Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Заколдованный замок (сборник) 35 страница



В эпоху, к которой относится мой рассказ, профессиональные шуты еще не перевелись при дворах. Даже в некоторых великих континентальных державах имелись придворные «дураки», носившие пестрое платье, колпак с погремушками и обязанные отпускать остроты по первому требованию в обмен на объедки с королевского стола.

Разумеется, и наш король держал при себе «дурака». Правду говоря, он испытывал потребность в некоторой дозе глупости, хотя бы в качестве противовеса утомительной мудрости своих министров, не говоря уже о своей собственной.

Однако его «дурак» — то есть профессиональный шут — был не только шутом. В глазах короля он имел тройную цену, потому что был еще и карлик, и калека. Карлики при тогдашних дворах были явлением столь же обычным, как и «дураки»; и многие короли не знали бы, как скоротать время (а время при дворе тянется медленнее, чем где-либо), не будь у них возможности посмеяться над шутом или карликом. Но, как я уже говорил, шутники в девяноста девяти случаях из ста тучны, пузаты и неповоротливы, ввиду этого наш король немало радовался тому, что в лице Лягушонка — так звали его шута — обладает тройным сокровищем.

Я не думаю, что имя Лягушонок было дано этому карлику восприемниками при крещении. Вернее всего, оно было пожаловано ему — с согласия семи министров — за неуменье ходить по-человечески. Действительно, Лягушонок двигался как-то судорожно — не то ползком, не то прыжками; одна его походка вызывала безграничное веселье и немало тешила короля, считавшегося при дворе красавцем, несмотря на огромное брюхо и благоприобретенную одутловатость лица.

Несмотря на то что Лягушонок мог передвигаться по земле или по каменным плитам дворца только с трудом, чудовищная сила, которой природа наделила его руки, как бы в возмещение за слабость нижних конечностей, позволяла ему проделывать изумительные трюки. Когда ему доводилось уцепиться за ветки или веревки и куда-нибудь вскарабкаться, он сразу становился похож скорее на белку или обезьяну, чем на лягушку.

Я не знаю толком, откуда был родом Лягушонок. Кажется, из какой-то варварской страны, о которой никто ничего не слышал из-за ее отдаленности от двора нашего короля. Лягушонок и одна молодая девушка по имени Трипетта, такая же карлица, как и он, но удивительно пропорционально сложенная и превосходная танцовщица, были оторваны от своих семей и посланы в подарок королю одним из его непобедимых полководцев.



Немудрено, что при таких обстоятельствах между двумя маленькими пленниками возникла близкая дружба. Вскоре они стали закадычными друзьями. Лягушонок, который, несмотря на свои шутки, не пользовался большой популярностью, не мог оказать Трипетте больших услуг, зато она благодаря своей грации и красоте пользовалась большим влиянием при дворе и всегда была готова использовать его ради Лягушонка.

Однажды по случаю какого-то важного события (какого именно, не упомню), король решил устроить маскарад. А всякий раз, когда при нашем дворе устраивали маскарад или что-нибудь в этом роде, Лягушонку и Трипетте приходилось вовсю демонстрировать свои таланты. Лягушонок был невероятно изобретателен по части декораций, новых костюмов и масок, так что без его помощи решительно не могли обойтись.

Наступил вечер, назначенный для празднества. Парадный зал был убран под надзором Трипетты всевозможными гирляндами и эмблемами, чтобы придать eclat[181] маскараду. Весь двор томился в лихорадочном ожидании.

О масках и костюмах каждый должен был позаботиться сам, и заранее. Многие приготовили их — в соответствии с теми ролями, которые решили играть, — за неделю и даже за месяц. На этот счет ни у кого не возникло колебаний, кроме короля и семи его министров. Почему они медлили, я не могу объяснить, разве что шутки ради. Но, скорее всего, просто затруднялись что-либо придумать из-за своей толщины. Однако время шло, и в конце концов они послали за Лягушонком и Трипеттой.

