Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

История Анны Вулф, талантливой писательницы и убежденной феминистки, которая, балансируя на грани безумия, записывает все свои мысли и переживания в четыре разноцветные тетради: черную, красную, 8 страница



Та группа, о которой я хочу писать, стала группой после одной ужасающей баталии в «партии». (Мне приходится ставить кавычки, поскольку эту партию никто официально не учреждал и она представляла собой, скорее, некое эмоциональное объединение.) Она раскололась на две части, причем по какому-то довольно незначительному поводу, настолько незначительному, что я даже не могу вспомнить, в чем там было дело, а помню только смешанное с ужасом изумление, которое почувствовали мы все из-за того, что второстепенный организационный вопрос смог вызвать такую мощную волну ненависти и желчности. Две группы согласились сотрудничать друг с другом — хотя бы на это у нас хватило ума, — но придерживаясь в целом разных курсов. Даже сейчас меня разбирает какой-то смех, питаемый отчаянием: все это было так неважно, и правда заключалась в том, что наша группа была как группа ссыльных, со всеми присущими ссыльным лихорадочными и желчными спорами по пустякам. Нас было человек двадцать, или около того, и все мы были ссыльными, поскольку наши идеи намного опережали развитие той страны, в которой мы находились. Да, вот сейчас я вспомнила, что ссора наша была вызвана тем, что половина членов нашей организации была недовольна тем, что некоторые из нас «не имеют корней в стране». На этом основании мы и раскололись.

