Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания 18 страница



Много уже насмотрелась, много ведала, но выверты лагерной жизни неисчислимы. Сидевшая рядом «блатнячка» презрительно усмехнулась:

— Да пошли ты ее подальше! Она ж, пока несет ужин, руками из твоего котелка гущу выбирает, а ты после этого жрешь.

Джангиджирского технорука Портнова, заболевшего тяжелой формой туберкулеза, давно уже отправили в этап. Я успела ему пару раз передать по кусочку хлеба.

Нет-нет предлагали и мне — пахту или сухарик. Я не принимала. Все еще высматривала стоящих на «пятачке»: «Приедет Барбара Ионовна! Приедет! Не сегодня, но завтра…» Не ожидая уже писем от Эрика, ждала приезда свекрови.

Мы нередко оказывались свидетелями чужой любви и преданности.

В самых неожиданных местах по ходу следования на работу то из-за сарая, то из-за наваленных в кучу бревен появлялись чьи-то родственники. Особенной изобретательностью отличались жена и сестра Александра Иосифовича Клебанова. Эти две женщины возникали в самых непредвиденных местах. Зеки внутри шеренги перестраивались, давая возможность счастливчику очутиться с краю, перемолвиться новостями о доме и семье.

Окруженный заботами близких, Александр Иосифович чаще других предлагал мне: «Ну хотя бы стакан молока?» Я отказывалась: «С какой стати!»

Как-то уединившись в своей дощатой разнарядочной, заканчивая обед, позабыв обо всем на свете, я доскребывала со дна котелка кукурузную кашу. Звук скрежета алюминиевой ложки о жесть котелка дошел до собственного сознания, когда, оглянувшись, увидела стоявшего на пороге Клебанова. Не знаю, сколько времени он наблюдал за моим самозабвенным усердием, но я долго после этого старалась не встречаться с ним взглядом.

А вскоре, замеряя землю, почувствовала дурноту. Очень хотелось есть. Успела только шагнуть во времянку-мастерскую.

Когда пришла в себя, увидела Александра Иосифовича, державшего в руках ложку и котелок с чаем, в который он исхитрился накрошить хлеб.

— Одного хочу, — сказал он зло. — Хочу когда-нибудь встретить вашего мужа. У меня есть, что ему сказать.

Видимо, сильное, что-то по-людски сочувственное было в запальчивом обещании этого человека. Горькое тепло затопило душу.

Утром стало известно: собирают этап. В дальние лагеря.

И сердце на этот раз зашлось особенной силой: уехать!!! Не ждать больше писем от Эрика, которых он не пишет. Не высматривать на «пятачке» Барбару Ионовну с буханкой хлеба, которая мерещилась ночью и днем. Остатками сил я стыдилась своих жалких чувств, самой себя. Неверность тех, кого я считала своей семьей, была предъявлена сполна. Хотелось решительно отсечь то, что еще болело, тащилось за мной и унижало.



«Завтра пойду к прорабу, попрошу включить меня в этап», — думала я, дивясь пробудившейся воле. Но под утро, когда в барак вошел нарядчик, в списке на этап была зачитана и моя фамилия. Все решилось само собой.

Возле железнодорожных путей охрана расставила палатки. В одной из них выдавали потертое обмундирование. В другой обыскивали. Не ожидая, когда это сделают женщины-охранники, я письма Эрика в которые умудрилась сохранить до того момента, порвала сама. Ветер поднял обрывки, они покружились и улеглись на среднеазиатскую землю. Вот и все! Черта была подведена.

Из соседних лагерей подвозили новые и новые партии заключенных. Этап готовился большой. Еще оглядывалась: вдруг Эрик окажется здесь? Нет. Его — берегли…

Подали длинный товарный состав. Нас стали грузить в замызганные грязно-красные товарные вагоны, в которых перевозили скот.

ГЛАВА VI

Этап шел на север. Куда именно — держалось в секрете.

