Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

История Анны Вулф, талантливой писательницы и убежденной феминистки, которая, балансируя на грани безумия, записывает все свои мысли и переживания в четыре разноцветные тетради: черную, красную, 38 страница



— Это становится омерзительным, — заявил Вилли.

— Так было с самого начала, — сказал Пол, спокойно и сдержанно.

Он потянулся вперед, поднял птицу с травы и изучающе ее осмотрел. Она была все еще жива. Она вся обмякла, но ее черные глаза в упор смотрели на нас. Они начали затягиваться пленкой, затем птица слегка, но все-таки ощутимо вздрогнула, пытаясь отогнать от себя смерть, и забилась в руках Пола.

— Что мне делать? — спросил Пол, и голос его почти сорвался. Но он мгновенно привел себя в чувство шуткой: — Вы что, считаете, что я должен хладнокровно прикончить этого бедолагу?

— Да, — ответил Джимми, глядя Полу прямо в лицо и словно бросая ему вызов. Его неуклюжая кровь снова била ему в щеки, покрывая их неровными пятнами, но он все-таки пересмотрел Пола.

— Очень хорошо, — сказал Пол, высокомерно, поджимая губы. Он держал голубя нежно, явно совершенно себе не представляя, как же он его убьет. А Джимми ждал от Пола доказательства того, что он на это способен. А птица тем временем утопала в сверкающей неразберихе своих крыльев, между ладонями Пола, ее головка повисла набок; потом птица снова задрожала, пытаясь ее поднять, снова и снова роняя ее сторону; красивые глаза голубя все плотнее и плотнее затягивала пленка, но птица продолжала биться со своей смертью, пытаясь отогнать ее.

А потом она вдруг умерла, избавив Пола от сурового испытания, и он ее отбросил на груду других трупиков.

— Тебе всегда и во всем так чертовски везет, — произнес Джимми злым дрожащим голосом. Было заметно, как задрожали его губы — полные, красиво очерченные губы, которые он сам не без гордости называл «декадентскими».

— Да, я знаю, — сказал Пол. — Я это знаю. Господь ко мне благоволит. Потому что, признаюсь тебе, дорогой Джимми, я не смог бы себя заставить свернуть шею этому голубю.

Джимми, терзаемый своими чувствами, отвернулся от него и снова стал созерцать норки муравьиных львов. Тем временем, пока он, забыв про все на свете, говорил с Полом, очень маленький, невесомый как пушинка муравей сорвался с края ямки и оказался на ее дне, и в тот момент, когда Джимми заглянул в ямку, крошечное тельце муравья согнулось вдвое, оказавшись в зажиме челюстей монстра. Масштаб этой смертельной драмы был так мал, что ямка, муравьиный лев и муравей могли бы свободно разместиться на ноготке — допустим, на розовом маленьком ноготке Мэрироуз.



Крошечный муравьишка исчез под тонкой пленкой белого песка, и, спустя мгновение, наружу снова были выставлены челюсти — пустые, чистые, готовые к дальнейшему использованию.

Пол резко щелкнул затвором, гильза от использованного патрона выскочила, он вставил в ружье новый патрон.

— Для того чтобы удовлетворить минимальный запрос мамаши Бутби, нам надо добыть еще двух, — заметил он.

Но на деревьях никого не было, пышные, высокие, они молчаливо стояли в лучах жаркого солнца, слегка покачивая зелеными и грациозными ветвями. Бабочек к этому времени стало заметно меньше; лишь несколько дюжин продолжали свой танец в испепеляюще жарком воздухе. Волны жары текли над травами, над пятнами песка подобно маслу, а над камнями, выступающими из травы, они словно сгущались, делались плотнее.

— Ничего, — сказал Пол. — Ничего не происходит. Какая скука.

Время шло. Мы ждали. Мы курили. Мэрироуз лежала неподвижно на спине, с закрытыми глазами, прелестная как мед. Вилли продолжал читать, упорно восполняя пробелы в своем образовании. Он читал книгу «Сталин о колониальном вопросе».

— А вот и еще один муравей, — сказал Джимми, возбужденно.