Когда маленькие друзья явились на зов короля, он сидел со своими министрами в Зале совета за бутылкой вина и, казалось, пребывал в скверном расположении духа. Король знал, что Лягушонок не любит вина, так как оно доводило бедного калеку почти до безумия, а безумие не так уж приятно. Но король любил пошутить и потому решил заставить беднягу «пить и веселиться».

— Поди сюда, Лягушонок, — проговорил он, едва шут и его подруга вступили в зал. — А ну-ка, осуши этот стакан за здоровье своих отсутствующих друзей (Лягушонок невольно вздохнул) и помоги нам своей изобретательностью. Нам нужны костюмы, костюмы, слышишь, парень! — причем что-нибудь новое, небывалое. Нам осточертело одно и тоже. Давай, пей! Вино малость прочистит твои мозги.

Лягушонок попробовал было ответить шуткой на любезности короля, но из этого ничего не вышло. Как раз был день рождения бедного карлика, и приказание выпить «за здоровье отсутствующих друзей» вызвало слезы на его глазах. Горько-соленые капли упали в кубок, когда шут с поклоном принял его из рук венценосца.

— А-ха-ха-ха! — загрохотал король, когда карлик с отвращением опорожнил кубок. — Вот что значит стакан доброго вина! Мигом глазки заблестели!

Бедняга! Его глаза не заблестели, а, скорее, засверкали, потому что вино на его легко возбудимый мозг действовало сильно и мгновенно. Судорожным движением он поставил кубок на стол и обвел присутствующих уже полубезумным взглядом. Все, по-видимому, находили королевскую шутку чрезвычайно забавной.

— А теперь к делу, — сказал первый министр, человек очень тучный.

— Да, — подтвердил король, — помоги же нам, Лягушонок! Нам нужны характерные костюмы, милый мой! Нам всем не хватает характера, всем до единого — ха-ха-ха!

И поскольку он всерьез считал это удачной шуткой, все семеро принялись вторить его хохоту.

Лягушонок тоже засмеялся, но дребезжащим и каким-то бессмысленным смехом.

— Ну же, ну! — торопил король, — неужели не можешь ничего придумать?

— Я стараюсь придумать что-нибудь совсем новое, — ответил карлик почти машинально, так как вино совершенно затуманило ему голову.

— Стараешься? — воскликнул король с гневом. — Это еще что такое? А, понимаю! Тебе грустно оттого, что ты мало выпил. Тогда пей еще! — С этими словами он снова наполнил кубок до краев и протянул калеке, который молча смотрел на него, с трудом переводя дух.

— Пей же, говорят тебе, — гаркнул тиран, — или, клянусь преисподней…

Карлик все медлил. Король побагровел от гнева. Придворные ухмылялись. Трипетта, бледная, как покойница, приблизилась к трону короля и, упав на колени, стала умолять пощадить ее друга.

В течение нескольких мгновений король глядел на нее в полном изумлении. Он просто растерялся, не зная, как достойно выразить свое негодование ввиду такой неслыханной дерзости. Наконец, не проронив ни слова, он с силой оттолкнул девушку и выплеснул ей в лицо содержимое кубка.

Бедная Трипетта, не смея вздохнуть или оправить платье, вернулась на свое место в конце стола.

Воцарилось гробовое молчание, продолжавшееся с полминуты; можно было услышать падение листка или пушинки. И вдруг тишина была прервана тихим, но резким и продолжительным скрежетом, который, казалось, исходил из всех углов зала.

— Что, что это за звук? Ты еще смеешь скрежетать зубами? — вскричал король, в бешенстве поворачиваясь к карлику.

По-видимому, опьянение Лягушонка немного прошло; он спокойно и твердо взглянул на короля и воскликнул:

— Я? Да разве это я?

— Звук как будто доносится снаружи, государь, — заметил один из придворных. — Должно быть, это попугай, что сидит в клетке за окном, вздумал точить клюв о прутья.

— И верно, — отвечал монарх, успокаиваясь, — но я едва ли не был готов поклясться рыцарской честью, что скрипел зубами этот бездельник.

Тут карлик рассмеялся (король был слишком известным шутником, чтобы рассердиться в ответ на чей-либо смех), обнаружив ряд безобразных, но крупных и крепких зубов. Мало того — он изъявил готовность пить еще, и сколько угодно. Монарх угомонился, а Лягушонок, осушив еще кубок без малейших последствий, тут же приступил к обсуждению вопроса о маскараде.

— Не могу объяснить, в силу какой связи идей, — заметил он совершенно спокойно, будто и не прикасался к вину, — но сразу же после того, как ваше величество ударили девушку и плеснули ей в лицо вином, и в ту самую минуту, когда попугай так странно заскрежетал клювом, мне вспомнилась одна восхитительная забава, распространенная на моей родине, но совершенно неизвестная здесь. Однако для нее требуется восемь человек, и…

— Да вот же они! — воскликнул король, радуясь своей сообразительности. — Ровным счетом восемь — я и мои семь министров. Продолжай! Что за забава?

— Мы называем ее, — отвечал калека, — «восемь орангутангов в цепях». И если все разыграть как следует, то зрелище получится поистине необыкновенное.

— И мы разыграем это, — заметил король, приосанившись.

— Главная прелесть игры, — продолжал Лягушонок, — в том, что она отчаянно пугает женщин.

— Превосходно! — хором взревели монарх и его министры.

— Я наряжу вас орангутангами, — продолжал Лягушонок, — уж это вы предоставьте мне. Сходство будет таким неотразимым, что все примут вас за настоящих обезьян и, разумеется, будут страшно напуганы и удивлены.

— Просто великолепно! — воскликнул король. — Лягушонок, я награжу тебя по-королевски.

— А цепи своим бряцанием еще увеличат панику. Будет пущен слух, что все вы сбежали от своих сторожей. Ваше величество может вообразить, какой эффект произведет появление на маскараде восьми неотличимых от настоящих орангутангов, когда они с диким визгом ворвутся в толпу разряженных в пух и прах дам и кавалеров. Контраст получится бесподобный!

— Так и сделаем, — кратко подвел итог король.

Было уже поздно, и совет немедленно взялся за осуществление выдумки Лягушонка.

Средства, с помощью которых он хотел превратить всю компанию в орангутангов, были очень просты, но вполне годились для целей Лягушонка. В то время животные, о которых идет речь, редко попадали в цивилизованные страны; а поскольку костюмы, придуманные карликом, придавали наряженным в них действительно звероподобный и отвратительный вид, публика могла принять их за настоящих обезьян. Прежде всего, король и министры надели трико в обтяжку. Затем их вымазали дегтем. Кто-то посоветовал употребить перья, но это предложение было резко отвергнуто карликом, который убедил всех восьмерых, что для шерсти такого зверя, как орангутанг, лучше всего воспользоваться пенькой. Толстый слой пеньки был налеплен на деготь. Затем принесли длинную цепь. Сначала ее обвили вокруг талии короля и наглухо заклепали, потом вокруг талии одного из министров и тоже заклепали, и так далее, пока не сковали всех. После этого ряженые встали как можно дальше друг от друга — насколько позволяла цепь — и образовали круг. Ради полного правдоподобия Лягушонок протянул свободный конец цепи поперек круга, как делают охотники, занимающиеся ловлей шимпанзе и других крупных обезьян в Африке и на острове Борнео.

Парадный зал, предназначенный для маскарада, был высоким и круглым, с одним-единственным окном в потолке. Ночью он освещался огромной люстрой, висевшей на цепи, прикрепленной в центре этого потолочного окна. Люстру обычно поднимали и опускали с помощью блока, но сам блок, чтобы не портить убранство зала, находился снаружи здания.

Украсить зал было поручено Трипетте, хотя в некоторых деталях она, видимо, пользовалась указаниями своего изобретательного друга-карлика. По его совету люстра была снята: горящие и тающие восковые свечи наверняка нанесли бы серьезный ущерб роскошным костюмам гостей. Взамен люстры по всему залу — так, чтобы не мешать публике, — были установлены канделябры, а в правой руке каждой кариатиды — а их было здесь пятьдесят или шестьдесят — закрепили благовонный факел.

Восемь орангутангов, по совету Лягушонка, терпеливо ждали полуночи, когда зал до отказа заполнится гостями. Но едва затих бой часов, как они разом ворвались, или, вернее, вкатились в зал, ибо из-за цепи все они то и дело спотыкались и падали.

Переполох среди гостей был невообразимый, и это привело короля в восторг. Как и ожидалось, большинство гостей приняло ряженых если не за орангутангов, то, по крайней мере, за каких-то неведомых зверей. Многие дамы попадали в обморок, и если бы король не запретил являться на маскарад с оружием, веселая компания могла бы поплатиться жизнью за свою проделку. Гости, давя и толкая друг друга, ринулись к выходу, но король заранее приказал слугам запереть двери, едва ряженые войдут в зал, а карлик попросил отдать ключи ему.

Суматоха достигла высшей степени, и каждый думал только о собственном спасении, паника, вспыхнувшая в обезумевшей толпе, действительно становилась смертельно опасной. В этот миг цепь, на которой прежде висела люстра и которая была поднята к потолку, мало-помалу опустилась так, что массивный крюк на ее конце повис на расстоянии трех футов от пола.

А вскоре после этого король и семеро его товарищей, с рычанием кружившие по залу, очутились на его середине. Как только они оказались там, Лягушонок с молниеносной быстротой подцепил их крюком — как раз в том месте, где пересекались сковывавшие ряженых цепи. В ту же минуту невидимая сила подняла крюк футов на тридцать, а вместе с ним и «орангутангов», беспомощно повисших, словно лохматая гроздь.

Тем временем гости немного пришли в себя после минутного испуга и, догадавшись, что все происходящее — всего лишь ловко разыгранная шутка, принялись хохотать при виде комического положения «орангутангов».

— Позвольте мне! — неистово завизжал Лягушонок, покрыв своим пронзительным голосом всеобщий хаос. — Позвольте мне! Кажется, я знаю их! Дайте только взглянуть на них поближе, и я скажу вам, кто они такие!

Буквально по головам зрителей он пробрался к стене, выхватил факел у одной из кариатид, мигом вернулся обратно, с ловкостью обезьяны вспрыгнул на голову королю, вскарабкался по цепи еще выше и, очутившись над орангутангами, осветил их факелом, продолжая восклицать:

— Сейчас мы узнаем, кто они!

Внезапно, пока толпа и сами орангутанги помирали со смеху, он пронзительно свистнул — и цепь быстро поднялась еще футов на тридцать, увлекая за собой испуганных, барахтающихся «обезьян», повисших теперь как раз посередине между полом и потолком. Лягушонок, поднимавшийся вместе с цепью, остался на прежнем расстоянии от восьмерки ряженых и, словно ничего не произошло, освещал их факелом, якобы пытаясь разглядеть, кто они.

Публика была так поражена этим подъемом, что на минуту воцарилось гробовое молчание. И вдруг его нарушил негромкий, резкий, скрежещущий звук — в точности такой же, как тот, что привлек внимание короля и его министров, когда монарх выплеснул вино в лицо Трипетте. Но теперь нечего было и гадать, откуда он исходит. Этот скрежет издавали крепкие и кривые зубы карлика. Он устремил бешеный взгляд на обращенные вверх лица министров и короля, и на губах его показалась пена.

— Ха-ха-ха! — внезапно расхохотался разъяренный шут. — Ох-хо-хо! Кажется, я начинаю узнавать этих людей!

В следующее мгновение, как бы желая получше рассмотреть самого крупного «орангутанга», он поднес факел к пеньковой «шерсти» короля, и она мгновенно вспыхнула ярким пламенем. Не прошло и минуты, как пылали уже все восемь «орангутангов». Толпа, в ужасе следившая снизу за происходящим, разразилась бессильными криками, ибо никто не мог оказать помощь скованным ряженым.

Жар усиливающегося пламени заставил карлика вскарабкаться повыше, и пока он поднимался по цепи, толпа внизу опять на мгновение смолкла. Воспользовавшись этим, Лягушонок снова крикнул:

— Теперь я вижу ясно, что за люди эти ряженые! Это наш великий король и семь его министров! Король, который не постыдился унизить беззащитную девушку, и его советники, которые одобрили эту подлость! А я — я просто Лягушонок, шут, но это моя последняя шутка!

Пенька и деготь воспламеняются быстро и горят жарко, поэтому месть карлика завершилась прежде, чем он успел закончить свою речь. Восемь обугленных тел болтались на цепи — смрадная, черная, отвратительная, бесформенная масса. Калека швырнул в них факел, взобрался по цепи к своду и скрылся в окне наверху.

Кое-кто считает, что Трипетта, находившаяся в это время на крыше дворца, помогала своему другу в его огненной мести и что оба они бежали на родину, потому что с тех пор их больше никто не видел.

Мистификация

Уж если таковы ваши пасады и монтанты[182], то нам их не надобно.

Нед Ноулз

Барон Ритцнер фон Юнг происходил из знатного венгерского рода, все представители которого, как сообщают нам летописи, далеко проникающие в глубь веков, отличались какими-нибудь талантами или странностями вроде тех, которые описывал Людвиг Тик[183], состоявший с этим семейством в дальнем родстве.

Мое знакомство с бароном Ритцнером началось в великолепном замке Юнг, куда летом 18.. года меня забросил ряд забавных обстоятельств, обнародовать которые я не стану. Там барон впервые обратил на меня внимание, а я отчасти постиг склад его ума. По мере того как крепла наша дружба, я начал понимать его яснее и впервые смог заглянуть в его душу. Когда же мы снова встретились в Геттингене после трехлетней разлуки, я знал о характере барона Ритцнера фон Юнга все, что мне требовалось.

Помню волну любопытства, вызванную его появлением в университетских стенах вечером двадцать пятого июня. Помню еще отчетливее, что, хотя с первого взгляда все провозгласили его «самым замечательным человеком на свете», никто не сделал ни малейшей попытки обосновать это мнение. Его абсолютная уникальность представлялась настолько неопровержимой, что любая попытка определить, в чем же она состоит, казалась дерзостью. Но пока, оставляя все это в стороне, замечу лишь, что как только барон вступил в пределы университета, он тут же начал оказывать на привычки, манеры, характеры, кошельки и склонности всех, кто его окружал, совершенно беспредельное, деспотическое и в то же время ничем не объяснимое влияние. Поэтому его недолгое пребывание отмечено в анналах университета как целая эпоха, и все, кто имел в ту пору прямое или косвенное отношение к университету, называют ее «эрой владычества барона Ритцнера фон Юнга».

По приезду в Геттинген барон явился ко мне. Выглядел он как-то неопределенно, и не было ни малейшей возможности догадаться о его возрасте. Ему можно было дать и пятнадцать, и пятьдесят, а в действительности ему исполнился лишь двадцать один год и семь месяцев. Он не был красавцем, скорее наоборот. Строение его лица отличалось угловатостью и резкостью: вздернутый нос, высокий и очень чистый лоб, большие глаза навыкате, взгляд тяжелый, обычно ничего не выражающий. Впрочем, по его слегка выпяченным чувственным губам можно было догадаться о большем. Складки его рта удивительным образом производили полное и неповторимое впечатление безграничной гордости, достоинства и покоя.

Из всего сказанного становится ясно, что барон относился к тем диковинным особам, хоть и редко встречающимся, которые превращают искусство мистификации в объект глубокого изучения, а затем и в дело всей жизни. Особый склад ума фон Юнга с неизбежностью привел его к этому искусству, а его внешность чрезвычайно облегчила ему осуществление его замыслов. Я совершенно убежден, что в ту славную пору, которую в Геттингене нарекли «эрой владычества барона Ритцнера фон Юнга», ни один студент не сумел ни на мизинец проникнуть в тайну его характера. Правда состоит в том, что никто в университете, исключая меня, ни разу даже не заподозрил, что этот человек способен на шутку в слове или на деле — скорее в этом заподозрили бы дряхлого бульдога, сторожившего садовые ворота, или парик отставного профессора теологии.

Так бывало даже тогда, когда становилось ясно, что самые дикие и невообразимые выходки, шутовские бесчинства и плутни если не прямо исходят от него, то, во всяком случае, совершаются при его посредничестве или пособничестве. Редкостное изящество его мистификаций было обусловлено свойственным барону почти инстинктивным знанием человеческой природы, а также его беспримерным самообладанием. Он неизменно умел представить учиняемые им проделки как такие, которые совершаются вопреки его усилиям предотвратить их, дабы наша альма-матер сохранила в неприкосновенности благоприличие и достоинство. Острое и глубокое огорчение при всякой неудаче этих похвальных намерений накладывало свой отпечаток на каждую черточку его облика, не оставляя в сердцах даже самых недоверчивых места для сомнений в искренности барона. Не меньшего внимания заслуживала ловкость, с какой он умудрялся, так сказать, перемещать внимание с творца на творение — то есть со своей персоны на те нелепые затеи, которые он измышлял и воплощал. Мне больше никогда не приходилось видеть, чтобы известный всем мистификатор избежал прямого следствия своих действий — всеобщего несерьезного отношения к собственной персоне. Постоянно предаваясь самым затейливым причудам, мой друг казался человеком самых строгих правил; даже его собственная прислуга ни на миг не сомневалась, что ее господин — человек добропорядочный, хоть и чопорный и надменный.

Во время его пребывания в Геттингене над университетом витал дух сладкой праздности. Студенты проводили день за днем за едой, питьем и увеселениями. Студенческие квартиры превратились чуть ли не в трактиры, и ни один трактир не пользовался более громкой славой и не посещался усерднее, чем жилище барона. Наши кутежи были частыми, шумными, продолжительными и всегда увенчивались какими-нибудь событиями.

Однажды мы засиделись почти до зари и выпили огромное количество вина. Компания наша состояла человек из семи-восьми, не считая барона и меня. Большинство из нас были людьми состоятельными, гордившимися своим аристократическим происхождением и крайне щепетильными в вопросах чести. Относительно дуэлей все присутствовавшие разделяли самые радикальные взгляды. Несколько статей, появившихся в последнее время в журналах, и три-четыре отчаянных стычки в Геттингене, имевшие роковой исход, придали этим донкихотским устремлениям новую силу. И главной темой разговоров в тот вечер как раз и был дуэльный кодекс, живо интересовавший всех. Барон, на редкость молчаливый и рассеянный в начале вечера, наконец пробудился от апатии и завладел всеобщим вниманием, отстаивая пользу и, главным образом, красоту традиционного кодекса в случаях разрешения вопросов чести. Говорил он с таким жаром, красноречием и убедительностью, что вызвал всеобщий энтузиазм и поразил даже меня — а ведь я хорошо знал его ироническое отношение к тем вещам, которые он в тот момент горячо отстаивал. Особое его презрение вызывал хвастливый этикет, принятый на дуэлях в Германии.

Оглянувшись во время паузы в речи барона, я заметил, что один из присутствующих слушает его с особым интересом. Этот господин — назовем его Германом — был довольно оригинальной личностью во всех отношениях, за исключением одного: он был законченный дурак. Однако ему удалось приобрести в некоем узком студенческом кругу репутацию глубокого мыслителя-метафизика, к тому же наделенного даром логического мышления. Как дуэлянт он прославился даже в Геттингене, где дуэли не редкость. Не припомню, сколько именно жертв пало от его руки, во всяком случае — немало. Он был, безусловно, смелым человеком. Но особенно он гордился скрупулезным знанием дуэльного кодекса и своей особой чуткостью в вопросах чести. Это было его коньком. Барона, вечно поглощенного поисками всевозможных нелепостей, подобное увлечение уже давно провоцировало на мистификацию. Впрочем, в тот момент я этого не знал, хотя и понял, что друг мой готовит какую-то проделку, наметив очередной жертвой Германа.

По мере того как барон продолжал свой монолог, я заметил, что Герман все больше и больше волнуется. Наконец он заговорил, возражая против какой-то частности, на которой фон Юнг настаивал, и подробно мотивируя свое возражение. Барон отвечал, все еще сохраняя взятую им с самого начала патетическую ноту, и закончил — по-моему, совершенно некстати — едкой иронией, сопровождаемой усмешкой. Тут Герман закусил удила. Это я понял из его возражений, представлявших беспорядочную смесь из всевозможных тонкостей, не имеющих отношения к делу. Последние его слова я хорошо запомнил:

— Позвольте мне сказать, барон фон Юнг, что ваши мнения, хотя и справедливые в главном, во многих пунктах подрывают уважение и к вам лично, и к университету, к которому вы принадлежите. Более того — во многих отношениях они даже не заслуживают серьезных возражений. Я бы сказал и больше, если бы не опасался вас оскорбить, — здесь Герман дерзко усмехнулся. — Я имею в виду, что мнения, подобные вашему, — не те, каких мы вправе ждать от благородного человека!

Когда Герман окончил свою двусмысленную тираду, все глаза обратились на барона. Он побледнел и затем весь вспыхнул. Потом уронил свой носовой платок, и когда нагнулся поднять его, я успел заметить выражение его лица, которое не мог видеть никто из сидевших за столом. Оно озарилось выражением присущей фон Юнгу насмешливости, выражением, которое он позволял себе лишь наедине со мной, переставая притворяться. Миг — и он выпрямился, оказавшись лицом к лицу с Германом! Столь полной и мгновенной перемены выражения я прежде не видывал. Казалось, он задыхается от ярости, смертельная бледность покрыла его щеки. Какое-то время барон молчал, как бы пытаясь овладеть собой. Наконец, когда это ему, по-видимому, удалось, он схватил стоявший на столе графин и проговорил, крепко сжимая его:

— Против всего, что вы здесь высказали, мингер Герман, можно возразить столь многое, что я не имею ни времени, ни желания вступать в продолжительный диспут. Но ваше замечание о несоответствии моих взглядов с достоинством благородного человека настолько оскорбительно, что мне остается только одно. Впрочем, как хозяин дома, я обязан быть вежлив со своими гостями и с вами также. Надеюсь, вы извините меня, если я, вследствие этих соображений, несколько отступлю от обычного образа действия дворянина, которому нанесено личное оскорбление. Вы простите меня, ежели я попрошу вас немного напрячь воображение и всего на единый миг счесть отражение вашей особы вон в том зеркале настоящим мингером Германом. В этом случае не возникнет решительно никаких затруднений. Я швырну этим графином в вашу фигуру, отраженную в зеркале, и так выражу по духу, если не строго по букве, насколько я возмущен вашим оскорблением, а от необходимости применять к вашей особе физическое насилие буду избавлен.

С этими словами он метнул графин с вином в зеркало, висевшее как раз напротив Германа. Барон попал точно в цель, а зеркало, само собой, разлетелось вдребезги. Все присутствовавшие вскочили и, за исключением фон Юнга и меня, поспешно удалились. Когда Герман вышел, барон шепнул мне, чтобы я последовал за гостем и предложил ему свои услуги в качестве секунданта. Я согласился, сам не зная, что думать о столь нелепом поручении.

Дуэлянт принял мое предложение с самым чопорным и корректным видом и, подхватив меня под руку, повел к себе. Я с трудом сдерживал смех, глядя на него и слушая, как он с глубокой серьезностью обсуждает «нанесенное ему утонченное оскорбление, не имеющее себе равных». После утомительных разглагольствований в свойственной ему манере, он достал с полок несколько заплесневелых книг, посвященных дуэльным правилам, и долго изнурял меня чтением вслух и комментированием прочитанного. Там были «Ордонанс Филиппа Красивого о единоборствах», «Театр чести» некоего Фавина и трактат Д’Одигье «О разрешении поединков». С самым напыщенным видом он продемонстрировал мне «Мемуары о дуэлях» Брантома, изданные в 1666 году в Кельне, — уникальный том, напечатанный на веленевой бумаге с большими полями. Затем он с таинственным видом попросил меня обратить внимание на толстую книгу в одну восьмую листа, написанную на средневековой латыни и снабженной курьезным заглавием «Законы дуэли, писаные и неписаные». Оттуда он огласил главу «Оскорбление прикосновением, словом и само по себе», около половины которой, как он меня заверил, в точности применимо к его случаю, хотя я не смог понять ни слова из того, что услышал, хоть убейте меня на месте.

Дочитав главу до конца, он захлопнул книгу и осведомился, что, по-моему мнению, ему следует предпринять. Я ответил, что вполне доверяю его тонкому чутью и выполню все, что он мне предложит. Ответ мой, видимо, ему польстил, и он уселся за письмо к барону. Привожу его полностью.

«Барону Ритцнеру фон Юнгу. Августа 18 дня 18.. года.

Милостивый государь! Мой друг господин П. вручит Вам эту записку. Считаю необходимым просить Вас при первой же возможности дать мне исчерпывающие объяснения о происшедшем у Вас в доме сегодня вечером. Если же на мою просьбу Вы ответите отказом, господин П. будет рад вместе с одним из Ваших друзей, которого Вы соблаговолите назвать, обеспечить возможность нашей встречи.

Примите уверения в совершеннейшем к Вам почтении.

Иоганн Герман».

Не зная, что делать дальше, я отправился с этой запиской к барону. Он поклонился мне, когда я подал ее ему, а затем с важным видом усадил меня в кресло. Прочитав вызов, он написал следующий ответ, который я и доставил Герману.

«Господину Иоганну Герману. Августа 18 дня 18.. года.

Милостивый государь!

Наш общий друг господин П. вручил мне Ваше письмо, написанное нынче вечером. По глубокому размышлению вынужден откровенно признать законность требуемого Вами объяснения. Но, признав это, все же испытываю серьезные затруднения. Ввиду необычного характера наших разногласий и личной обиды, мною нанесенной, я не могу представить себе словесного выражения тех извинений, каких вы от меня ждете, чтобы они могли исчерпать все многообразные оттенки и сложности, заключенные в данном инциденте. Однако я в полной мере полагаюсь на то глубочайшее проникновение во все тонкости этикета, которым Вы давно и по праву славитесь. Вследствие этого и с уверенностью, что буду правильно понят, осмелюсь отослать Вас к высказываниям сьера Эделена, приведенным в девятом параграфе главы «Оскорбление прикосновением, словом и само по себе» его труда «Законы дуэли, писаные и неписаные». Глубины и тонкости Ваших познаний во всем, о чем трактует автор, будет, я вполне уверен, достаточно для того, чтобы убедить Вас, что самый факт моей ссылки на это превосходное высказывание должен удовлетворить Вашу просьбу объясниться, просьбу человека чести.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.017 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>