Едва мы, разбитые на группы, начали занимать вагоны, как в ход пошли сноровка и сила. Уже через несколько секунд наглядно определилась во плоти иерархическая структура населения нашего вагона. На верхних нарах у зарешеченного железными прутьями оконца оказалась рослая черноокая армянка Наташа Шаталова. Рядом расположились ее фаворитки из «бытовичек».

Охрана велела выбрать старосту, определить график дежурств, чтобы выносить парашу. Старостой объявили Наташу. Выбор, надо сказать, был удачным. Красота волевой старосты производила впечатление даже на охрану. Ко всему она имела низкое меццо-сопрано и пела цыганские романсы. Сидела за хищение по знаменитой во время войны 107-й статье.

Дальние лагеря обрисовывались многими как житные угодья. А пока надо было осваивать дорожную пересылку.

В середине вагона стояла железная печка. На ней — чайник. Возле — горстка чурок и ведро каменного угля. На полу, служившем здесь нижними нарами, и верхних настилах была негусто набросана солома.

Мне досталось место на полу в углу вагона, одно из худших. С одной стороны — холодная стена вагона (дрогнуть и переносить несносную боль в суставах пришлось всю дорогу), с другой — болтливая и жалкая Нелли, сидевшая за мелкое воровство. В стремлении произвести впечатление бывалой лагерницы она бахвалилась, что сидит второй раз, с апломбом заверяла, что на Севере будет легче, чем в Беловодске. Указывая на свою землистую кожу, учила:

— Вот, смотри, смотри, какой у меня хороший цвет лица. А знаешь, что я делаю? Мне и кремы-то никакие не нужны. Я мочой умываюсь.

Часть женщин была замкнутой, молчаливой, а большинство проявляло баламутный нрав. В вагоне вспыхивали ссоры, разнимали дерущихся неизвестно из-за чего. И только тогда, когда затапливали «буржуйку», разомлевшие узницы стихали. Или, напротив, кто-то начинал истерически рыдать.

Сидевшая за убийство громоздкая женщина жаждала исповедоваться и подсаживалась ко всем по очереди. Рассказывала, как схватила топор, как ударила, потом следовали подробности о брызгах крови на стене и еще более страшное. Это было невыносимо. Вперив малоподвижные беловатые глаза на собеседника, она словно вертелась в колесе известного ей одной ужаса. Просыпаясь по нескольку раз в ночь, я видела, как она сидит, открыв пустые, страшные глаза, прикованная к своему кошмару.

Вагон вез ворох беды, вывернутого нездорового воображения, неврастении, элементарной грязи.

Медленно, с остановками мы еще несколько дней ехали по Средней Азии. Состав часто загоняли на запасные пути, потом паровоз маневрировал, резко толкал вагоны туда-сюда, и снова стучали колеса. Как же много в жизни холода и железа: рельсы, засовы, замки, хватка Судьбы.

Ехали неделю, восемь, девять дней. Вдруг с верхних нар донеслось:

— В Россию въехали! В Россию! Лес какой! Все по очереди полезли смотреть в зарешеченное оконце. В душе отчего-то заныло.

И затем уже вовсе не крик, а громкий Наташин шепот:

— Ой, женщины, сколько эшелонов с ранеными!

И опять все карабкались на верхние нары. Глядя на военные составы, замолкали.

Один за другим мимо нас проходили санитарные поезда с ранеными. На полках пассажирских вагонов лежали изувеченные, забинтованные головы, руки, ноги. Эти составы своим ходом везли беспамятство, крики, смирение, неизбывную боль… Загипсованное, окровавленное несчастье войны.

В Сызрани нас ожидала длительная остановка. Объявили, что поведут в баню. Под конвоем вывели в город.

И впрямь — Россия! Какая же она другая по сравнению со Средней Азией! Здесь отчаянно лопотали листочки тополей и берез. Свежий ветер трепал волосы. Конец мая. Весна. С грачами. Еще холодная. Резвая. Звонкая. Дом! Забытое, родное проникло в клетки. Как жила без этого? Как могла? Вдали мелькнула Волга. С юности мечтала увидеть ее. Вот какой получилась встреча с великой рекой. Из груди вырвалось что-то вроде всхлипа.