Крупный муравей, на этот раз размером почти с муравьиного льва, торопливо бежал среди стебельков травы, совершая хаотичные рывки то в одну, то в другую сторону. Все его движения были непредсказуемы и хаотичны, как у охотничьей собаки, которая идет по следу. Он угодил прямо в ямку, и на этот раз мы своими глазами увидели, как блестящие коричневые челюсти высунулись наружу и резко сомкнулись на тельце муравья, посередине, почти что раскусив его пополам. Борьба. В ямке — белое движение песка. Они сражались под песком. Потом все стихло.

— В этой стране есть что-то такое, — сказал Пол, — что оставит во мне след на всю оставшуюся жизнь. Когда подумаешь о том, как мы росли, такие мальчики, как я и Джимми, из приличных, так сказать, семей, надежно защищенные со всех сторон — все эти наши милые хорошие дома с традицией, и эти школы, частные, и Оксфорд, — ну разве не должны мы возблагодарить судьбу за то, что нам дарована возможность пройти вот эту школу, познать законы жизни, где у природы вечно окровавлены клюв и лапы?

— Я благодарности не чувствую, — сказал Джимми. — Я ненавижу эту страну.

— А я так обожаю ее. Я ей обязан всем. Никогда больше я не смогу изречь хоть что-то из тех либеральных и возвышенных банальностей, которых нахватался, получая свое широкое образование. Теперь я уже знаю что к чему.

Джимми сказал:

— Я, может, тоже уже знаю что к чему. Но я, как и прежде, стану изрекать банальные возвышенные мысли. В то самое мгновение, как снова окажусь в Англии. Я не могу дождаться этого мгновения. И то образование, которое мы получили, нас, в первую очередь, подготовило к тому, что жизнь — это долгая и незначительная история. А чему же еще нас учили? Что до меня, я не могу дождаться, когда же это наконец начнется — долгое и незначительное существование. Как только я вернусь — если я вообще вернусь, — я сразу же…

— Ага, — воскликнул Пол, — а вот и еще одна птичка летит сюда! Нет, не летит.

Рассекая воздух, к нашему дереву подлетел еще один голубь, он увидел нас, отклонился от намеченного курса, на лету развернулся, почти уже было приземлился на одно из деревьев соседней рощицы, передумал и унесся прочь. В паре сотен ярдов от нас, на дороге, показалась группа батраков, возвращающихся домой. Мы стали на них смотреть, молча. Они переговаривались и пересмеивались между собой до тех пор, пока не заметили нас, а заметив, тоже смолкли и прошли мимо, отворачиваясь, отводя в сторону глаза, словно стараясь таким образом отвести от себя то зло, к которому всегда в нашем — белых людей — присутствии следует быть готовыми.

Пол тихо сказал:

— Боже мой, Боже мой, Боже мой.

Потом, уже совершенно другим, легкомысленным, тоном он продолжил:

— Если взглянуть на это объективно и, насколько это вообще возможно, почти не опираясь на мнение товарища Вилли и людей его сорта, — товарищ Вилли, я призываю вас объективно рассмотреть один вопрос.

Вилли отложил книгу, всем своим видом показывая, что он вполне готов к общению в ироничном ключе.

— Эта страна больше, чем Испания. Она вмещает в себя полтора миллиона живущих здесь черных, если они вообще заслуживают упоминания, и сто тысяч белых. Эта мысль, будучи изреченной, сама по себе требует двухминутной паузы на размышления. И что мы видим? Мы без труда можем понять — и у нас есть все основания для такого понимания существующей ситуации, невзирая ни на какие, товарищ Вилли, ваши аргументы — что эта незначительная горстка песка на берегах истории — неплохой образ, не так ли? — отнюдь не оригинальный, но всегда уместный, — эти чуть более полутора миллионов человек существуют на сей благословенной и весьма приятной земле только лишь для того, чтобы причинять друг другу страдания…

При этих словах Вилли снова взял в руки книгу и снова сосредоточил на ней все свое внимание.

— Товарищ Вилли, да бегут ваши глаза по печатному слову, но да внемлют уши вашей души нашим речам. Потому что мы имеем дело со следующими фактами — да, да, фактами! — здесь достаточно пищи для всех! — достаточно материалов, чтобы обеспечить жильем всех! — достаточно талантов, хоть пока, как известно, и укрытых под спудом столь надежно, что только самый великодушный взор в состоянии их различить, — достаточно, я говорю, талантов, чтобы создать свет там, где сейчас царит тьма.