Теперь скажу о нашей маленькой подгруппе. В нее входили трое молодых людей из лагеря военно-воздушных сил, знавших друг друга еще по Оксфорду. Их звали Пол, Джимми и Тед. Был еще Джордж Гунслоу, дорожный рабочий. Вилли Родд, беженец из Германии. Я сама. Мэрироуз, которая вообще-то там и родилась. Я в нашей группе была своего рода иноходцем, поскольку только я была свободна. Свободна в том смысле, что в свое время сама решила приехать в колонию и могла ее в любой момент покинуть по своему желанию. Но почему же я не уезжала? Я ненавидела это место, и так было с самых первых дней моего в нем пребывания, когда в 1939 году я впервые туда приехала, чтобы выйти замуж и стать женой табачного фермера. Мы познакомились со Стивеном годом раньше, в Лондоне, где он проводил свой отпуск. В тот самый день, когда я прибыла на ферму, я поняла, что Стивен мне по-прежнему нравится, но что я никогда не смогу привыкнуть к его жизни. Но вместо того, чтобы вернуться домой, в Лондон, я поехала в ближайший город и нашла себе там работу секретарши. В течение многих лет моя жизнь, похоже, состояла из таких занятий, в которые я изначально вовлекалась полуслучайно, на время, не в полную силу, но почему-то я потом подолгу не могла их бросить. Например, я стала «коммунисткой» потому, что во всем городке только у левых были хоть какие-то душевные силы и потому, что только они безоговорочно признавали, что расовая дискриминация чудовищна. И все же во мне всегда уживались два «я»: «коммунистка» и Анна. И Анна все время осуждала коммунистку. И наоборот. Думаю, это нечто вроде летаргии. Я знала, что приближается война и что потом мне будет трудно уехать домой, и все же я осталась. При этом я не радовалась жизни, развлечений я не люблю, однако я ходила на ночные вечеринки и на танцы, я играла в теннис и радовалась солнцу. Все это, кажется, было так давно, что я не могу вспомнить своих ощущений того времени: как и с каким чувством я все это делала. Я не могу «вспомнить», каково это было — работать секретаршей у мистера Кэмпбелла, или бегать каждый вечер на танцы, или делать что-нибудь еще в этом роде. Но я могу себя увидеть в том времени, хотя и это стало возможным только после того, как я на днях нашла старую фотографию, на которой в черно-белом варианте изображена маленькая, худенькая, хрупкая девушка, почти куколка. Разумеется, я была более искушенной, чем девушки в колонии, но в то же время и менее опытной, чем они, — в колонии людям чаще предоставляется возможность делать то, что они хотят. Девушки там свободно могут делать то, за что в Англии мне бы пришлось буквально сражаться. Вся моя искушенность была книжная и социальная. По сравнению с такой девушкой, как, например, Мэрироуз, при всей ее очевидной уязвимости и слабости, я была сущим ребенком. На фотографии я стою на лестнице, ведущей в клуб, и держу в руках ракетку. Вид у меня изумленный и скептический; личико маленькое и заостренное. Во мне так никогда и не развилось это восхитительное качество колонистов — их благодушие. (Чем же оно так восхитительно? Сама не знаю, но это качество мне нравится.) Но я не помню, что я тогда чувствовала, я помню только то, что каждый день я себе повторяла, даже и когда война уже началась, что пора забронировать билет домой, обратно. О ту пору я повстречалась с Вилли Роддом и увлеклась политикой. И уже не впервые. Конечно же, я была слишком молода, чтобы успеть поучаствовать в испанских событиях, но у меня имелись друзья, которые это успели; так что коммунизм и левые взгляды не были для меня чем-то новым. Вилли мне не понравился. Я не понравилась Вилли. И все же мы начали жить вместе, во всяком случае, так, насколько это возможно в маленьком городке, где все происходит у всех на виду. Мы снимали номера в одной и той же гостинице, и мы вместе ели. Мы были вместе почти три года. И все же мы никогда друг другу не нравились, и мы не понимали друг друга. Нам даже не нравилось спать друг с другом. Конечно, у меня тогда было совсем мало опыта, до этого я спала только со Стивеном, да и то недолго. Но даже тогда я понимала, как и Вилли это понимал, что мы несовместимы. Узнав о сексе с тех пор гораздо больше, я понимаю, что за словом «несовместимость» скрывается нечто весьма реальное. Оно не означает, что люди не влюблены друг в друга, или что они не нравятся друг другу, или что они не проявляют достаточного терпения, или что они слишком невежественны. Каждый из них двоих может быть абсолютно счастлив в постели с кем-то другим, но друг с другом они сексуально несовместимы, как будто даже на уровне своего химического состава их тела враждуют. Что ж, и я, и Вилли понимали это настолько хорошо, что наше самолюбие от этого нисколько не страдало. Если у нас и были какие-то друг к другу чувства, то как раз связанные с этим обстоятельством. Мы испытывали друг к другу некое подобие жалости; нас обоих постоянно точило чувство прискорбной беспомощности оттого, что мы были неспособны подарить друг другу сексуальную радость. Но ничто не мешало нам завести себе других партнеров. Однако мы этого не делали. То, что я этого не делала, меня не удивляет, и связано это было с тем самым моим свойством, которое я называю летаргией, или любопытством, и которое всегда заставляет меня пребывать в какой-либо ситуации значительно дольше, чем следует. Может, это слабость? Пока я не написала это слово, я никогда не думала о нем применительно к себе. Но пожалуй, в этом что-то есть. Однако же Вилли слабым не был. Напротив, он был самым беспощадным человеком из всех, кого я знала.



Я написала это и замерла от изумления. Что я хочу этим сказать? Он был способен на в высшей степени добрые и великодушные поступки. Я теперь вспомнила, что тогда, много лет назад, я сделала открытие, что, каким бы словом я ни определяла Вилли, его всегда можно было заменить на противоположное по смыслу. Да. Я просмотрела свои старые записи. Я нашла листок, озаглавленный «Вилли»:

Безжалостный Добрый

Холодный Теплый

Сентиментальный Практичный

И в том же духе дальше, до конца страницы; а внизу своего рода вывод: «Пока я писала эти слова о Вилли, я обнаружила, что ничего о нем не знаю. Если ты кого-то понимаешь, у тебя нет потребности составлять такие списки».

Но что я обнаружила на самом деле, хотя тогда я и не сумела этого понять, так это то, что при описании любого человека все эти слова оказываются совершенно бессмысленными. Чтобы описать человека, мы, например, говорим: «Вилли, чопорно восседая во главе стола и поблескивая очками в сторону своих слушателей, официально, но не без грубоватого юморка, заявил…». Что-то в этом роде. Но дело в том, и, надо сказать, меня это страшно беспокоит (и как странно, что это беспокойство проявлялось уже тогда, давным-давно, в этих беспомощных списках противоположных по смыслу слов, когда еще было совсем непонятно, во что это разовьется), что, как только я говорю, что слова типа «хороший/плохой», «сильный/слабый» к делу не относятся, я принимаю безнравственность, и я делаю это и тогда, когда начинаю «разворачивать повествование» или «писать роман», просто потому, что мне это становится безразлично. Меня заботит только то, как бы мне так описать Вилли и Мэрироуз, чтобы читатель ощутил их реальность. И после двадцати лет жизни внутри левого движения или рядом с ним, что подразумевает двадцать лет обдумывания вопроса нравственности в искусстве, это все, к чему я пришла. Так вот, я пытаюсь сказать лишь то, что на самом деле человеческая личность, этот уникальный священный огонь, свят для меня настолько, что все остальное становится неважным. Именно ли это я пытаюсь сказать? И если да, то что это значит?

Но вернемся к Вилли. Он был эмоциональным центром нашей подгруппы, а до раскола — центром большой подгруппы, а до ее раскола — центром большой группы: другой сильный человек, похожий на Вилли, возглавлял теперь другую подгруппу. Вилли был центром потому, что он всегда был совершенно уверен в собственной правоте. Он мастерски владел диалектическим подходом; он мог очень тонко и умно выявить и описать социальную проблему и мог, буквально уже в следующей фразе, продемонстрировать тупой догматизм. С течением времени его сознание неуклонно становилось все более тяжеловесным. И все же, как это ни странно, люди продолжали вращаться именно вокруг него, люди, гораздо более утонченные, чем он сам, даже тогда, когда они понимали, что он несет полную чушь. Даже когда мы уже достигли той стадии, что могли смеяться прямо в его присутствии, и даже над ним самим и над каким-нибудь чудовищным образчиком искромсанной логики, даже и тогда мы продолжали вокруг него вращаться и от него зависеть. Становится страшно оттого, что такое возможно.

Например, когда Вилли еще только-только выдвинулся на первый план и мы его приняли, он рассказал нам, что состоял в подпольной организации, боровшейся с Гитлером. Прозвучала даже какая-то невероятная история о том, как он убил трех офицеров СС, тайно их похоронил, а потом бежал на границу и дальше — в Англию. Мы, разумеется, ему поверили. А почему бы и нет? Но даже и после того, как из Йоханнесбурга приехал знавший его много лет Сэм Кеттнер и рассказал нам, что Вилли в Германии был не более чем заурядным либералом, что он никогда не входил ни в какую антигитлеровскую группировку и что он покинул родину только тогда, когда на фронт стали призывать молодых людей его возраста, мы словно бы продолжали ему верить. Потому ли, что думали, что он на все это способен? Что ж, в этом-то я уверена. Потому ли, что человек по сути своей тождествен собственным мечтам?

Но мне не хочется писать биографию Вилли. Она для того времени вполне обыденна. Он был беженцем из утонченной Европы, пережидавшим войну в тихой заводи. Мне было бы интересно описать его характер, если бы мне только это удалось. Ну, например, самым удивительным в Вилли было то, как он садился и тщательно продумывал все, что предположительно могло с ним произойти в ближайшие десять лет, а потом начинал заблаговременно разрабатывать планы. Для большинства людей труднее всего понять, как кто-то может постоянно обдумывать, какие непредвиденные обстоятельства могут возникнуть в ближайшие пять лет. Это принято называть приспособленчеством. Но на свете очень немного настоящих приспособленцев. Для этого требуется не только ясное понимание самого себя, что встречается довольно часто; но и мощная упрямая движущая сила, что встречается редко. Например, все пять военных лет каждую субботу, утром, Вилли пил пиво (которое он ненавидел) с человеком из Отдела уголовного розыска (которого он презирал), потому что рассчитал, что именно этот человек скорее всего станет высокопоставленным чиновником к тому времени, когда ему, Вилли, понадобится его помощь. И ведь он оказался прав, потому что, когда война закончилась, именно этот человек помог Вилли пройти натурализацию задолго до того, как это оказалось возможным для других беженцев. И следовательно, Вилли смог покинуть колонию на пару лет раньше, чем остальные. Как выяснилось, он решил вернуться не в Англию, а в Берлин; но если бы он выбрал Англию, тогда ему бы понадобилось британское гражданство и так далее. Все, что он делал, было отмечено этим тщательно просчитанным планированием. И все же делал Вилли это настолько неприкрыто, что в это никто не мог поверить. Мы, например, считали, что сотрудник Отдела уголовного розыска просто по-человечески ему очень симпатичен, но он стесняется признаться в том, что ему нравится «классовый враг». И когда Вилли в очередной раз говорил: «Но он же мне пригодится», мы добродушно смеялись, считая это проявлением маленькой слабости, которая делала его образ более человечным.

Потому что, конечно же, мы считали его бесчеловечным. Вилли у нас играл роль комиссара, интеллектуального предводителя коммунистов. И это при том, что он был самым типичным представителем среднего класса из всех, кого я знала. Под этим я подразумеваю глубинно и инстинктивно присущее ему стремление к порядку, правильности и сохранению всего того, что его окружает. Я помню, как Джимми смеялся над ним и говорил, что если бы в среду Вилли возглавил успешный революционный переворот, то уже в четверг он бы учредил Министерство Общепринятых Моральных Принципов. На что Вилли отвечал, что он социалист, а не анархист.

В нем не было никакого сочувствия по отношению к эмоционально слабым, к обездоленным или же к неудачникам. Он презирал тех, кто позволял своим личным переживаниям нарушать течение жизни. Что не означало, что он не был способен ночи напролет разбираться с проблемами кого-то, кто попал в беду, и давать ему советы; но эти его советы, как правило, оставляли у страдальца ощущение, что он, страдалец, человек никчемный и не вполне адекватный.

Вилли был воспитан на самых традиционных понятиях верхнего среднего класса, какие только можно себе представить. Берлин конца двадцатых — начала тридцатых годов; атмосфера, которую он называл упадочнической, но которой он в значительной мере жил и дышал; немного традиционной гомосексуальности в возрасте тринадцати лет; совращение со стороны горничной, когда ему было четырнадцать; потом вечеринки, гоночные автомобили, певички из кабаре; сентиментальная попытка перевоспитать проститутку, о чем он теперь говорил с сентиментальным цинизмом; аристократическое презрение по отношению к Гитлеру; и всегда — много денег.

Даже здесь, в колонии, и даже тогда, когда он зарабатывал всего несколько фунтов в неделю, он одевался безупречно; он умудрялся выглядеть элегантно в костюмах, сшитых за десять шиллингов каждый у индийского портного. Вилли был среднего роста, худощав, слегка сутулился; его голову покрывала шапка абсолютно гладких блестящих черных волос, которых с годами становилось все меньше и меньше; у него были высокий бледный лоб, удивительно холодные глаза зеленоватого цвета, обычно скрытые за упорно наведенными на собеседника стеклами очков, и крупный, авторитарного вида нос. Когда люди говорили, он терпеливо слушал, поблескивая стеклами очков, а потом снимал очки, открывая всем свои глаза, которые сначала беспомощно и невидяще мигали, привыкая к окружающему миру, а затем внезапно делались узкими, зоркими и критичными, и тогда он начинал говорить, говорить с той надменной и самоуверенной простотой, от которой аж дух захватывало у всех, кто его слушал. Таков был Вильгельм Родд, профессиональный революционер, который впоследствии (когда ему не удалось получить хорошее и хорошо оплачиваемое место в одной лондонской фирме, на что он рассчитывал) отправился в Восточную Германию (заметив с присущей ему брутальной прямотой: «Говорят, они очень хорошо живут, автомобили с личными шоферами и всякое такое») и стал весьма высокопоставленным чиновником. И я уверена, что чиновник из него получился в высшей степени толковый и энергичный. И я уверена, что Вилли проявляет человечность. Там, где это возможно. Но я помню, каким он был в «Машопи»; я помню, какими все мы были в «Машопи», — ведь сейчас все эти годы ночных разговоров и разнообразных мероприятий в нашу бытность существами политическими кажутся мне не столь показательными с точки зрения понимания нашей сути, как время, проведенное в «Машопи». Хотя, конечно, как я уже говорила, все это было так только потому, что мы находились в политическом вакууме и у нас не было ни малейшей возможности проявить свою политическую ответственность.

Троих юношей из лагеря объединяло только то, что все они носили военную форму, хотя они и были хорошо знакомы еще с Оксфорда. Все трое открыто признавали, что, как только закончится война, настанет конец и их нежной дружбе. Иногда они даже открыто признавали и то, что они не особенно друг другу нравятся; признания эти делались в легкой, жесткой, самокритичной и насмешливой манере, которая была характерна для всех нас на том жизненном этапе, — для всех нас, кроме Вилли, чья уступка духу времени в отношении тона или стиля общения заключалась в том, что он давал свободу другим. Это был его способ участия в анархии. В Оксфорде эти трое были гомосексуалистами. Когда я пишу это слово и смотрю на него, я понимаю, какой мощный потенциал беспокойства в нем сокрыт. Когда я вспоминаю тех троих парней, какими они были, их характеры, я не испытываю никакого шока, не чувствую ни малейшего беспокойства. Но при виде написанного слова «гомосексуалисты», — ну да, мне приходится подавлять в себе неприязнь и беспокойство. Как странно. Я уточню значение этого слова здесь, добавив, что полтора года спустя они уже шутили по поводу своей «гомосексуальной фазы развития» и, смеясь, удивлялись сами себе и тому, что они делали что-то исключительно потому, что это было модно. В их компании было человек двадцать, связанных весьма непринужденными отношениями, все они слегка увлекались левыми идеями, слегка занимались учебой и наукой и постоянно вступали друг с другом в легкие любовные отношения всех возможных видов и комбинаций. И опять же, сформулированное таким образом описание их жизни становится слишком пафосным. Это было самое начало войны; они ожидали, когда их призовут; оглядываясь назад, понимаешь, что они намеренно пытались создать в себе настроение безответственности, это было неким социальным протестом, и секс был его составной частью.

Самым ярким и заметным из них троих был Пол Блэкенхерст, и связано это было исключительно с его обаянием. В «Границах войны» этот юноша послужил мне прототипом для «доблестного молодого пилота», исполненного энтузиазма и идеализма. На самом деле в нем не было вообще никакого энтузиазма, но он производил такое впечатление из-за того, как живо и тонко он реагировал на любые нравственные или социальные аномалии. За его обаянием и тем изяществом, с которым Пол делал буквально все, скрывалась присущая ему холодность. Это был высокий, хорошо сложенный юноша, довольно крепкий, но легкий и проворный в движениях. У него было круглое лицо, круглые ярко-синие глаза, необыкновенно белая и чистая кожа, прекрасной формы нос, слегка припорошенный веснушками на переносице. Мягкие густые волосы непослушной волной спадали на лоб. На солнце его волосы сияли как чистое легкое золото, в тени делались коричневатыми, с тепло-золотистым отливом. У него были безупречной формы брови, с тем же, что и волосы, сияющим золотистым отливом. На всех, кто встречался на его пути, Пол смотрел почтительно, во взгляде его пронзительно синих глаз светились исключительное внимание, серьезность, вежливый вопрос; он даже слегка наклонялся навстречу собеседнику, стараясь выразить неподдельную искреннюю заинтересованность. У него был глубокий голос, при первом знакомстве Пол как бы ворковал со своим собеседником, мягко и почтительно. Мало кому удавалось не подпасть под обаяние этого восхитительного молодого человека, смотревшегося (разумеется, не по его воле) столь патетично и трогательно в форме военного летчика. У большинства людей уходило очень много времени на то, чтобы понять, что Пол над ними смеется. Мне не раз доводилось наблюдать, как до разных женщин, и даже мужчин, постепенно доходит смысл его слов, произнесенных нараспев, тягуче, с тихой и спокойной жестокостью. Люди испытывали шок, белели как мел, и всё смотрели и смотрели на него, не в силах поверить, что человек такой сверкающей непорочности способен изрекать столь преднамеренно грубые и оскорбительные вещи. На деле он был невероятно похож на Вилли, но только одним своим качеством — высокомерием. То было высокомерием высшего класса. Он был англичанином, из хорошей семьи, необычайно умным. Его родители были мелкопоместными дворянами; отец его был каким-то там сэром, не помню его имени. Пол излучал абсолютную, непоколебимую уверенность в себе, заложенную в него на каком-то, казалось, клеточном уровне, что случается, когда человек вырастает в хорошо обустроенной традиционной семье, никогда не знавшей лишений. Представители его многочисленной «семьи», — а говорил он о ней, разумеется, насмешливо, — были преизобильно представлены во всех кругах высшего света Англии. Бывало, он говорил, растягивая слова: «Лет десять назад я бы мог сказать: Англия принадлежит мне, и я это знаю! А что теперь? разумеется, война положит всему этому конец, не так ли?» И его улыбка давала нам понять, что он ни на секунду в это не верит и что он надеется, что и нам хватит ума не поверить его словам. Существовала договоренность, что по окончании войны он получит хорошую должность в Сити. Об этом Пол тоже говорил по своему обыкновению насмешливо. Он говорил: «Если я удачно женюсь, — и в уголках его красивого рта играла удивленная усмешка, — я буду капитаном индустрии. У меня есть ум, есть образование, я из хорошей семьи, все, что мне нужно, — это деньги. Если я не женюсь удачно, я буду лейтенантом, разумеется, это гораздо веселее: выполнять приказы, да и ответственности поменьше». Но все мы понимали, что он будет, по меньшей мере, полковником. И что самое удивительное, все эти разговоры происходили тогда, когда «коммунистическая» группа была на пике своего развития. Один человек — в комнате для заседаний нашего комитета, совершенно другой — в кафе после заседания. И все это не было чем-то поверхностным, как это может показаться, поскольку, если бы Пол оказался вовлеченным в такое политическое движение, где его талантам нашлось бы достойное применение, он остался бы в этом движении до самого конца; точно так же, как Вилли, которому не удалось оказаться у руля модного и процветающего бизнеса, стал выдающимся коммунистическим администратором. Да-да, оглядываясь назад, я понимаю, что все аномалии и весь цинизм того времени были лишь отражением различных возможностей.

А тем временем Пол отпускал шутки по поводу «системы». Нет нужды говорить, что он совершенно не верил в «систему», и его насмешливое к ней отношение было искренним. Входя в роль будущего лейтенанта, он поднимал на Вилли свои безупречно ясные синие глаза и плавно цедил: «Но я же не теряю времени даром, ты не находишь? Я же не зря наблюдаю за товарищами? Я буду на сто очков впереди своих соперников, других лейтенантов, правда? Да, я буду знать и понимать врага. Возможно, тебя, дорогой Вилли. Да». На что Вилли, как бы нехотя, отвечал улыбкой, теплой и уважительной. Однажды он даже сказал: «Тебе-то хорошо, тебе есть к чему возвращаться. А я беженец».

Вместе им было очень хорошо. Хотя Пол скорее бы умер, чем признался (находясь в роли будущего офицера индустрии), что испытывает к чему-либо серьезный интерес, его увлекали и завораживали наблюдения и размышления над историей человечества, поскольку он испытывал интеллектуальное наслаждение, изучая парадоксы, — а именно так, как совокупность парадоксов, он понимал историю. И Вилли разделял его страсть к истории, но не к парадоксам… Я помню, как однажды он сказал Полу: «Только настоящий дилетант может воспринимать историю как последовательность невероятных событий», и как Пол ответил: «Но, мой дорогой Вилли, я представитель вымирающего класса, и кто как не ты должен понять, что я не могу себе позволить смотреть на историю как-то иначе, правда?» Пол, вынужденный бóльшую часть своего времени проводить с офицерами, которых он в основном считал идиотами, скучал по серьезным беседам, хотя, разумеется, он бы никогда прямо об этом не сказал; осмелюсь даже предположить, что он примкнул к нашей группе в первую очередь именно потому, что мы предоставляли ему такую возможность. Другая причина заключалась в том, что он был в меня влюблен. Ведь тогда мы то и дело поочередно влюблялись друг в друга. Ведь мы были, как пояснял Пол, «просто обязаны влюбляться как можно больше и как можно чаще, учитывая то время, в которое нам довелось жить». Он говорил это не потому, что думал, будто его убьют. Ни на мгновение он не допускал такой мысли. Он с математической точностью всё рассчитал: сейчас его шансы выжить были намного выше, чем во время битвы за Британию. Его готовили к полетам на бомбардировщиках, что было менее опасно, чем полеты на истребителях. Кроме того, один из его дядюшек, как-то связанный с высшими эшелонами руководства военно-воздушных сил, навел справки и распорядился (или как-то иначе это устроил), чтобы Пола направили служить не в Англию, а в Индию, где потери были относительно небольшими. Я думаю, что Пол действительно был человеком «без нервов». Иначе говоря, его нервы, как бы обложенные подушечками безопасности, нежно и заботливо настроенные на спокойный лад с самого его рождения и благополучного детства, не имели такой привычки — слать сигналы тревоги. Те люди, которым довелось с ним летать, рассказывали, что он всегда был абсолютно хладнокровен, точен, уверен в себе. Прирожденный летчик.

Этим он отличался от Джимми Макграта, который тоже был прекрасным летчиком, но который мучился чудовищным страхом. Проведя день в воздухе, Джимми приходил в отель со словами, что он тяжело заболел на нервной почве. Он честно признавался, что, терзаемый тревогой и страхом, он ночью не может заснуть. Он доверительно и очень мрачно сообщал мне о своем четком предчувствии, что его завтра убьют. И на другой день он звонил мне из лагеря, чтобы сказать: предчувствие его не обмануло, потому что фактически он чуть было не «угрохал свою машину» и выжил только по счастливой случайности. Все летные учения были для него непрекращающейся пыткой.

И все же Джимми летал — и, судя по всему, хорошо — на бомбардировщиках, летал он до самого конца войны и летал он над Германией, как раз тогда, когда мы методично превращали немецкие города в руины. Он больше года летал почти без перерыва, и он выжил.

Пол погиб накануне того дня, когда он должен был покинуть колонию. Он получил назначение в Индию, как и обещал ему дядя. В тот последний вечер мы устроили вечеринку. Когда Пол выпивал, он обычно не терял контроля над собой, даже если притворялся, что дико накачался вместе со всеми нами. В тот вечер он напился по-настоящему, и до такой степени, что Джимми и Вилли носили его на руках и даже укладывали в ванну, чтобы он хоть немного пришел в себя. С восходом солнца он пошел в лагерь, чтобы проститься там с друзьями. Как позже рассказал мне Джимми, Пол стоял на взлетно-посадочной полосе, все еще в полубреду от бродивших в нем винных паров, в глаза ему били лучи восходящего солнца, — хотя, разумеется, Пол и тогда оставался самим собой и ничем не выдавал своего состояния. Рядом заходил на посадку самолет, он приземлился и остановился в нескольких шагах от Пола. Пол повернулся, в глаза ему бил ослепительный солнечный свет, и шагнул прямо в пропеллер, почти невидимый в этом сиянии солнца. Ему отрезало ноги до самого паха, и умер он мгновенно.