Нас привели в настоящую баню. Из одного, другого, третьего кранов лилась вода. Кто был поздоровее, брызгался и кричал:

«Во-о-да!!» От самой ее наличности, потока, ненормированности впору было обалдеть. Перекрытые долгие месяцы корой грязи, мы отмывались выданным нам граммов в двадцать кусочком мыла, споласкивались, обливались снова и… счастливо слабели. Как же мы отвыкли от ощущения чистоты!

И снова холод, стук колес, хлопотливый ритм небольшой скорости…

После Сызрани стали задерживать выдачу хлеба, а затем и вообще перестали давать. «Нет хлеба!» — объяснили нам.

— Не имеете права оставлять нас без хлеба! — закричала Наташа.

Снаружи стали бить прикладом в дверь.

— Молчать! Или в изолятор захотела? — Наташины чары на конвоиров больше не действовали.

Против нашего состава остановился идущий на фронт эшелон. Впопыхах не разобравшись, что за товарняк стоит перед ними, солдаты, высовываясь из окон, подтрунивали:

— Эй, девицы-красавицы, куда с таким шиком шлепаете? Вместо ответа, оторвавшись от заветного окна, Наташа внезапно соскочила на пол и начала бить кулаком в стену вагона.

— Есть хотим! Где наш хлеб? Дайте нам хлеба! — обозленно, настоянно на голоде кричала она.

Ее взрывной крик с размаху ударил по нервам, подцепил, заразил остальных. Стучал и кричал уже весь вагон, за ним следующий, третий. И вскоре изнутри состава в стены и двери камер на колесах колошматили сотни кулаков, весь двадцативагонный состав.

— Отдайте наш хлеб! Есть хотим! Хле-е-ба-а! Хле-е-ба-а!

Стоял уже не крик, а рев. И не горлом орали, а голодной утробой, шальной надеждой на то, что, вопреки произволу, кто-то заступится за находившихся под замком.

У колес наших вагонов забегали начальство, охрана. Забеспокоились не на шутку. Пытались унять. Но поздно. Состав готовы были разнести в щепу.

Из военного эшелона наблюдали, переговаривались. Разобрались, что за состав стоит перед ними. Задетые за живое нашим воплем, оттуда выпрыгнули несколько военных и подошли к конвойной верхушке.

— Кто старший? Им положен паек. Почему не даете им хлеба?

Начальник поезда стал угодливо предлагать военным для выяснения пройти к нему в вагон.

— Принесите сюда накладные. Объясните при них, — не согласились они. Тон их стал до крайности резким. Среди прочих выделился особенно взвинченный голос:

— Не имеет права морить людей голодом! — Повелительно перекричал он всех.

И, услышав эту требовательную, накаленную интонацию, смолк наш состав.

— За кого заступаетесь, товарищи? За кого зас-ту-па-е-тесь? — стал их стыдить начальник конвоя. — За прес-туп-ни-ков.

В кромешной тишине, возникшей от душевной сосредоточенности, мы услышали бешеный крик заступника-фронтовика, поразивший срывом на предельно высокую ноту и тем, что ответ был храбр и смел:

— За кого? За своих матерей и жен, которые могут здесь оказаться.

Словно кайлом эта пронзительная нутряная правда сбила с души все наросты. Недвижно лежа в углу на полу вагона, я зажала рот, чтобы не закричать беспомощное и страшное: «Да, да, мы ни в чем не виновны, над нами издеваются. Мы не понимаем, за что!..» Как и многих, меня сотрясала истерика.

— Ошибочку, оплошность допускаете, товарищи военные, — отбивался начальник поезда.

Но фронтовики не отступали:

— Несите накладные! И не задерживайтесь! Мы возвращаемся на фронт после ранений, — доносилось до нас. — Нам надо знать, что в тылу все делается как положено!

Яростная сшибка ничем не возмутимого персонала охраны, наглевшего в тылу, с оголенными нервами фронтовиков, уже понюхавших огня и смерти, перевела все в ранг емких человеческих чувств, оставила о себе пожизненную память.