— Из чего ты делаешь вывод, что?.. — сказал Вилли.

— Я не делаю никакого вывода. Меня поразила новая… это как вспышка ослепительного света, как вспышка, иначе и не скажешь…

— Но то, что ты говоришь, относится ко всему миру, а не только к этой стране, — заметила Мэрироуз.

— О бесподобная Мэрироуз! Да. Мои глаза открылись, и теперь я вижу, — товарищ Вилли, ну разве вы не согласитесь, что мы имеем дело с проявлением закона, доныне не учтенного в вашем учении? Закона разрушения и истребления?

Вилли сказал, и именно тем тоном, которого все мы от него ждали:

— Здесь нет нужды искать какие-то законы, помимо всем извечного закона о классовой борьбе.

И словно, сказав это, он нажал на кнопку пускового механизма, Джимми, Пол и я согнулись пополам от смеха, зашлись в одном из тех припадков, с которыми мы были совершенно не в силах совладать и к которым сам Вилли не присоединялся никогда.

— Я в полнейшем восторге оттого, — заметил он, сурово поджав губы, — что добрые социалисты типа вас — а ведь по меньшей мере двое из вас себя считают таковыми, — находят все это таким комичным.

— А я не нахожу это комичным, — возразила Мэрироуз.

— Ты никогда и ничего комичным не находишь, — сказал ей Пол. — Ты знаешь, Мэрироуз, что ты и не смеешься никогда? Никогда? В то время как я, чей взгляд на жизнь может быть описан как патологический, и с каждой уходящей минутой нашей жизни он становится все более патологическим, я, между тем, смеюсь почти что непрерывно? Какое объяснение ты можешь предложить такому положению вещей?

— У меня нет взгляда на жизнь, — ответила Мэрироуз, которая по-прежнему лежала растянувшись и напоминала нежную и аккуратненькую куколку, одетую в яркие, на лямочках, штанишки и в яркую рубашечку. — И в любом случае, — добавила она, — вы вовсе не смеялись. Я вот часто вас слушаю (она сказала это так, словно сама была не одной из нас, а неким сторонним наблюдателем), — и я заметила, что вы смеетесь всего громче, когда вы говорите что-нибудь ужасное. Ну, и я не называю это смехом.

— А когда ты была со своим братом, Мэрироуз, ты смеялась? А с тем счастливчиком, твоим избранником из Кейпа? Смеялась?

— Да.

— Почему?

— Потому что мы были счастливы, — сказала Мэрироуз просто.

— Боже правый, — произнес благоговейно Пол. — Я бы никогда не мог сказать такого. Джимми, а ты когда-нибудь смеялся оттого, что счастлив?

— Я никогда счастливым не был, — сказал Джимми.

— Ты, Анна?

— Тоже нет.

— Вилли?

— Конечно смеялся, — сказал Вилли упрямо, защищая социализм, философию счастья.

— Мэрироуз, — заявил Пол, — ты нам сказала правду. Я не верю Вилли, а тебе я верю. И, Мэрироуз, тебе можно только позавидовать от всей души. Невзирая ни на что. Ты это знаешь?

— Да, — сказала Мэрироуз. — Да, я думаю, мне больше повезло, чем кому-нибудь из вас. Я не вижу ничего плохого в том, чтоб быть счастливой. А что в этом плохого?

Молчание. Мы все переглянулись. Потом Пол отвесил Мэрироуз почтительный поклон.

— Как и обычно, — сказал он скромно и смиренно, — нам нечего сказать тебе в ответ.

Мэрироуз снова закрыла глаза. На одно из деревьев соседней рощицы стремительно опустился голубь. Пол выстрелил и промахнулся.

— Полное фиаско! — воскликнул он с насмешливым наигранным трагизмом.

Птица осталась сидеть на той же ветке, удивленно озираясь и наблюдая, как, плавно кружась, летит к земле листок, сбитый с положенного места пулей Пола. Пол перезарядил ружье, прицелился и выстрелил. Птица упала. Джимми упорно не вставал. Он не вставал. И Пол, прежде чем поединок его воли и воли Джимми мог бы закончиться победой Джимми, вырвал победу для себя за счет того, что встал, сказав непринужденно:

— Я буду сам себе охотничьей собакой.

