, не носят?
И тут я заревела. Не знаю отчего. От всего. Наверно, потому, что музыка заиграла вдруг, и все, кто в Музее Калинина, уже, наверно, пионеры, а тут еще венки стали медленно приподнимать, и мне, как самой активной, что ли, доверили нести до автобуса под музыку такой небольшой, но из живых цветов венок.
Несла к автобусу через двор.
Уже дождик мелкий пошел.
Иду с венком. Плачу. Чем дальше иду — тем громче. Слезы льются, не вытираю — руки заняты.
А на лентах, что на венках, — я же все ленты прочитала, пока в карауле стояла,— «Любимой учительнице», «Дорогому человеку», «Наташеньке».
И стало мне так жалко и эту Наталью Ивановну, и себя, конечно, и вообще; жалко всех.
Я так и сказала какому-то дяде, он меня утешал, когда я венок свой в автобус передала, и смотрела уже просто так, как под дождем остальные погружают.
— Всех мне жалко, — так я ему и сказала.
Когда автобус уехал, я не пошла в школу обратно, а пошла на качели в саду.
Дай, думаю, вся промокну, заболею ж, может быть, всем назло помру.
А дождь все сильнее. И пусть. Все равно меня никто не остановит. Все уехали. Кто на этом автобусе. Кто в Музей Калинина.
Начала я качаться. Туда-сюда.
Может, так раскачаться, чтобы слететь и разбиться? Можно. Я так и раскачивалась. Чуть не под перекладину.
Дождь идет. Ой, какой! Скрипят качели! Скрипят. Ох, чтоб оборвались железки эти!
А я улетаю высоко-высоко в небо, вот и все. Назло всем.
Качаюсь. Все выше. И никто меня не останавливает! Никто не мешает, и никто ничего не говорит!
Выше, выше!
Я же лучше всех, наверно, сейчас взлетаю!
Дождь! Присела чуть. Распрямилась, все выше, выше!
Небо, если голову закинуть! Вся я мокрая уже, и тут и запела:
«Взвейтесь кострами,
Синие ночи!
Мы пионеры —
Дети рабочих.
Близится эра
Светлых годов,
Клич пионера:
Всегда будь готов!»
Слова я все знала, до конца, поэтому раскачиваюсь и пою.
Пела неизвестно кому. И не пела, а кричала.
Один человек за оградой, с собакой и зонтом, остановился и стал слушать.
Ну, я эту песню оборвала, но, чтоб ему доставить удовольствие, запела еще громче другую.
«Рыжий, рыжий, конопатый,
Убил дедушку лопатой.
А я дедушку не бил,
А я дедушку любил».
Ну и так далее.
Он не уходил. Тогда я сошла с качелей неловко, прямо в лужу, — хватит, решила.
Настроение у меня было куда лучше, но только неудобно, когда мокрая вся, и орала я очень громко. Ни к чему это.
На экране телевизора бассейн. Слышится музыка, плеск воды, праздник.
«Неужели, в самом деле,
Не хватило им недели,
Им недели не хватило,
Чтоб хоть день побыть со мной.
Ведь и детям нужно все же
Выходной устроить тоже.
А без мамы и без папы
Это что за выходной!»
В комнате отдыха лагеря телевизор стоял в углу, у стены. Его не особо и смотрели.
Юра играл за столом в шашки, сидя спиной к телевизору.
Обернулся он на голос диктора, услышав знакомую фамилию... (Шла в записи та самая передача, записанная в бассейне в тот день, когда вечером все и случилось...)
Экран показывал две рядом всплывшие головы и микрофон, протянутый к ним, Ане и Ксении.
... — Работаю слесарем. А это моя дочь, Ксения! Ксеня, не тони!.. Не ныряй! — Было видно, как Аня старается показать Ксеню перед камерой, а та все старается скрыться.
— Что бы вы хотели сказать зрителям вот по поводу нашего праздника?
— А спеть можно? — спросила Аня.
— Пожалуйста.
— Я сейчас, я только отдышусь немного. — Аня исчезла под водой, вынырнула и запела:
«Я люблю тебя, жизнь,
Что само по себе и не ново,
Я люблю тебя, жизнь,
Я люблю тебя снова и снова!»
Видно было, как Ксеня нырнула, как Аня рывком вытащила дочь, как она чуть-чуть задыхалась.
— Дальше слова мои, — сказала Аня.