Военный эшелон дернулся, тронулся с места. И тут притихших женщин словно прорвало. Из женских глубин вырвалось что-то нежное, перевитое с непристойностью:

— На меня, кудлатый, на, бери!.. — кричал и кричал чей-то голос невидимому заступнику. — Эх, нам бы с тобой… Из отъезжающего состава так же откровенно, ответили.

— Возвращайтесь с войны живыми, парни! — неслось им вдогонку из нашего поезда.

И составы продолжили путь. Их — к войне и пулям. Наш — к другому аду.

Вот они какие — люди. Всякие. Маленькие и великие. И еще такие: родные, похоже, как и мы, с сорванными нервами уже навсегда. фронтовики тогда добились своего. Увидели, что в накладных фиксировалась ежедневная выдача хлеба и мыла. По спекулятивным ценам конвоиры сбывали их на рынках городов, где бывали стоянки. Возможно, я что-то и забыла из пережитого. Но знаю наверняка: заступничество и сострадание к таким, как мы, утрачивающим представление о себе, сохраняют душу.

— Он прав, сто раз прав! — сурово, без слез произнесла всю дорогу молчавшая женщина. — Сидим «за колоски», за то, что прокляли войну. Мы что, не матери их? Не сестры?..

День за днем. Еще сутки прочь, еще… Их уже настучало двадцать. Поезд шел уже по одной колее.

— Вторую, видно, нам строить придется, бабы, — произнес кто-то.

— Кругом один лес, жилья никакого не видно, — транслировали сверху. — Э-э, да ведь это тайга!

Ждали наступления сумерек, темноты. Тщетно. Их подменили холодные белые ночи. Все время светло. Только по тому, когда нам выдавали наш жалкий паек, мы понимали, что за время суток.

Двадцать третьи… двадцать четвертые… Черенком алюминиевой ложки Наташа выдавливала на стене палочки.

На двадцать пятый день поезд замедлил ход и остановился.

Тишина. Как в колодце. Даже звон в ушах. Батюшки, да ведь это край света!

Охрана отодвинула створы вагона.

— Выходи дышать! — крикнули и приставили сходни. Спотыкаясь от слабости, от головокружения после месяца пути, сползли, уселись на землю. Заметив возле узкоколейки канаву, многие потянулись к ней пить. От торфяного дна вода в ней казалась коричневой. На торфяных болотах, где когда-то работал отец, я в детстве насмотрелась в похожих карьерах на шныряющих головастиков и жучков. Пить не стала.

На одном из следующих полустанков отцепили часть вагонов. В немногих, что остались, нас провезли еще километров сто и наконец высадили: станция Светик. В какой мы географической точке? Понятно, что Север, но где?

Невдалеке от состава стояла группа местной автократии. Женщина в форме сотрудника НКВД с желтыми, протравленными перекисью волосами и яркой краской на губах, показалась муляжом. Облик ее не вязался с белесой мглой северной ночи, окружавшей нас чащобой, нашим собственным бессилием. Вынимая из стопки формуляры, она выкликала всех по фамилии, цепко, опытно отсматривала каждого, сортировала на группы: «Туда!» и «Сюда!».

Выкликнули мою фамилию. Сердце на какую-то секунду замерло, будто понимая, как ответствен именно этот миг.

Задержавшийся на мне взгляд стал жестяным, и начальница скомандовала: «Туда!» По мгновенно проявившейся неприязни, по уже отобранным женщинам я поняла, что «туда» — неизмеримо хуже, чем «сюда». Что во мне, замызганной, шатающейся от тошнотворной слабости, «вычитала» крашеная чиновница? По каким «признакам» делила она людей?

Сортировка между тем продолжалась. Ага, Наташе тоже сказали: «Туда!» — и она тоже сникла. Также поняла что-то? Хорошо, что мы будем вместе. За стойкий, веселый нрав я ее почти полюбила.

