Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания 16 страница



— Спасибо.

— Подождите, — остановил меня Портнов. Он зашел за перегородку, вынес оттуда пару шерстяных носков и протянул их мне:

— Зима идет. Не знаю, где вы очутитесь. Возьмите. Это у меня лишние. И да благословит вас Бог!

Он подошел ко мне, вложил в руки носки и поцеловал в лоб. Взгляд был теплым, добрым.

— Как хочется, чтобы у вас все хорошо сложилось, милая вы девочка!

Никак не желая того, я горько и больно заплакала, прижав носки к груди.

Среди провожавших была и Евгения Карловна. Я твердила про себя: «Дрянь! Дрянь! Зачем же вы такая дрянь?»

Этап уходил в ночь.

Как и по дороге сюда, по степи беспорядочно мотались мертвые колеса перекати-поля. Конвой был спокойный. Лаяли сопровождавшие нас собаки. Потом и они замолчали. Утих ветер. Высыпали звезды. Мигающий свод казался живым, холодно-утешительным. Вязаными веревочными тапочками движущийся этап шуршал по песку.

Душевное буйство не унималось. «Что она говорила оперуполномоченному? Что, что, что? Почему я так примитивна и все время попадаю в руки стукачей? Почему никак не могу понять, что любая форма доверительности — криминал, что исповедальная „искренность“ Евгении Карловны — наживка? И чего от меня хотят? Зачем гонятся за мной? Жизнь безнадежно повреждена. Предательство ее неотъемлемый атрибут.»

За спиной мы оставили уже много верст. Возмущение сменилось кротостью. Я шла и думала о человеке, который меня однажды уличил в обмане, а теперь счел нужным заслонить от лагерных осложнений, о шерстяных носках, которые только что получила от него; о донорском пайке Чингиза; о перемешаниости Добра и Зла; о необходимости понимать, наконец, все это «в связке» таким, как есть, и полной своей неготовности именно к этому.

И — Эрик! О нем думать было особенно сложно! Он писал: «Оперуполномоченный не знает, как меня отблагодарить за удачную операцию…», «Начальник готов сделать для меня все, что угодно, после того как я избавил его от аппендицита…» и т. п. Являлась непрошеная мысль: «Если все „готовы сделать все“, почему он не просит, чтобы меня перевели к нему или в другой лагерь полегче?» Но я корила себя за слабость, спорила с собой:

«Не надо! Ни от кого ничего не надо! Я сама. Сама!» Не знаю, откуда происходило чувство, что через сумеречную, мглистую плоть несчастий я приговорена идти в одиночку, но оно было кратким и безапелляционным.



В том ночном этапе из Джангиджира во мне возникла не то фантазия, не то далекая надежда: «Когда-нибудь, но я все расскажу, как сейчас еще и самой себе не умею. Может, ребенку, может, Человеку, который услышит меня. Может, еще и еще кому-то, но непременно поведаю об увиденном и пережитом».

Желание было и самым малым, и самым большим, превосходящим остальное, похожее на первый душевный запрос.

В тапочки то и дело набивался песок, стирал ноги… Конец дороги было не представить. Кроме усталости, уже ничего не существовало.

Много людей, погруженных в схожие «колодцы», одолевало тогда дороги на фронты и в лагеря. Рушились прежние миры, рождались новые верования… И никогда я не чувствовала так близко Бога, как тогда.

Из колонн, расположенных по пути следования, к нам дважды присоединяли группы заключенных.

Только к вечеру следующего дня уже солидным отрядом мы дотащились до города. Даже когда мы подошли к нему вплотную, казалось: еще куда-то свернем, обойдем, но в нем не окажемся.

Тем не менее к тюрьме нас вели по одной из центральных улиц. Горожане жались к кромке дороги, уступая место этапу.

Находиться снова в городе, видеть ничем не нарушенное течение жизни, сознавать, что в нескольких кварталах отсюда, в доме, где жила Барбара Ионовна, сейчас неторопливо усаживаются ужинать или просто беседуют, было тяжело.