Я люблю свою дочь,
Я без матери на ноги встала,
Я смогу ей помочь,
Помогу ей во что бы ни стало!
Ксеня снова нырнула. Юра видел лицо Ани, счастливое, улыбающееся, вдохновенное, и дочь рядом, в смущении уходящую под воду...
В комнату отдыха вошел Саша.
Юра. Мне в Москву надо.
Саша. Юра, если надо, об чем речь?
Юра. Понимаешь, Новый год. Надо дочке ёлку купить и вообще — надо.
Саша. А милиция? Тебе когда отмечаться?
Юра. Двадцать девятого декабря.
Саша. Юрка, Юрий Алексеевич, а что как застукают?
Юра. Все может быть.
Саша. Да, жалко. Сроку почти что конец. Опять загремишь.
Юра. Саша, не знаю, как тебе сказать... Нужен я им там, понимаешь?
Саша. Я понимаю, Юра, я, конечно, все для тебя сделаю. У тебя что, предчувствие какое-нибудь? У меня, когда предчувствие, я на все готов. Я им верю, предчувствиям. Я и в сны верю.
Юра. Пошел ты...
Саша. Денег надо?
Юра. Спасибо, не надо.
Саша. Ты прямо сейчас?
Юра. Да, тут поезд есть подходящий. Ты за меня в котельной отработаешь?
Саша. Конечно, об чем разговор! Пошли?! Ты мне невесту из Москвы привези.
Юра. Какую?
Саша. Какую? Во-первых, сироту. И еще бы хорошо, чтобы глухонемая.
Юра. Это трудно. Ну ладно, пошли.
Они вышли из общежития, Саша пошел к котельной, где они работали. Юра направился к станции.
По дороге к станции, в темноте, к нему кинулся щенок, он его бережно, но не особо церемонясь, сунул за ватник.
От Губкина, где Юра отбывал свой срок, до Москвы поезд шел одиннадцать часов.
Он приехал в Москву рано утром. И сразу поехал в интернат. Щенок пригрелся под ватником, и Юра был рад, что взял его.
В Москве была уже настоящая зима.
Ксеня:
В тот вечер всех, почти всех забрали домой. Меня — нет. Нас в столовой было трое.
Снег пошел.
Я встала, одно окно закрыла. Так крепко закрыла, и все-таки форточка болталась еще. Ну и пусть.
Потом я помогла вытереть столы. Расставила стулья. Дел никаких больше не было. Спать не хотелось ничуть. Разговаривать ни с кем тоже не хотелось.
Я пошла тогда наверх, к телевизору. Он еще работал. То есть, его еще не выключили, я посмотрела, что там показывают. Не кино. Не футбол. Кто-то на скрипке играл.
Потом отдельно показывали: певицу в белом, барабан, палочки у дирижера, нос того, кто на трубе играл, руку того, кто в трубу дул, и еще много чего.
Я не смотрела.
Я думала, и вот о чем. Что, если не идти сейчас в спальню? Там трое нас всего, кого не забрали домой. А пешком домой пойти, и все. Тут же недалеко, в общем. И не заблужусь, уж точно.
Двери наружные еще не заперты, но через них идти домой нельзя, остановят.
Тем более, в форме я.
Лень переодеваться, если домой не берут. Да-да. Вот так.
Пока она там в бальном платье по телевизору пела: «Весне я преклонюсь...» — я повеселела вдруг. Вся тоска этого вытирания столов тряпкой, и тоска лестниц, коридоров, часов, открытых классных дверей, где дежурные родители скребли полы и доски терли, — все исчезло.
Я знала, что делать.
«Весне я преклонюсь, — повторяла я послушно, — да, ну и пусть, пусть».
Есть там один ход, пониже этажом.
Пошла, а там старшеклассники, целуются.
Я обратно. А обратно хода нет.
Там, за ними, есть одно окно через душевую, которое всегда открыто, всегда.
Больше окон нет, а они целуются. Из старших классов, я их не знаю, и отвернулась за поворотом коридора, а они говорят, говорят.
Я уши закрыла, чтоб не слушать, какую муру они мололи. Поскорей бы, думаю, а они не торопятся.
А я знаю, меня хватятся вот-вот. И уже скоро — я знаю — по этим же коридорам дежурная пойдет.
То-то они торопливо так все говорят.
Ладно, думаю, пусть.
Кричу шепотом: «Дорогу!»
Они не понимают, но слышат.