А вот с воровкой Нелли нас развели. И мне жаль. «Подоткни под себя мою телогрейку, пока я у печи сижу. Ведь зуб на зуб не попадает… Хочу вместе с тобой попасть на колонну, около тебя человеком себя чувствую», — говорила она мне в пути.

Стоя теперь в группе напротив, приподнятым подбородком указывая на распорядительницу, Нелли то собирала губы кувшинчиком, то растягивала их, беззвучно произнося ругательства в ее адрес.

Нас построили, пересчитали, окружили конвоем и собаками и повели. Все так, будто мы и не пересекали страну с юга на север, словно не поменяли лагерь.

До бревенчатого частокола с проволочным верхом, вышками и охранниками мы протащились еще километра три. Наконец-то жилье! Хоть какое-то, но пристанище. Над одной из крыш вился дымок. А вдруг это для нас топят баню? Но, пропуская через вахту, нас тут же предупредили: «В пять утра — на работу!» Указали барак. Четырехместные нары-вагонки: два места наверху, два — внизу. Пронзительный запах сырых, недавно тесанных бревен.

— А клопов-то, клопов! — ужаснулся кто-то.

Их было столько, что и представить себе невозможно. Накинувшись на нас с хваткой лютых зверей, они одолели все: усталость после месячной дороги, потребность в сне, жажду отогреться. Спасения не было. Забрав соломенные матрацы, многие из нас попытались переселиться на улицу. Оттуда прогнал холод. А в пять утра нас поднял удар в рельсу: на работу!

Как и железнодорожная станция, лагерная колонна называлась «Светик». Название опровергалось решительно всем. Стена высоченных старых елей делала это место убийственно угрюмым. Вдоль дороги, по которой нас вели на работу, заросли иван-чая превышали рост человека, грозили поглотить все, что не они.

Работа здесь была одна: лесоповал. Я попала в бригаду по распилке стволов. Пилили весь день, до отупения, до боли… сверх нее, до одеревенения и далее… Ни выпрямиться, ни разогнуться. Кровавые мозоли появились тут же.

Необходимость приноровиться к партнеру, не подвести организовывала силы, хозяином которых себя уже не чувствовал. Силы были посторонними, то ли спасительными, то ли подлыми — не разберешь.

Рядом мужчины валили лес. Ломаясь и треща, ударяясь ветвями о соседние деревья, стволы с гибельным шумом бухались о землю. Сначала при крике: «Отойди! В сторону!» — отбегали, но вскоре прыти поубивалось, стало безразлично… И так день за днем.

Уже через месяц непосильная работа оболванила, превратила в бесформенный ком. Чудовищное «надо», которому так рабски был подчинен, по-паучьи высасывало кровь, нервы, кости, все имевшееся и то, что могло бы быть.

Ночью в бараке топилась печь, сушились намокшие за день портянки, брюки, бахилы. Помещение заполнялось густым чадом пота и прелости. Хотелось вырваться из него, глотнуть воздуха, но тут же дурел, засыпал, несмотря на клопов.

Никого из окружающих, ни одного лица, даже из тех, кто спал рядом на нарах, я не видела, не воспринимала, не запомнила. И не до отчета было самой себе: кто ты, что и почему? Лес, пила, бревна, мысль о хлебе и опять тот же круг.

Вот они — дальние лагеря!

О чем-то можно поведать внятно. Об ужасе колонны «Светик» вспоминать и то удается по складам.

Номинально вольнонаемное начальство было, понятно, и там. Управляло же колонной худшее: начальство из заключенных. Жить или не жить? — на «Светике» решал нарядчик и начальник КВЧ.