Неожиданно я увидела идущую нам навстречу сокурсницу по институту. На ее плечах покоилось белое боа, в котором она неизменно появлялась на занятиях. Она шла под руку с молодым человеком. Бешено заколотилось сердце. Сейчас она узнает меня и… попытается мне что-то крикнуть? Подойти? Изумится, во всяком случае?

Мы поравнялись. Она коротко взглянула. Показалось, что мы встретились глазами, но… она не узнала меня. Ни сочувствия, ни элементарного любопытства к этапу эта пара не обнаружила. И я опомнилась… Господи, да разве мыслимо узнать меня? Я — часть драной подконвойной массы, представлявшейся бывшим на свободе одним лицом, чужим и неуместным.

Вошедший в камеру на следующее утро надзиратель прокричал: «Пойдете на склад картошку перебирать. Кто по бытовой — выходи!» Бытовичек вызвалось немного. Когда обратились к 58-й, я решила идти.

Вероятно, самое непредвиденное случается так запросто лишь на войне и в тюрьме. Заворачивая с одной улицы на другую, мы вышли именно на ту, где жила моя свекровь. Невдалеке уже просматривался ее дом. Мы могли еще свернуть налево, направо, пойти к нижней или верхней части города и тем не менее неуклонно двигались к дому, где жила Барбара Ионовна.

До этой минуты я не знала, какая во мне заморожена боль. Меня било как в лихорадке. Сотрясали рыдания. Здесь я жила… там был сад. Эрик оттуда звал посмотреть на яблони. Туда же я убегала при ссорах глушить свои вспышки… Теперь меня вели под конвоем мимо без права остановиться и зайти в дом матери Эрика…

— Тише, тише! Молчите! — уговаривали женщины, стискивая мне локти.

У дома, сидя на корточках, совком рыла песок Таточка.

— Таточка, девочка, беги скажи бабушке, что Тамару ведут! — скороговоркой на ходу наставляли женщины ребенка, разобрав имена родных Эрика, которые я едва могла выговорить.

Трехлетняя девочка поднялась, посмотрев на странных людей серьезно, доверительно ответила: «Нашей Тамары нету!»

В это мгновение я увидела в окне Лину, кормившую своего второго ребенка. Женщины замахали руками, показывая на меня, но мы уже миновали дом.

Когда Таточка все-таки передала дома: «Тети сказали — „Тамару ведут“», Лина сообразила, в чем дело. Минут через тридцать над забором склада, куда нас привели перебирать картофель, появилась ее голова. Она вошла в склад и передала мне кусок хлеба.

— Завтра принесем тебе передачу в тюрьму, — сказала она. Я ждала какого-то душевного рывка, слова. Лина держалась сухо. И со всей отчетливостью я еще раз поняла, что напрочь изъята из жизни этой семьи, что меня действительно считают виновницей случившегося.

Этап на следующий день собирали с утра. Я ждала обещанную передачу. Тщетно.

Когда нас построили по восемь человек в ряд, я не увидела ни головы, ни хвоста колонны. Конвой был усиленный. Собаки беспокойно вертелись, рвались, лаяли. Таким большим этапом я шла впервые.

Нам выдали все те же веревочные тапочки, а шли на этот раз по булыжной мостовой.

Внезапно я увидела, как с одной из нижних улиц города наперерез нам бежит Барбара Ионовна. Она сильно поседела. Волосы у нее были растрепаны.

Видимо, она не предполагала, что зрелище множества заключенных людей, собак, конвоя может быть так реально связано со мной. Закинув голову, она закричала: «Та-ма-ра!! Та-ма-ра!!» И в этом ее крике было столько доселе неизвестного, что крик, ворвавшись в душу, все в ней перевернул. Восстановилась связь с жизнью, столь необходимая каждому сердцу. Я так устала существовать без тепла, а ока живым голосом кричала: «Та-ма-ра!» Хотелось упасть на землю, незаметно сползти в канаву, переждать, когда этап пройдет, и сказать ей только одно слово: «Спа-си-бо!»