Джимми тоже принадлежал к среднему классу; но он был шотландцем, а не англичанином. Шотландского в нем не было ничего, если не считать тех случаев, когда он напивался и с большим чувством предавался воспоминаниям о древних зверствах англичан, подобных тому, что произошло в Гленкое[8]. В его голосе звучала оксфордская тягучесть искусной выделки. Подобный выговор и в Англии выносишь с трудом, а уж в колонии он звучал и вовсе смехотворно. Джимми это знал и нарочито его усугублял, когда хотел позлить людей, которые ему не нравились. А перед нами, теми, кто ему нравился, он извинялся. «Но если честно, — любил он говорить, — я понимаю, что это глупо, но ведь именно этот дорогостоящий голос и станет моим хлебом с маслом после войны». Таким образом, Джимми, как и Пол, отказывался — во всяком случае, на одном из уровней своей личности — верить в идеи социализма, которые он на словах исповедовал. В целом его происхождение было не таким впечатляющим, как у Пола. Его семья была скромнее, а, точнее сказать, он принадлежал к угасающей ветви своего рода. Его отец был «не вполне состоявшимся» индийским полковником в отставке: «не вполне состоявшимся, — подчеркивал Джимми, потому что — он ненастоящий, ему нравятся индусы, он поборник гуманизма и буддизма, — я вас умоляю!» По словам Джимми, его отец пил до полусмерти; но я думаю, что эта подробность прибавлялась к общей картине в качестве последнего штриха, потому что Джимми также показывал нам стихи, написанные стариком, и, похоже, втайне им очень гордился. Он был единственным ребенком, появившимся на свет, когда его матери, которую он обожал, было уже за сорок. Джимми принадлежал к тому же физическому типу, что и Пол. На первый взгляд. На расстоянии ста ярдов было очевидно, что они из одного племени, что их почти невозможно друг от друга отличить. Но вблизи их сходство только подчеркивало тот факт, что сделаны они из совершенно разного материала. Плоть Джимми была грубой, почти тяжеловесной; ступал он тяжело; руки у него были крупные, но с пальцами короткими и пухлыми, как у ребенка.

Его внешности, отмеченной той же четкой и ясной белизной, что и внешность Пола, с той же синевой глаз, недоставало изящества, и взгляд у Джимми был трогательный, в нем светилось отчаянное детское желание понравиться. Его волосы, свисавшие неряшливыми прядями, были тусклыми и бесцветными. Его лицо, о чем он сам говорил с удовольствием, было явно декадентским: слишком полным, каким-то перезрелым, почти дряблым. У Джимми не было особых амбиций, он мечтал о должности преподавателя истории в каком-нибудь университете, и этой его мечте суждено было сбыться. В отличие от всех остальных он был по-настоящему гомосексуален, хотя ему и хотелось бы, чтобы это было не так. Джимми был влюблен в Пола, которого он презирал и у которого, в свою очередь, тоже вызывал раздражение. Значительно позже Джимми женился на женщине, которая была старше его на пятнадцать лет. В прошлом году он прислал мне письмо, в котором описывал свой брак: было очевидно, что писал он его будучи пьяным и «находясь в плену воспоминаний». Несколько недель они с женой спали вместе, ей это доставляло небольшое удовольствие, а ему — никакого, «хоть я старался, уверяю тебя!». Потом она забеременела, и это положило конец их сексуальным отношениям. Короче говоря, это был довольно типичный английский брак. Судя по всему, жена Джимми не подозревала о том, что он — не гетеросексуальный мужчина. Он находится в серьезной зависимости от нее, и я подозреваю, что, случись ей умереть, он бы или покончил с собой, или спился.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.011 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>