Я иду мимо, прямо смотрю, не вбок, и никакого внимания не обращаю. Ничуть.
Я вылезла в окно на первом этаже, из душевой.
Теперь оставалось самое сложное: пройти через двор.
Я прошла через двор, вышла через одну всем известную дыру на улицу, и теперь надо было шагать домой.
Днем я понимала направление улиц, сейчас — нет.
Тут дело было в дыре. Она, та дыра в заборе, на улицу не выходила, а тут были какие-то дворы.
Теперь надо ждать трамвая.
Я домой на трамвае езжу. Стою, слушаю. В ту сторону и пойду — по звуку трамвайному.
У меня люди что-то спрашивали вокруг.
Я молчала, я видела: темнота, темнота.
Деревья за темнотой. Фонари. Тени качаются. Снова светло. Трамвай подошел. Я номер свой знаю. Не тот.
Опять мимо. Окна только золотые.
Ксеня медленно шла по улице. Навстречу и мимо шли прохожие. Несли елки, большие, красивые.
А были и поменьше, — уж какие достались в эти последние дни.
Шел снег... Медленный, тихий, чистый.
Ксеня:
...А той зимой, как обыкновенно, мы покупали с папой елку. Помню, как все машины неслись сквозь снег. Как дымилось метро. Вот так люди дышат, как зимой метро.
Зимой метро дышит так: вдох, выдох. Меня и папу метро выносит через двери, как в туман. Только тут, когда выходишь, туман стоит высоко, выше неба, выше крыш. В этой руке, в моей руке в красной варежке моей, — папина рука. А все белое, жесткое, — брови мои слипаются от мороза. Я верно говорю: не ресницы, а брови. Ресницы мои глазами дышат. Так вот, вышли мы с папой на Октябрьскую площадь (перед этим папа меня покатал немного по городу — в поисках елки).
— Двадцать девятого, — говорит шофер, — какие елки?
— Да, — соглашается папа, — но все-таки?
— Поехали, — равнодушно сообщил шофер, — к вокзалам.
Елочный базар был огорожен свежими досками. Входим в дверцу. Елки — ох! И все-таки, пока мы бродили среди теток и каких-то диковинных дядей в шапках с завязанными веревочками, а продавали они елки-палки, палки-елки, выскочил человек в огромной желтой шапке. Как пики, перед собой нес две елки, перевязанные белой марлей. Я кинулась к нему.
— Ох! — говорю. — Дядя, дядя, не уходи! Его тут же окружили разные люди.
— Дядя! — я ору. — Папа! Ни ответа, ни привета. Все вокруг него толкутся.
— Ребята! — кричит он. — Очень деньги нужны!
— Всем нужны! — кричат ему.
— Ребята! — кричит. — Две елки, но только с мешком картошки!
Тут я заметила, что у него за спиной, как парашют, болтается мешок.
— Ребята! — кричит. — Как приложение — мешок! Даром бы отдал, ей-богу! Но деньги очень нужны!
— Бога нет! — кричат ему.
— Ну, как приложение к этим, ну, к дефициту!
— Сколько, дядя? — я держу его за рукав, чтоб не убежал. И все стараюсь попасться ему на глаза, а он все поверх голов смотрит, высоко; и папа мой исчез.
— Дя-дя! — ему кричу. — Дядя!
— Что, дочка? — Он наконец заметил меня. — Что, милая?
— Елку! — кричу. — Елку!
— На, — вдруг говорит он. — Бери, — и дает.
— А картошка, как с ней? — я кричу ему.
— Плевать, — он говорит. — Подумаешь, плевать!
И все-таки, все-таки — мы с папой и с елкой, и у папы за спиной болтается мешок с картошкой.
Мы с трудом вошли в трамвай.
Все нам завидовали. Ах,— говорили все вокруг,— ах, какая чудесная у вас елка! Только отчего она у вас бинтом перевязанная? Вот это странно. Ах! — говорит папа, а я за елку все держалась, дышала около ветки. — Ах, — говорит папа, — марля? Раненая елка. Смертельно. С поля леса вынесли. Тут одна девочка потянулась рукой к елке. Папа ей сорвал сразу всю ветку. Как веер ветка. Огромная. И у всех в трамвайном вагоне были лица очень хорошие.