И он неспешно направился за голубем; а мы все видели, как Джимми мучительно удерживает собственные ноги, готовые пружинисто вскочить и побежать за Полом по траве. А Пол, позевывая на ходу, уже вернулся с мертвой птицей и кинул ее на кучку других таких же, мертвых, птиц.

— Так пахнет кровью, что меня стошнит, — сказала Мэрироуз.

— Потерпи, — сказал ей Пол. — Мы уже почти набрали свою квоту.

— Шести будет достаточно, — добавил Джимми. — Потому что никто из нас не станет есть этот пирог. И мистер Бутби сможет целиком его себе оставить.

— Я, безусловно, угощусь, — сказал Пол. — Да и вы тоже. Неужели вы и вправду полагаете, что, когда вам подадут лакомый кусочек пирога, наполненного сочным ароматным аппетитным мясом, вы вспомните о нежном пении вот этих птичек, столь грубо прерванном смертоносным ударом судьбы?

— Да, — сказала Мэрироуз.

— Да, — сказала я.

— А ты, Вилли? — спросил Пол, делая из этого предмет дискуссии.

— Возможно, нет, — ответил Вилли, не отрывая глаз от книги.

— Женщины существа нежные, — сказал Пол. — Они станут, коротая время в обществе прекрасного ростбифа миссис Бутби и строя нежные и милые гримаски отвращения, следить за тем, как мы едим голубей, любя нас даже еще больше за нашу беспощадную жестокость.

— Как женщины из племени машона и матабили, — вставил Джимми.

— Временами мне нравится предаваться размышлениям о тех далеких днях, — сказал Пол, устраиваясь поудобнее, держа ружье наизготове и наблюдая за деревьями. — Так все просто. Простые люди друг друга убивают по уважительным причинам: земля, женщины, еда. Не то что мы. Совсем не то что мы. А что до нас — вы знаете, что дальше будет? Я вам скажу. В результате трудов доблестных товарищей, таких как Вилли, вечно готовых посвятить себя другим, или таких, как я, кто озабочен только собственным прибытком, я предрекаю — через пятьдесят лет все эти дивные пустынные пространства, открывающиеся перед нашим взором и заполненные только бабочками и кузнечиками, покроются стоящими попарно, с одной общей стеной, домами, заполненными хорошо одетыми чернокожими рабочими.

— И в чем проблема? — осведомился Вилли.

— Это прогресс, — ответил ему Пол.

— Да, это прогресс, — сказал Вилли.

— А почему дома должны стоять попарно, с одной общей стеной? — осведомился Джимми, очень серьезно. Случались такие моменты, когда он очень серьезно относился к социалистическому будущему. — При социалистическом правительстве у всех будут отдельные дома со своим садом или же просторные квартиры.

— Дорогой мой Джимми! — сказал Пол. — Какая жалость, что тебя так гложет экономика. Будь то социализм или же капитализм — в любом случае вся эта прекрасная земля, пригодная для разработки, и будет разработана до уровня, возможного для сильно недоразвитых держав, — ты слушаешь, товарищ Вилли?

— Я слушаю.

— И поскольку правительство, неважно — социалистическое или капиталистическое — столкнется с необходимостью вселить в дома огромное количество бездомных, и сделать это быстро, оно выберет из всех возможных самый дешевый тип жилья, ведь лучшее является врагом хорошего, и этот прекрасный пейзаж преобразится следующим образом: один из множества построенных в стране заводов, дымящий в голубые небеса, и множество дешевых идентичных домиков. Я прав, товарищ Вилли?

— Да, ты прав.

— И что тогда?

— Не в этом дело.

— А для меня все дело в этом. Вот почему я размышляю о безыскусной дикости племен машона и матабили. Дикость иного рода так ужасна, что мне вообще не хочется рассматривать ее. Это — реальность времени, в котором мы живем, неважно при капитализме или же социализме, — ну, товарищ Вилли?

Вилли поколебался, а потом сказал:

— Безусловно, внешне будут наблюдаться некоторые сходные черты, однако…

Его речь была прервана припадком хохота, случившегося у меня и Пола, чуть позже к нам присоединился Джимми.

Мэрироуз пояснила Вилли:

— Они смеются не над тем, что ты говоришь, а потому, что ты всегда говоришь то, чего они от тебя и ждут.

— Я отдаю себе в этом отчет, — сказал Вилли.

— Нет, Мэрироуз, — возразил Пол, — ты не права. Я смеюсь и над тем, что именно он говорит. Потому что я очень сильно опасаюсь, что это все неправда. Избави Бог меня от лишней категоричности, но я боюсь, что… — что касается меня, время от времени я буду вылетать из Англии, чтобы проверить свои заморские вложения, и однажды случай приведет меня в эти края, и, пролетая над этой самой местностью, я буду смотреть вниз и видеть дымящиеся заводские трубы и жилищные массивы, и я вспомню об этих мирных, приятных, идиллических деньках, и…

Голубь приземлился на одно из деревьев напротив нас. Потом еще один, и еще один. Пол выстрелил. Птица упала. Он выстрелил, упала вторая. Третья вырвалась из гущи листьев прямо в небо, так, как будто ею выстрелили из катапульты. Джимми встал, пошел туда, принес две окровавленные тушки, отбросил их к другим, сказал:

— Их семь. Ради всего святого, ну разве недостаточно?

— Достаточно, — ответил ему Пол, откладывая в сторону ружье. — А теперь давайте быстренько направим наши стопы в паб. Мы как раз успеем смыть с себя кровь, и паб сразу откроется.

— Смотрите, — сказал Джимми. Жучок, небольшой, однако же превосходящий по размеру самого крупного муравьиного льва раза в два, приближался к нам, пробираясь среди вздымающихся вокруг него стеблей травы.

— Не подходит, — сказал Пол, — это для него не естественная жертва.

— Может, и нет, — сказал Джимми.

Он подтолкнул жучка в самую большую ямку. Все пришло в судорожное движение. Глянцевые коричневые челюсти защелкнулись на тельце жучка, жучок резко подпрыгнул, наполовину выдернув муравьиного льва из его ямки. Края ямки обрушились, хлынув вниз волнами мелкого белого песка, и в радиусе пары дюймов вокруг места удушливой беззвучной битвы песок задвигался, начал вздыматься и опадать, пошел водоворотами.

— Если бы имели уши могущие слышать, — сказал Пол, — весь воздух бы наполнился криками и воплями, хрипами и стонами. Но с тем, что мы имеем, нам кажется, что над омытым солнцем вельдом царит блаженное и мирное безмолвие.

Хлопанье крыльев. На ветку опустилась птица.

— Нет, не надо, — сказала с болью Мэрироуз, открыв глаза и приподнявшись на локте.

Но было слишком поздно. Пол выстрелил, птица упала. И не успела она удариться о землю, как тут же прилетела другая птица и легко присела на тоненькую веточку в самом конце сука, присела и изящно закачалась. Пол выстрелил, птица упала; закричав и затрепетав беспомощными крыльями. Пол вскочил, промчался по траве и схватил двух птиц — убитую и раненую. Мы видели, как он, плотно сжав губы, быстро и решительно взглянул на раненую птицу, бьющуюся в его руках, и как он тут же свернул ей шею.

Он вернулся, швырнул на землю два новых трупа и сказал:

— Девять. И это все.

Он был бледен, выглядел неважно, и все же, невзирая ни на что, он умудрился улыбнуться Джимми триумфально и как бы удивляясь самому себе.

— Пойдемте, — сказал Вилли, закрывая книгу.

— Подождите, — сказал Джимми. Песок больше не двигался. Он начал в нем копаться тонкой соломинкой и извлек сначала тельце жучка, а следом и муравьиного льва. Теперь мы разглядели, что челюсти муравьиного льва навеки остались в тельце жучка. А труп самого муравьеда был обезглавлен.

— Мораль же такова, — заметил Пол, — что в поединок должны вступать только естественные враги.

— А кому решать, кто враг естественный, а кто нет?

— Не тебе, — ответил Пол. — Смотри, как ты нарушил равновесие в природе. Одним муравьиным львом стало меньше. И может, сотни муравьев, которые ушли б к нему в утробу, теперь останутся в живых. Еще есть мертвый жук, замученный без всякой пользы.

Джимми обошел блестящую речку песка, испещренную ямками, ступая осторожно, так чтобы не потревожить оставшихся в живых и лежащих в засаде на дне своих песчаных ловушек насекомых. Он натянул рубаху на свое потное покрасневшее тело. Мэрироуз встала так, как она умела это делать: покорно, терпеливо, словно исстрадавшись и словно своей воли у нее не было. Мы все стояли на самой кромке пятна тени, нам не хотелось окунаться в полдень, раскаленный добела, нас слегка качало, головы кружились, оттого что бабочки, те, что еще остались, бесконечно и монотонно танцевали, словно потеряв разум от жары. И пока мы там стояли, деревья, в тени которых мы до этого лежали, вдруг заголосили, возвращаясь к жизни. Обитательницы рощицы — цикады, терпеливо хранившие молчание те два часа, что мы там провели и выжидавшие, когда же мы наконец уйдем, взорвались стрекотанием, пронзительным и резким: сначала застрекотала одна, потом другая, потом многие другие. А в соседнюю, точно такую же рощицу прибыли два новых голубя, которых мы заметили не сразу, теперь они сидели там и ворковали. Пол их задумчиво рассматривал, покачивая ружьем.

— Нет, — сказала Мэрироуз, — пожалуйста, не надо.

— А почему бы и нет?

— Пожалуйста, Пол.

Гроздь из девяти убитых голубей, связанных между собой за розовые лапки, болталась на свободной руке Пола, кровь капала на землю.

— Это ужасающая жертва, — сказал он серьезно, — но ради тебя, Мэрироуз, я воздержусь.

Мэрироуз улыбнулась ему, но не благодарно, а с холодным упреком, как она и всегда ему улыбалась. Он улыбнулся ей в ответ, его восхитительное загорелое лицо с распахнутыми синими глазами, как всегда, было полностью открыто для любого, пусть даже самого придирчивого ее взгляда. Они пошли вперед, мертвые птицы задевали крыльями зеленовато-желтые пучки травы.

Мы, все трое, двинулись за ними.

— Какая жалость, — заметил Джимми, — что Мэрироуз так сильно не одобряет Пола. Потому что вместе, в этом не может быть сомнений, они представляют собой то, что принято называть идеальной парой.

Он попытался взять легкий ироничный тон, и он почти добился этого звучания. Почти, но не совсем; отдаленный скрежет ревности все же прокрался в его голос.

Мы посмотрели на них: они были, эти двое, идеальной парой, оба такие легкие и грациозные, солнце играло в их ярких волосах, золотило их загорелую кожу. И все же Мэрироуз шла рядом с Полом, не глядя на него, и он тщетно бросал на нее трогательно-умоляющие синие взгляды.

На обратном пути жара была такой, что разговаривать совсем не хотелось. Когда мы проходили мимо небольшого копи, по гранитным глыбам которого солнце било наотмашь, волны головокружительного жара ударили по нам с такой силой, что мы невольно ускорили шаг. Кругом было пусто и тихо, только пели цикады да где-то вдали ворковал голубь. Миновав копи, мы снова замедлили шаг и принялись высматривать кузнечиков, и мы обнаружили, что почти все яркие, попарно сцепленные насекомые исчезли. Их осталось совсем немного: один на другом, похожие на ярко раскрашенные прищепки для белья с нарисованными круглыми черными глазами. Совсем немного. И бабочек почти не осталось. Мимо нас, над побитой солнцем травой, устало проплыли лишь одна или две, не больше.

От жары у нас болели головы. Нас подташнивало от запаха крови.

В отеле мы разошлись по своим комнатам, почти не сказав друг другу ни слова.

На правой половине черной тетради, под заголовком «Деньги», было написано следующее.

Несколько месяцев назад я получила письмо из Новой Зеландии из журнала «Поумгренейт ревю». Они просили прислать им рассказ. Написала ответное письмо, в котором сообщила им, что рассказов я не пишу. Тогда они попросили прислать «отрывки из Ваших личных дневников, если Вы их ведете». Ответила, сказав, что не верю в уместность обнародования дневников, которые человек ведет лично для себя. Развлекалась тем, что сочиняла воображаемый дневник в тоне, пригодном для публикации в литературном обозрении в колонии или в доминионах: в кругах, изолированных от центров культурной жизни, терпимо отнесутся к тону гораздо более пафосному, чем тот, который допустим при общении с издателями и их клиентами, скажем, в Лондоне или в Париже. (Хотя порой я в этом сомневаюсь.) Итак, дневник ведет молодой американец, живущий на содержании своего отца, работающего в страховом бизнесе. Три рассказа этого юноши были опубликованы, и он завершил работу над приблизительно третьей частью своего романа. Он, пожалуй, многовато пьет, но не так много, как он хочет, чтобы люди думали; употребляет марихуану, но только тогда, когда его навещают друзья из Штатов. Он преисполнен презрения по отношению к этому грубому явлению — к Соединенным Штатам Америки.