Вопреки здравому смыслу Барбара Ионовна пробовала броситься ко мне, но конвоир, взяв наперевес автомат, резко оттолкнул ее. Она пошатнулась и осталась стоять возле дороги, глядя нам вслед.

Никогда потом я не могла вспомнить, сколько мы прошли верст. Булыжник быстро стер подошвы тапочек, превратив их в лохмотья. Многие уже шли босиком. На привале я вспомнила о подарке технорука, но поздно, носки уже не могли спасти. Боль была нестерпимой. На наши стоны никто не обращал внимания. Боялись побегов. Гнали, не давая отставать. Этап спешили доставить на место до наступления темноты.

Не доходя метров ста до вахты Новотроицкой колонны, я потеряла сознание. Кто и как занес меня в барак, не знаю. Ноги разрывало от боли.

Барак был огромный. Сплошные двойные нары опоясывали стены. Той частью сознания, что вечно была начеку, я отметила, что барак без разбора загружали мужчинами и женщинами; что внесли парашу, одну на всех, поставили ее у дверей и заперли дверь барака с внешней стороны.

На нарах, рядом со мной, сидела и плакала молодая женщина, у которой, тоже были содраны в кровь ноги.

— Вы по 58-й? — спросила она.

— Да. Как вас звать?

— Соня Бляхер. У меня тоже 58-я. Мы обе сидели в пальто, дрожа от холода и боли. В бараке стоял шум, гам, мат. Устали не все. Не все обессилели. Распоясавшиеся незамедлительно оценили обстановку. Выкрикнули:

— Приготовьтесь, сейчас будем курочить берданы (то есть отбирать передачи)!

В этапе было много киргизок. Местные родственники носили им продукты мешками. Уже через несколько минут человек восемь мужчин, явно уголовного типа, ринулись отбирать их достояние. Мужчины вырывали, женщины кричали, кусались, рвали мешки обратно… И тогда, по-настоящему озлясь, «рыцари» начали стаскивать заартачившихся с нар вместе с добычей на середину барака.

Сдернув одну, другую… пятую сопротивлявшихся киргизок, отпихнув ногами мешки, озверевшие, вошедшие в раж уголовники начали их раздевать, бросать на пол и насиловать. Образовалась свалка. К ней присоединялись… Выхлынуло и начало распространяться что-то животное и беспощадное. Женские крики глушили ржание, нечеловеческое сопение…

В чреве запертого грязного барака по соседству с животным насилием с Соней началась странная беззвучная истерика, она впилась в меня ногтями. Мы заползли с ней в самый темный угол нар, желая превратиться в ничто, в пыль, в дым, чтобы нас никто не видел, чтобы не видели, не слышали мы. Но я увидела… Увидела, как с другой стороны барака к нам направляется человек пять мужчин. Что делать? Следует их умолять? Кричать? Стучаться им в душу? Нет! Убить! Убить надо их и себя! Все равно кого!..

Дверь оставалась наглухо закрытой, хотя находившиеся поближе пытались в нее стучаться, звать на помощь охрану…

..А пятеро приближались. Управлять собой, что-то решать было уже невозможно. Страшное, будь то убийство или насилие, могло творить само себя беспрепятственно.

Пятеро мужчин подошли совсем близко и… сели на нары. Сначала была только скорость понимания, что они — защита, что мы теперь вне опасности! Как неразличимо все сращено.

— По какой? — спросил один, повернувшись к нам.

— 58-я, — выдавила я из себя.

— Откуда?

— Соня — с Молдаванки. Я— из Джангиджира. А вы?

— Мы из Токмака.

Сердце заныло.

— Значит, вы должны знать моего мужа?!

— Кого именно?

— Эрика Андреевича.