Когда пришел наш этап, первейшей из задач, которую решал нарядчик, был выбор красивой девушки в «жены». И отобранная им женщина была действительно хороша. Нарядчику не возбранялось поселиться в отдельной кабине, пристроенной к бараку, обзавестись хозяйством и жить в собственное удовольствие. За то дарованная лагерем привилегия оплачивалась остервенелым служением начальству и цифрам плана. Стенания: «Мне худо!», «У меня температура!», «На руках сплошной волдырь!» — каким-то образом оскорбляли «личность» нарядчика. Верзила с массивным красным носом и толстыми жирными пальцами свирепел и, ругаясь отборным матом, самолично стаскивал с нар просившего о пощаде. Если кто-то сопротивлялся, его уволакивали в изолятор, оставляя на трехсотграммовой пайке. Остальную часть хлеба этот валун из плоти и самоуправства забирал себе. Его любимой поговоркой была: «Волк тебе друг!» В тайге это звучало.

Здесь, в Коми республике, на лесоповале, мысль о «плане», который якобы спускался на НКВД (о чем двое старых большевиков толковали на новотроицкой пересылке), мне больше не казалась абсурдной. Чьими рабами или крепостными являлись мы? Для ответа на «простенький», убийственный вопрос нужны были силы, досуг и точность. Но Боже мой, как верно было определено кем-то в Джангиджире: «В лагере руководствуются одним — гнать, не давать опомниться, не давать мыслить, держать живот в голоде, то есть не давать хлеба».

Если я имела какое-то представление о том, что происходило на колонне, то лишь через Наташу.

Ее спасли земляки, занимавшие здесь «командные» посты. Один армянин был всесильным, поскольку заведовал хлеборезкой, другой — каптеркой. Защищенная такими покровителями, Наташа пыталась помочь и мне: «Пойдешь в каптерку мыть пол? Каптер за это дает полкило хлеба». Я старательно мыла щербатый, плохо обструганный пол, залезала под полки с казенными бушлатами, обувью, гвоздями. Но не угодила хозяину каптерки. Полкило хлеба он дал, но больше, как передала огорченная Наташа, звать был не намерен.

А Наташа влюбилась.

Когда нас привели на «Светик», из заключенных на колонне был только обслуживающий персонал. Баней заведовала семидесятипятилетняя, морщинистая, с глазами, словно у вываренной рыбы, женщина. Рассказывали, что у нее «роман» с молчаливым, как она, парнем, которого здесь именовали парикмахером. Разница в возрасте между ними — пятьдесят лет. Оба эти человека производили странное впечатление — то ли полурастений, то ли полулюдей. Как Наташу угораздило влюбиться в рыжеватого, сонного парикмахера, уму было непостижимо. За то, что он брил вохровцев, ему из-за зоны приносили гитару. Наташа пела, он аккомпанировал. Видимо, это их и сблизило. Нелепость заключалась в том, что парень, похожий на водоросль, то и дело от статной, красивой Наташи бросался опять к семидесятипятилетней заведующей баней.

Наташа загорелась мыслью организовать на колонне концерт. Это давало ей возможность, репетируя после отбоя, подольше сидеть с брадобреем. «Кто умеет танцевать? Кто что умеет?» — бросила Наташа клич. Желающие нашлись.

— Выручи! Помоги! — уговаривала меня Наташа. — Если ты согласишься вести концерт, тогда что-нибудь может получиться. Сделай это для меня! Ну согласись. Прошу!

Я сдалась. Измотанность и безразличие умудрили смолчать, что читала в Беловодске рассказ «Жена».

Концерт состоялся. Наташа имела громкий успех. Ее просто не отпускали со сцены. Я выступила в роли конферансье.

На свою беду!!!

На следующий же день меня вызвали в КВЧ.

Какова функция такого лагерного образования, как КВЧ (культурно-воспитательная часть), объяснить затруднительно. Газеты? Библиотека? Радио? Кино? Все это отсутствовало начисто.

Ведал КВЧ на колонне «Светик» освобожденный от всяких других обязанностей некий Васильев, мрачный, болезненного вида, худой, жилистый человек.

— Садись, товарищ, — указал он мне на стул. Помещение КВЧ представляло собой каморку со столом, двумя стульями и плитой. Линялая ситцевая занавеска, видно, отгораживала постель.

Васильев начал с похвал тому, как я вела концерт. Потом последовали вопросы: «По какой статье? Срок? Где училась?» Сам отрекомендовался бывшим заместителем секретаря ЦК комсомола Украины.