Апрель, 16-е. На ступеньках Лувра. Вспоминал Дору. У этой девушки были серьезные проблемы. Интересно, удалось ли ей с ними разобраться. Надо написать отцу. Тон его последнего письма меня сильно задел. Сможем ли мы когда-нибудь понять друг друга? Я художник — Моп Dieu![22]

Апрель, 17-е. The Gare de Lyon[23]. Думал о Лизе. Боже мой, а ведь уже прошло два года! Что я сделал со своей жизнью? Париж ее украл у меня… надо перечитать Пруста.

Апрель, 18-е. Лондон. Парад королевского полка конной гвардии. Писатель — это совесть мира. Думал о Мари. Долг писателя — предать свою жену, свою страну, своего друга, если это идет во благо его искусству. А также и любовницу.

Апрель, 18-е. У Букингемского дворца. Джордж Элиот — это Гиссинг[24] богатых. Надо написать отцу. Осталось всего девяносто долларов. Заговорим ли мы когда-нибудь на одном языке?

Май, 9-е. Рим. Ватикан. Думал о Фанни. Боже мой, о, эти ее бедра, похожие на шеи белых лебедей! Ну и проблемы у нее были! Писатель — есть, должен быть Макиавелли кухни человеческой души. Надо перечесть Тома (Вульфа).

Май, 11-е. The Campagna[25]. Вспоминал Джерри — они его убили. Salauds![26] Лучшие умирают молодыми. Мне осталось жить недолго. В тридцать я убью себя. Думал о Бетти. Черные тени деревьев лайма на ее лице. Она выглядела как череп. Поцеловал ее глазницы, чтобы губами почувствовать белую кость. Если до конца недели не получу известий от отца, я предложу этот дневник для публикации. Позор на его голову. Надо перечесть Толстого. Он не сказал ничего, что не было бы и так очевидным, но, может быть, сейчас, когда реальность иссушает мои дни, изгоняя из них поэзию, я и могу допустить его в свой Пантеон.

Июнь, 21-е. Les Halles[27]. Говорил с Мари. Очень занята, но предложила мне одну из своих ночей бесплатно. Моп Dieu, когда я думаю об этом, мои глаза наполняются слезами! Когда я буду убивать себя, я вспомню, что уличная женщина предложила мне ночь, не за деньги, а за любовь. Никогда в жизни я не удостаивался большего комплимента. Подлинная проститутка интеллекта — не журналист, а критик. Перечитываю «Фанни Хилл». Подумываю, не написать ли мне статью под названием «Секс — опиум для народа».

Июнь, 22-е. Café de Flore[28]. Время — это Река, по которой листья наших мыслей уплывают в страну забвения. Мой отец говорит, что я должен вернуться домой. Неужели он так никогда и не сумеет меня понять? Пишу для Жюля порно под названием «Чресла». Пятьсот долларов, так что мой отец может спокойно повеситься. Искусство — это Зеркало наших поруганных идеалов.

Июль, 30-е. Лондон. Общественный туалет, Лечестер-сквер. Эх, пропащие города нашего кошмара мегаполисов! Думал об Элис. То вожделение, которое я чувствую в Париже, качественно отличается от вожделения, испытываемого мною в Лондоне. Аромат парижского секса приправлен je пе sais quoi[29]. А в Лондоне это просто секс. Надо вернуться в Париж. Может, почитать Боссюэ?[30] Перечитываю собственную книгу «Чресла» в третий раз. Недурно. Вложил в нее не все самое лучшее, что есть во мне, но все, что идет сразу следом за самым лучшим. Порнография — подлинная журналистика пятидесятых. Жюль сказал, что заплатит мне за это только триста долларов. Salaud! Отправил телеграмму отцу, сказал, что дописал книгу, которую приняли к публикации. Он выслал мне тысячу долларов. «Чресла» — могучий плевок в глаза Мэдисон-авеню. Летар — это Стендаль бедняков. Надо почитать Стендаля.