— Так это наш доктор. Вы его жена? Точно. Видели мы вашу фотографию у него. Похожи. Почти… А ведь он был тоже назначен в этот этап. Его отстояла… ну, отстояли его. А ведь могли здесь встретиться…

Выручившая тема стала опорой, я перевела дыхание.

В чаду исступленного возбуждения на сегодня мы были заслонены провидением оттого, что жутче смерти.

И про себя я обожествила этих пятерых.

Двери открыли только утром. Тут же начали выкликать фамилии. Барак опустел. Увели и «ночных хозяев». Осталось человек тридцать. Соню и меня не назвали. Идти мы бы все равно не могли.

В бараке воцарилась тишина. И мы с Соней уснули.

От сна, возврата памяти к минувшей ночи я отходила медленно и отошла бы еще не скоро, если б не разговор на верхних нарах. Вполголоса беседовали двое мужчин.

— Ты с какого в партии?

— С восемнадцатого.

— Как же в тридцать седьмом уцелел?

— Сам не знаю. А ты?

— Я с двадцатого.

— Скажи, ты что-нибудь понимаешь?

— Чего тут понимать? У них разнарядка на НКВД. Дают им: в Коми, на Востоке построить столько-то железных дорог, столько добыть свинца. Вот и выискивают себе бесплатную рабочую силу. Нас с тобой, прочих…

— Брось чепуху говорить. Тут в чем-то другом дело.

— То не чепуха, браток. Факт!

— А сам знает?

— Как не знать? Знает! Ну а ты что думаешь?

— Можно с ума сдвинуться.

— А-то.

Я видела их потом. Шла с ними дальше в этап. Обоим лет по пятидесяти. Лица изборождены морщинами. Коммунисты с восемнадцатого и двадцатого! У одного под курткой одета тельняшка.

И они прожили ночь массового насилия, общую парашу для мужчин и женщин, крики ненависти, издевательский хохот. К каким своим историческим воспоминаниям они присовокупили эти? Во всяком случае, они ни за кого не вступились, никого не стали оборонять.

А разговор этот я не забывала. Ничто его не могло стереть из памяти. В простом спокойном обмене гипотезами было нечто чудовищное. О Сталине говорилось как о главаре бандитской шайки. Осатанелость грандиозных размахов пятилеток связывалась с тем, что служащие НКВД хватали кого попало, давали по десять лет, превращая тех, кто им неугоден, в рабочий скот.

Я отталкивала от себя леденящую мозг неправдоподобную, жутчайшую из догадок. Неужели плановое «рассудочное» превращение огромнейшей части людей в поголовье для блага других — правда нового общества? Того общества, за которое бились мой отец и мама?

Тоска по объяснениям цепко хватала за горло. Но насущным делом минуты было устоять на ногах, одолеть холод и голод.

За полтора последующих месяца я попадала в пять этапов — по совхозам Киргизии. Поля были под снегом. Мы тяпками срубали замерзшую капусту, дергали мерзлый турнепс, грузили на платформы твердую как камень сахарную свеклу; «подножный корм» поддерживал нас.

На одной из колонн я встретила санврача Полину, с которой сидела в камере внутренней тюрьмы НКВД. Она была такой же неунывающей и смешливой. Поужасалась тому, что стало со мной, и пообещала познакомить со «своим героем», с которым переживала «небывалый роман». Вечером действительно познакомила. И с кем! С одним из тех пятерых, которые спасли нас с Соней от новотроицкой жути.

Теперь, при более нормальных обстоятельствах, я увидела хорошего, негромкого человека. Привкус, неудобство от ситуации, в которой нам пришлось увидеть друг друга впервые, стесняли. Я потом долго мучилась от того, что не нашла нужных слов для выражения ему чувств больших, чем благодарность. Было очевидно, что инициатива защиты принадлежала ему.

К тому моменту жизни уже выстроилась небольшая шеренга чужих людей, подаривших право считать этот мир возможным для жизни. С Чингиза, технорука Портнова и этих пятерых мужчин я заново начала чтить Человека.