— Встречался с Постышевым. Работал с Косиором. Завидовали! Написали анонимку. Оклеветали. Посадили. Теперь «страдаю вместе с вами». — Тут же спросил, трудно ли мне на лесоповале, и сам же ответил:

— Заморить человека там ничего не стоит. Поразмыслю, подумаю о твоем переводе в зону. Может, и в КВЧ устрою. Развернем тут работу.

Коробило его «ты», «товарищ» и «развернем работу». Встречается такая порода всячески чуждых людей. Васильев принадлежал к таковым, казался неживым, неодушевленным. Невозможно было счесть улыбкой оскал его желтых лошадиных зубов, хотя лагерный удачник явно пытался быть приятным.

Внезапно поднявшись со стула, он схватил меня за руки. Засопев, рванул к себе и к занавеске.

Опередив собственную сообразительность, с откуда-то взявшейся силой я оттолкнула его так, что, ударившись о край плиты, он полетел на пол. Парализовал наползший ужас: «Убила человека!» Но через пару секунд привставший «начальник» уже рычал:

— Сыг-ны-ю-ю! Сгною! В ногах будешь ползать, просить… Сгною!

Одно только представление о насилии мне мутило рассудок. Мысль о нем была конечной, как предельная черта ужаса, за которым следовало одно — смерть. Именно его, насилия, я на протяжении всей жизни боялась неизъяснимей и превыше всего.

Не помню, как добралась до барака. Острое чувство обрыва жизни было единственным внятным чувством, а ядовитое мстительное «сгною» ничтожного «начальника» — лагерной достоверностью, перспективой гибели.

Изо дня в день, неделя за неделей одно и то же: подъем в пять часов утра, наспех выпитая бурда — чай с кусочком хлеба, команда «Становись в четверки!». Болотистая почва постанывала под ногами, когда нас вели бригадами в лес. При каждом шаге ступня отжимала влагу. Менялось одно: участки леса. Пилы притуплялись, а мы все пилили и пилили казавшиеся железобетонными стволы деревьев.

Изнурительный труд, соседство с топором путали иным мысли. Нет-нет да кто-то и отрубал себе палец или два (отважившихся на это называли «саморубами»). Шли на это, лишь бы избавиться от лесоповала, изнеможения, москитов, которые в течение всех часов жалили непосредственно в нервы.

Больше, чем на пятьсот, а в лучшем случае на шестьсот граммов хлеба «потянуть норму» не удавалось. Хлеб выпекался со жмыхом. Пайка походила на камень. Во время обеда маленькими черпачками выдавали «витаминное довольствие» — отвар из еловых и сосновых иголок. Но разве могло это помочь?

Многих уже одолела цинга. Настигла она и меня. Сначала на ногах обозначились лиловые пятна, очень быстро — гнойные очаги, затем открылись язвы.

Как-то после работы я нерешительно направилась в медпункт. Фельдшер обработал раны и… дал освобождение от работы.

Ни в какие законы, ни тем более в милосердие нарядчика или прораба я, разумеется, не верила. И когда утром в бараке женщины собирались на работу, от неуверенности в мало-мальские «права» было просто худо. Сердце ныряло вниз, но как освобожденная медпунктом я все-таки не поднималась.

Едва пересчитали построившиеся бригады и проверили списки заболевших, как тут же в барак прибежал нарядчик.

— А ну, быстро, — направился он ко мне. — Или помочь?

Нет-нет! Помогать было не надо! Страшась жирных рук нарядчика, которыми он стаскивал людей с нар, как могла быстро я слезла сама.

Присутствовать при отправке бригад на работу начальник КВЧ Васильев считал для себя делом обязательным. В любую погоду он, как гипсовая статуя, желтел возле вахты, проверяя, кого освободили.

Вечером фельдшер зло бормотал:

— Не дам больше освобождения. От Васильева так нагорело, что сам могу костей не собрать.