Познакомилась с молодым американским писателем по имени Джеймс Шаффер. Показала ему этот дневник. Он пришел в восторг. Мы состряпали еще тысячу, или около того, слов, и он все это отправил в небольшой американский журнальчик, печатающий книжные обозрения. Представил это в качестве плода трудов своего друга, который слишком застенчив для того, чтобы самому предлагать эту вещь для публикации. Дневник напечатали. Джеймс пригласил меня на ленч, чтобы отпраздновать это событие. Рассказал мне следующее: критик Ганс П., человек крайне помпезный, написал статью о творчестве Джеймса, утверждая там, что оно продажно. Критик собирался приехать в Лондон. Джеймс, до того относившийся к нему пренебрежительно, поскольку он его не любит, отправил психопатическую телеграмму в аэропорт и охапку цветов в отель. Когда Ганс П. добрался из аэропорта до отеля, в фойе его уже поджидал Джеймс. С бутылкой шотландского виски и с еще одной охапкой цветов. Потом он предложил себя критику в качестве гида по Лондону. Ганс П. — польщен, но явно чувствует себя неловко. Джеймс продолжал себя вести таким образом две недели, все то время, пока Ганс П. оставался в Лондоне, буквально ловя на лету каждое слово критика.

Когда Ганс П. уезжал, он изрек с крутой высоты своих моральных устоев: «Вы, разумеется, должны понимать, что я никогда не позволяю личным чувствам влиять на мое честное сознание критика». Джеймс не преминул добавить: «Борющееся с безнравственностью и низостью» — и получил ответ, который в его пересказе звучал так: "Да уж, ну да, уж я-то это понимаю, но, черт возьми, личное общение вещь очень важная — да, ну да». Через две недели Ганс П. написал статью о творчестве Джеймса, в которой говорится, что элементы продажности в творчестве Шаффера — это скорее честный цинизм молодости, обусловленный современным состоянием общества, чем органичная составляющая его, Джеймса, мировоззрения. Весь день Джеймс катался по полу от смеха.

Джеймс выворачивает наизнанку обычную маску молодого писателя. Все, или почти все, они, непременное условие — наивные, начинают, отчасти сознательно, отчасти бессознательно, использовать свою наивность в качестве средства защиты. А Джеймс играет в продажность. Например, имея дело с режиссером, который затевает обычную игру, притворяясь, что он хочет снять фильм по его рассказу, «оставив абсолютно все как есть, хотя, конечно, некоторые небольшие изменения внести будет просто необходимо», Джеймс может провести с ним целый день, с правдивым лицом, заикаясь от распирающей его честности, предлагая все более и более дикие изменения в сюжете во имя кассовых сборов, а режиссер, слушая его, тем временем напрягается все больше и больше. Но, как говорит Джеймс, ты не можешь предложить им никаких, даже самых немыслимых, переделок, которые не померкли бы перед тем, что киношники сами всегда готовы тебе предложить, поэтому они никогда не могут понять, смеется он над ними или нет. Он уходит — «онемевший от чувства переполняющей его благодарности». «По непонятным причинам» они обижаются и больше с ним на связь не выходят. Или, будучи приглашенным на вечеринку, где есть какой-нибудь критик или кто-нибудь из важных мандаринов, от кого хотя бы слегка отдает помпезностью, Джеймс может просидеть весь вечер у его (или ее) ног, буквально вымаливая для себя какие-нибудь подачки и безудержно расточая комплименты. Потом он смеется. Я сказала ему, что все это очень опасно; Джеймс ответил, что это не более опасно, чем быть «искренним молодым писателем со встроенной честностью». «Честность, — говорит он, делая туповатое лицо и почесывая у себя в паху, — это красная тряпка перед быком мамоны, или, говоря иначе, честность — это гульфик бедняка». Я сказала, что ж, очень хорошо, — он ответил: «Ну ладно, Анна, а что ты скажешь про все эти наши пародийные кривляния? Какая разница между тобой и мной?»


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 21 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.024 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>