Беловодский лагерь, куда нас привели очередным этапом и в котором я надолго задержалась, располагался у подножия Тянь-Шаня. Был ли Беловодск поселком или небольшим городком, я этого так и не узнала.

Подразделение составляли две зоны: мужская и женская. Все служебные помещения — кухня, баня, медпункт, контора и пять бараков — были в мужской зоне. В женской находилась одна длиннющая, с маленькими слюдяными оконцами постройка.

Нас привели в холодный, свирепо-дождливый день. Поскольку барак был врыт в землю, вода и грязь беспрепятственно стекали в него. Слезая с нар, люди оказывались по щиколотку в грязи.

Сгрудившиеся на верхних нарах любопытствующие аборигены, свесив в проход головы, аттестовали каждого из спускавшихся в барак по скользким ступенькам новичков.

— Красючка пришла! Смотрите, — указали они на меня. Я безошибочно уловила недружелюбие наречения и встречи. В Джангиджирском лагере были одни политические. Здесь верховодили уголовники.

В мрачном, грязном помещении горела коптилка, слышался отборный мат. Место нашлось на голых верхних нарах. Ни подушек, ни матрацев не было.

Под голову я подложила узелок с сохранившимися туфлями и шерстяной кофточкой. (Каждый раз, как только я пыталась выменять эту кофточку в Джангиджире на хлеб, женщины меня отговаривали, пугая зимними холодами.)

Еще до подъема кто-то растолкал меня. На нижних нарах скопом, целой колонией, как то было предписано ранжиром, располагались мелкие воровки. Похожие на кикимор, с ужимками и гримасами, выплясывая на подложенной под ноги доске, «шалашовки» демонстрировали украденные у нас, «новеньких», вещи. На одной были надеты мои туфли, на другой — шерстяная кофта.

— Ну как? Не худеть?

Обобранные до нитки во время мертвецкого сна, мы должны были свидетельствовать это «не худеть!»

Как надо было вести себя с этими вымороченными существами, я решительно не знала. Но так было ознаменовано начало дикой беловодской жизни.

Утром я увидела: в конце барака нары были разобраны, и там стояли шесть или восемь кроватей с перинами и двумя-тремя пышно взбитыми подушками на каждой. Возле кроватей топилась чугунка и пол был сухой. Здесь проживала привилегированная часть женского барака — «бандерши». Любое приказание вельможных уголовниц прислуживавшие им «шестерки» тут же кидались выполнять.

Ко мне подошла женщина с широким испитым лицом, простуженным голосом назвалась бригадиром и сказала, что я зачислена в ее — Ани Федоровой — бригаду. Бригада эта рыла котлован для фундамента эвакуированного сюда Харьковского сахарного завода. Уже была вырыта довольно обширная, метров триста или около того, площадь.

Бригады работали непосредственно в яме, по дну ярусов которой были проложены поднимающиеся кверху стальные трапы. Глинистая почва облепляла колеса тачек и плохо обутые ноги. Чтобы сдвинуть с места и вкатить тачку с землей наверх, требовалась немалая физическая сила. Нормы были высокие. Во имя шестисот-семисот граммов хлеба лезли вон из кожи.

А метрах в ста от нас, среди копошащейся рабочей массы, кружком сидели преспокойно игравшие в карты уголовники.

Играли они не только на деньги. Ставили и на человека. Проигравший должен был к концу рабочего дня прирезать того, кого проиграл. В жертву «втихаря» всаживали нож и тут же закидывали труп землей. Полагаться на заступничество охраны не приходилось. Конвой и уголовники между собой ладили. Рассказывали: чтобы «рассчитаться» затем количеством людей, конвоир откапывал зарезанного, стрелял в него и сдавал как убитого «при попытке к бегству».

Каждый, кто рыл здесь землю, понимал: в любую из секунд жуткой лотереей он может быть превращен в смертника. Стиснутому страхом сознанию ничего не оставалось делать, как обходиться ухарством: а-а, жизнь — так жизнь, смерть — так кончина.

Примерно недели через две Аня Федорова, глядя прямо в глаза, раздав большие пайки хлеба, протянула мне оставшуюся четырехсотграммовую взамен заработанных семисот граммов.

Доли секунд мне были предоставлены на то, чтобы возмутиться и веско заявить: «Отдай заработанное мной!!» Чего бы это ни стоило, однажды я должна была обозначить себя неуступчивой.

Заторможенная, при той неуверенности в себе, которая поминутно меня подводила, я упустила эти мгновения и… проиграла куда больше, чем могла в том отдать себе отчет.

Я понимала, что отобранный хлеб в оплату за свою безопасность Аня отдавала «бандершам», фактическим хозяйкам смрадного общежития. Вокруг воровали, меняли, дрались и мирились, судили, рядили. Я слышала, но не воспринимала похабную, грязную ругань, видела, как люди приспосабливались к жизни барака, друг к другу. Многие женщины, никогда раньше не сквернословившие, быстро осваивали мат и уже этим не противопоставляли себя духу лагеря.

Инстинктивно отстраняясь, избегая сопрокосновения с кипучим окружением, я вызывала откровенно враждебное к себе отношение, что и не замедлило проявиться.

Поначалу я обрадовалась, когда меня перевели из Аниной бригады в другую. Бригада была подряжена очищать от камней участок земли, по которой собирались тянуть железнодорожную ветку к будущему заводу. Камни весом в шестнадцать-двадцать килограммов и больше надо было взвалить на платформу и отогнать эту платформу к месту сброса.

Изо всех сил я старалась не отставать от сильных и здоровых уголовниц, из которых состояла бригада. Сердце упало от предчувствия чего-то страшного, когда одна из них «завелась»:

— А что? Красючка наша — молодец! Смотрите, какая прилежная. Она и одна сгоняет платформу.

Будь я сама собой, может, и сумела бы ответить спасительно остроумно. Не смогла. Снова упустила время. Продолжала толкать платформу, на которой стоял конвоир и лежали валуны. Конвоир глядел поверх меня, словно ничего не происходило, а распоясавшиеся «блатнячки» уже орали, сдобренное ругательством:

— А ну, гони, с… гони, а ну, давай…

Злобная забава горячила их и, изощряясь в мате, они хлестали:

— Дай ей под зад, чтоб быстрее гнала!

Гнусность налетела со скоростью смерча. Оставалось одно: глубоко вбить в себя страх, обморочность, молчать, чтоб не взмолиться и хотя бы этим «не уступить» себя.

Дружно отняв от платформы руки, «блатнячки» шествовали сзади. Кое-как дотолкав платформу еще несколько метров, я опустилась на землю.

Бригада устроила себе перекур. Временно удовлетворенные, обо мне как будто забыли. Но точка была не поставлена. Это я уже знала хорошо.

По вышедшему во время войны указу за самовольный уход с работы, как и за опоздание, судили. У станков в большинстве своем работала молодежь пятнадцати-шестнадцати лет, преимущественно девочки. Многие не выдерживали, сбегали. Им давали по пять лет и отправляли в лагеря. Называли их «указницами». К ним часто приезжали родители и привозили продукты. «Блатнячки» эти передачи отбирали, девочки плакали, просили вернуть. Над ними смеялись.

Я лежала на нарах, впав в обычное полуголодное забытье, когда в бараке начался очередной скандал. Плакала одна из «указниц»: украли передачу. Не ново. Но девочка оказалась боевитой, сообразительной, верно сориентировалась: «Надо держаться сильных», и бесстрашно пошла в конец барака жаловаться управительницам. Те жалобу «приняли», и… начался спектакль. Голые, воинственные, вооруженные для этого досками, выломанными из нар, они отправились искать виновного, желая «восстановить справедливость» на виду у всего барака. Ребром доски человека били до хруста в костях. После расправ уносили «мешок с переломами».

— Сейчас найдем твою передачу! — пообещали они обиженной девочке.

— Эта? — спрашивали они у привлеченной для «операции» свиты «шестерок». — Эта? — указывая на приписанных существовать на верхних нарах.

— Вот эта, эта! — прокричала одна из блатных, указывая на меня. — Она украла!

..Л они двинулись ко мне. Голые бабы располагались вокруг, чтобы при всех избить воровку.

Смертельный холод пробежал от сердца к низу живота и парализовал меня. Я не могла двинуть ни рукой, ни ногой. Так и лежала. Вот и все! Вот такой конец!

…Казалось, я уже умерла, лишь что-то от меня оставалось на свете, чтобы дотерпеть нечеловеческую боль.

— Да вот передача! — крикнул кто-то снизу.

«Судьи» неохотно обернулись. Мешок с провизией вынули из-под нижних нар, схватили его и направились на «хутор» уничтожать содержимое. «Указница» пошла пировать вместе со спасительницами.

Я лежала, время от времени теряя сознание. Смертельный ужас не отпускал меня. Легче не становилось. Как когда-то в городской тюрьме «под одеялом», я фактически пережила смерть и сейчас. Меня чуть не убили, как воровку. Я была распята собственным бессилием и лагерной неумолимостью.

Это был край, предел…

Как навсегда мы принимаем в душу постороннего человека, чья рука выводит нас из предсмертья к жизни! При этом вздрагивает время собственной судьбы, и мы запоминаем это как «вдруг».

Каждое утро, когда нас выводили на работу, считали, повторяли, что будут при попытке к бегству стрелять, нашу колонну своей особой летучей походкой обегал прораб Беловодского лагеря. На нем был брезентовый плащ с капюшоном, в руках — блокнот. Яркими черными глазами он оглядывал каждого, оценивая рабочие возможности, давал задания бригадирам.

Это был болгарин — Христофор Родионович Ергиев.

Он неожиданно вызвал меня из строя:

— Пойдете в бригаду Батурина.

И тут же крикнул:

— Батурин, возьмешь эту девочку к себе в бригаду.

— У меня работать надо! — возразил тот.

— Она и будет работать. Все!

— У меня надо кирпичи таскать! — сказал уже теперь мне Батурин.

— Я буду таскать кирпичи, — пообещала я.

Гриша Батурин был обстоятельным бригадиром, «с принципами», как он говорил о себе. Хитроватый такой мужичок, с тонким бабьим голосом, быстрый и добрый. У него никто не скандалил. Хлеб выдавали без надувательства. Бригада его работала непосредственно на территории строительства завода, в так называемой «зоне оцепления», поскольку конвой здесь не стоял над душой, а действительно оцеплял огромную площадь, на которой одновременно трудилось множество бригад. В бригаде работали мужчины и несколько женщин. Неожиданно я очутилась среди пусть во всем усеченных, но все-таки человеческих норм.

Значит, и вправду изменить «программу судьбы» возможно, лишь до конца испив ту пресловутую «чашу». И ни каплей меньше.

То, что мне необходим какой-то род перемонтировки себя по отношению к окружающему, я понимала отлично. Но с момента следствия я чувствовала себя чем-то затвердевшим, что не росло, не зрело и не развивалось. Для возрождения нужен был другой воздух, чуть солнца, «живая вода». Движение могло родиться лишь в результате каких-то «тайных свершений» или так и не возникнуть вообще.

Заветный «пятачок» в Беловодские тоже был. Возвращаясь с работы, все выглядывали, не стоит ли кто из родственников и близких с буханкой хлеба. Надежды многих оправдывались.

С исступленной настойчивостью я еженощно видела во сне приехавшую ко мне Барбару Ионовну с желанным хлебом. После того как я услышала во Фрунзе ее крик: «Та-ма-ра!», ожидание ее приезда стало идеей-фикс, сущим идиотизмом.

Много позже она дважды прислала мне перевод в десять рублей, на том дело и кончилось.