Мог и не говорить этого. И так было понятно. Такие, как Васильев, не шутили. Пообещав мстить, предпочитали все творить за спиной и уничтожать методически, со вкусом.

Буквальный смысл его угрозы «Сгною!» был уже налицо. Я с трудом передвигала ногами. Они были колодообразными, словно бы приставленными. Я загнивала.

Утром при ударе в рельсу удавалось понять: «…это лагерь… надо! Что „надо“? А-а, идти на работу». Я сползала с нар и тащилась к вахте. Кроме этих несложных задач, ничто уже не заботило. Зло имело физиономию Васильева, персонифицировалось в нем. Я без страданий утрачивала прежнее чувство реальности. С тем, что было за пределами лагеря, ничего не связывало. Я думала только о своей сестре, о ней одной. Где мыкалась моя Валечка?

Чаще всего с ужина мы возвращались в барак последними: моя тезка Тамара Тимофеечева, преподаватель литературы, Наташа и я.

— Подождите! — остановила нас однажды Наташа перед входом в барак. — Понимаете, что мы погибаем?

Я только тут заметила, как сильно Наташа изменилась. Почему? Что с ней происходит? Спрашивать, интересоваться этим, как раньше, не находила сил.

— Давайте поклянемся друг другу… — предложила она, — поклянемся друг другу в том, что, если кому-то из нас повезет очутиться на другой колонне, тот должен тянуть остальных. Пусть каждая из нас даст слово сделать это!

На секунду в душе что-то засветилось. Она хорошо придумала. Мы взялись за руки, и каждая поочередно произнесла:

«Клянусь»!

— Бывают и такие Воробьевы горы! — подвела итог Тамара Тимофеечева.

Способность участвовать в жизни другого человека как-то совсем атрофировалась. Глаза видели, как кто-то, думая о своем, сидел и раскачивался на нарах, подобно сомнамбуле; как ночью приходили и выдергивали кого-то из женщин, вызывая в постель — к нарядчику, прорабу или Васильеву; как по возвращении их опустевшие глаза устремлялись в дымную, подсвеченную горящим фитилем барачную тьму; и как они тут же отворачивались к стене, торопясь доспать оставшееся до подъема время. Обыденные, почти не вызывающие эмоций картины лагерной жизни.

Встряхнуть могло лишь нечто из ряда вон выходящее. Кто-то на лесоповале вовремя не отбежал, и его убило спиленным деревом, кого-то зарезали в зоне или в бараке, кому-то в изоляторе доломали кости.

Эти «происшествия» поражали. Болела и ужасала некая общая человеческая обреченность, историческая судьба. Вторым планом представлялась жизнь сведенного на нет человека, и, как факты, это помнилось уже всю жизнь.

Самое уязвимое и беззащитное у большинства — психика.

На «Светике» я стала свидетелем одного из самых невыносимых отступлений от человеческого начала: гуртового озверения людей. На распилку бревен меня несколько раз ставили в пару с чахлой, до крайности измученной женщиной. В бараке она едва ли не каждому рассказывала о двух своих дочурках семи и девяти лет, оставшихся на воле.

— Пропадут они, помрут без меня! — твердила и твердила она. — Ну сами подумайте, как они могут без меня жить? Ну, как могут?

'Более десятка раз вохровцы пересчитали наши построенные для возвращения в зону четверки. Одного из заключенных недоставало. Объявили: «Побег!» Еще и еще раз обшарили лес. Может, умер кто? Без сознания? Не нашли. Выяснилось, что нет матери двоих детей.

Отчаянная решимость бежать из лагеря как будто и не вязалась с затурканностью этой женщины и одновременно проистекала из нее. С охраны за побег взыскивали. И вохровцы в этих случаях сатанели. Усиление режима принимало самые непредсказуемые формы. Например, попроситься теперь отойти в лес «оправиться» означало оказаться под буквальным надзором конвоира. Это действовало на психику людей. Раздражение накапливалось, искало выхода. Получалось так, что пенять надо было на того, кто бежал. Такова логика застывшего мышления.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 18 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.027 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>