Пока елку вносили, развязывали, пока мама доставала из коробки игрушка, переложенные ватой, пока папа бегал вниз, во двор, с ведром за землей для елки, пока он бегал, пока елку устанавливали, я все сидела в шубе своей на диване, и все вынимаемые шары, рыбки золотые, звезды, зайцы — все плыло, плыло у меня перед глазами. И голова все болела. И я хныкала, пока они звонили по телефону, пока елку веревками к чему-то укрепляли, пока папа гвоздь вбивал, я совсем расстроилась. Не так вешали игрушки, не так. Не туда. Не там. Потом елка, наклонившись, упала, и кое-какие игрушки тоже упали вместе с ней.
Сидела я, вся в зеленке, на кровати, весь Новый год.
— Ветрянка, — так врач сказал.
— Ветер, ветрянка, ветерок. — Я вздыхаю.
— Что? — улыбается врач.
— Ничего, — говорю, — ладно.
Ох, как невесело мне было себя в зеркало разглядывать. В мамино, на длинной ручке. Тут я сочинила стихи:
Зеленая подушка,
Зеленка на лице.
Дальше не пошло. Сначала. А потом я добавила:
Зеленые веснушки,
Нужно лежать к стене.
На этом я кончила. Но в комнату свою никому из гостей заглядывать не разрешила.
Они заглядывали, я отворачивалась. А потом заглядывали — я прямо смотрела. Ладно, пусть. Смотрите. Я на вас буду смотреть зеленая.
И все-таки я выздоровела как раз к тому числу, когда передо мной папа раскрыл большой билет, блестящий, гладкий — на елку в Кремль...
Самое смешное было потом.
Родителей в Кремль не пускали — они во дворе ожидали, то есть на площади.
На какой?
Около Царь-пушки.
Стояли толпой, а дети по узкому коридорчику между ними шли; там, еще внутри, я пальто свое нашла, надела.
Ох, там и толпа была! И все старались эти свои подарки не потерять с бумажными ручками, но уже тревога у всех была: найдут ли? найдут ли их родители? И толкались все здорово, а некоторые уже и ревели, но не слишком.
Их молодые женщины, куда моложе мамы, как из десятого класса, но одетые русскими красавицами, с кокошниками на головах, утешали, но тоже не очень.
Я-то знала, что меня сразу найдут: я зеленая, то есть не все отмылось, кое-что отмылось, но не все.
Всю зеленку не отмоешь, так что я на карнавале-бале в маске Буратино ходила, но в маске Буратино на улицу, к Царь-пушке и Царь-колоколу, не пойдешь.
Я в шубке уже была.. А маску не снимала. Все вокруг толкались.
— Девочка, — говорит мне русская красавица. — Маску надо снять.
Я молчу.
Она сама осторожно так снимает.
И все-таки, когда мы все вышли, я увидела всю эту толпу родителей с крыльца высокого, огромную толпу, все кричат, дети по узкому коридорчику среди толпы движутся, а со всех сторон:
— Петя!
— Саня!
— Лена!
— Шишковы!
— Сенечка!..
Я маску сразу натянула. По зеленке не найдут, не заметят: Очень мелко, мельче веснушек, а по Буратино — уж точно.
Тем более что никто не догадался, а я догадалась. Иду.
Справа родители. Слева родители. Коридор.
Кричат. Смотрят. Рассматривают.
Мы — как герои, которых все встречают.
Узнать вообще кого-нибудь трудно.
Дети, по-моему, сами никого не узнают, папу-маму уж точно.
Все на одно лицо.
Все папы и мамы на одно лицо.
Все кричат, руки тянут.
Я иду спокойно. Меня найдут.
Я даже внимания не обращаю ни на что.
Я Буратино. Только видно плохо. Через щелки. Неудобно все-таки маску на шапку натягивать.
Иду, а все-таки тревожно.
Никто меня не узнает.
Вижу плохо, через щелки. Страшно.
Иду, иду, вот уж скоро самый конец, уж ворота видны не Кремля, а меня все никто не находит.
Ну, я обратно пошла, навстречу потоку.
Маску не снимаю. Иду. Пусть.
Решила на Царь-колокол взойти.
Он же не на земле стоит, а на возвышении.
Может, меня оттуда и заметят,
Я бы в него, в колокол, и ударила — для звона, да нечем.
Я внутрь заглянула, — там кусок отломанный рядом стоит.
А внутри — ничего, снег туда залетает.
Стою, смотрю. Все мне видно.
Тут меня папа и заметил.
Он сквозь толпу как рванет ко мне.
Сразу узнал. Всех растолкал, раскидал просто.
А я к нему на руки упала...