Хоть Беловодский лагерь, не в пример Джангиджирскому, располагался близко от железной дороги, хлеб сюда доставляли тоже с перебоями. Настали дни, когда и здесь его перестали подвозить.

Здешний начальник не кричал по селектору, что выпустит из зоны голодных людей. И на работу нас гоняли, как прежде.

После трехдневного голодания утром, задолго до подъема, поднялся непривычный шум: шепот, беготня.

— Хлеб не дают, на работу не выйдем! Никто сегодня на работу не пойдет! — передавали друг другу женщины.

Несколько смельчаков начали заколачивать изнутри двери барака. Откуда взялись гвозди и молоток при ежедневных обысках, понять было невозможно. Дверь заколачивали наглухо, со знанием дела.

— Все теперь заодно? — спрашивали организаторы. Я впервые почувствовала, как и во мне заговорило что-то прежнее, хоть и еле живое. Значит, в бараке есть люди, которых я не угадала раньше? Даже если это блатные, пусть! Люди сумели возмутиться, пробовали протестовать! Фактически это была забастовка. Казалось, все задышали в едином ритме. Притих даже тот закуток на перинах.

Лежавшие под слюдяным окошечком информировали:

— Мужчины вышли… построились… глядят в сторону нашего барака… ждут нашего выхода… переглядываются… что-то поняли…

Напряжение стало душить, когда зашептали:

— Ну, все! К нам направляются нарядчик и надзиратель. В дверь начали стучать. Она не поддавалась. С той стороны догадались, что она заколочена.

— Открывайте! Худо будет! Кому сказано? Открывайте сейчас же! — приказывали оттуда.

— Пока не дадите хлеба, не откроем! — выкрикнули из барака. — Без хлеба на работу не пойдем!

С контрольного пункта сообщали:

— Ушли обратно, в мужскую зону… А мужчин уже повели на работу…

И затем:

— Опять идут к нам… у них в руках лом, топоры…

Забастовочный дух, навестивший тот злачный барак, преобразил тогда многое, мобилизовал и сильных, и слабых, дал иллюзию готовности к отпору.

Дверь начали ломать. Она затрещала… и разлетелась под топорами в щепки.

В барак вошло начальство в полном своем составе, испытывая каждого не терпящим неповиновения взглядом.

— Кто зачинщик? Выходи!

Нетрудно представить, что последовало затем.

Во всех случаях дороги вели в третий отдел. Сначала нарядчик вызвал одну партию людей человек шесть, затем— другую.

После двух вызовов к оперуполномоченному в барак пришли надзиратели и забрали в изолятор тех, кто непосредственно заколачивал дверь.

— У-у, продажные шкуры, дешевки, — пеняли предавшим те, кого уводили.

То, что пару часов назад создавало единство, было размозжено все тем же кнутом и страхом. И все-таки появилось новое ощущение людей, их способности к какой-то форме сопротивления.

Когда пристыженные, злые и голодные мужчины вернулись с работы, в мужской зоне начали шуметь, раздались крики, а вскоре и предупредительные выстрелы с вышек.

Только к ночи все успокоилось.

Хлеб на следующий день привезли, но я уже не могла стоять на ногах.

Лазарет, в который меня поместили, был набит до отказа. На плотно придвинутых друг к другу топчанах лежали отощавшие люди с бело-желто-зелеными лицами. Мужчины и женщины вместе. Лазаретный барак также был врыт в землю.

Полагаться стоило только на сон и отдых от работы. Больничный паек и отсутствие лекарств поправке не способствовали. Было холодно. Тонкое серое одеяло, которое я натянула до подбородка, тепла не давало.

Против меня лежала худенькая «шалашовочка», вначале укравшая у меня кофту, а потом выручившая тем, что предотвратила избиение, крикнув: «Да вот он, мешок!» Все хотелось спросить ее: «Почему ты так сделала?» Но знала: она огрызнется. Пожалеть для нее было проще, чем сформулировать «почему».


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>