Он смеется, веселый.
Ксеня поднималась в лифте, как обычно, с открытыми дверями.
Вошла в квартиру...
Сняла шапку, шубу, прошла в свою комнату.
Слышит, открывается дверь...
Запахло елкой, резко, невероятно резко. Ксеня даже глаза закрыла, не веря, что это правда...
Она так и поворачивалась к двери, с руками, поднятыми вверх, стягивая форму, и увидела в дверях отца, в ватнике, с елкой...
Елка стояла на своем обычном месте, только без игрушек.
Ксеня с папой сидели на диване напротив нее.
В комнате было неприбрано, непразднично, но пахло елкой.
Она была пушистая, большая, не перевязанная марлей...
Вкусно пахла... Новым годом...
Щенок сидел на коленях у Ксени...
Помолчали.
— Ну, ладно, дочка, — сказал Юра. — Мне пора. Меня, наверно, уже разыскивают.
— Кто?
— Да я к тебе приехал вроде бы из тюрьмы...
— Это я знаю, — говорит Ксеня. — Ну, до утра-то можно?
— Нет, дочка.
— Ты есть хочешь?
— Да нет. А щенок хороший? Как назовешь?
— Да ты его уже назвал, наверно.
— Нет, представь, не назвал. Твой щенок — ты и называй. Помолчали.
— Маме давай еще позвоним, — говорит Ксеня.
— Зачем? Говорят, что ушла, наверно, по магазинам...
— Может, скоро придет, — говорит Ксеня, — давай еще подождем.
— Понимаешь, дочка, — говорит Юра. — Чего-то я тебе главного не сказал... Забыл...
— Папа, поехали в тюрьму вместе, — твердо сказала Ксеня. — Не могу я без тебя! Понимаешь? Я им все расскажу. И про елку, и про все. Они же люди, поймут!
Возле милиции Юра остановился. Ксеня, усмехнувшись, сказала:
— Что? Чего ты боишься? Ну, стой здесь. Стой. Я сама пойду.
В отделении милиции сидела Аня на желтой скамейке. Была она ничуть не удивлена появлением Юры и Ксени.
— А меня вызвали прямо с работы, — торопливо говорила она. — А я сегодня с утра чувствовала, что ты здесь, с утра!
Она смотрела на Юру и дочь, плакала...
Милицейская машина увозила Юру. Он через решетку видел, как под снегом стоят Аня и Ксеня.
Они стояли рядом, очень похожие, родные.
Ксеня достала щенка, он у нее пригрелся под шубкой и привык к ней, и жался, и мордочкой тыкался в шубу...
Ксеня вскинула щенка, вернее, подняла, чтоб отец его видел.
И он видел через решетку милицейской машины, сквозь снег, эти руки дочери, щенка, Аню, и лицо ее в снегу и в слезах, мокрое, усталое.
Ксеня:
Я стою на берегу моря. Рано еще, солнечно. Море ровное, зеленое, тихое. А с какого-то пароходика уже играет музыка.
И я вижу маму и папу.
Они входят вместе в море и уплывают.
Спокойное море, зеленое, а может, серое, а может, и синее, если долго смотреть. А они уплывают все дальше и дальше.
Я уже и плохо их вижу, так вода блестит. Да и холодно мне утром.
А они уплывают все дальше и дальше, за красный бакен, а я плавать не умею.
Я стою на гальке. Босиком холодно стоять. А я стою, смотрю, стараюсь их из виду не потерять — далеко они уже.
Смотрю, как они там из воды выпрыгивают, веселятся, наверно.
Даже бакен раскачали.
...И тут происходит, может быть, главное в этой истории. Ксеня входит в воду, в море.
Оно прозрачно утром, если еще и сразу нырнуть, там и камешки видны, цветные, светлые, и невесомые шары медуз, и песок виден вблизи, и камни, покрытые, как травой, лиловыми водорослями; вода их колеблет, а еще какая-нибудь мелкая рыба сверкнет и исчезнет...
А Ксеня плывет, да еще как! Кролем, брассом, на спине и руки у нее взлетают над водой — просто чемпион Олимпийских игр, они, пловчихи, сейчас все молодые.
Прекрасно она плывет, легко минуя бакен, оставляя позади и папу, и маму, далеко-далеко уходит в море, качаясь и исчезая на высокой, с белым гребнем волне, и даже не оборачивается.
А они долго-долго смотрят ей вслед.
Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |