Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

История Анны Вулф, талантливой писательницы и убежденной феминистки, которая, балансируя на грани безумия, записывает все свои мысли и переживания в четыре разноцветные тетради: черную, красную, 2 страница



А еще нас с самого начала учат не доверять собственным суждениям. Детей учат подчиняться авторитету, учат выискивать чужие мнения и узнавать о чужих решениях, учат, как надо цитировать и соответствовать стандартам.

Как и в области политики, где ребенку внушают, что он свободен, что он демократ, что его воля и его разум свободны, что он живет в свободной стране, самостоятельно принимает все решения. Но в то же время он узник представлений и догм своего времени, которые он никогда не станет подвергать сомнению, потому что ему никогда не расскажут об их существовании. Достигнув того возраста, когда нужно сделать выбор (а мы по-прежнему исходим из допущения, что выбор неизбежен) между гуманитарными и прочими науками, молодой человек часто выбирает гуманитарные, потому что чувствует: именно в них можно найти гуманизм, выбор и свободу. Он не знает, что он уже вылеплен системой: не знает, что сам по себе выбор — это плод ложной дихотомии, гнездящейся в самом сердце нашей культуры. Тот же, в душу к кому закрались такие подозрения и кто не хочет и дальше оставаться объектом лепки и формирования, старается уйти, совершая полубессознательную, инстинктивную попытку найти работу, от которой он не будет разделяться сам в себе. Во всех наших институтах — от полицейских сил до мира науки, от медицины до политики — мы уделяем слишком мало внимания тем людям, которые уходят, — мы не смотрим на этот процесс отсеивания, который идет непрерывно и который на очень ранних стадиях исключает всех, кто склонен быть оригинальным, склонен к преобразованиям, и оставляет тех, кого ко всему этому влечет потому, что они уже сами такие. Молодой полицейский увольняется из полиции, говоря, что ему не нравится делать то, что он там делать должен. Молодая учительница уходит со своей работы, ее презирают за идеализм. Этот социальный механизм остается почти что незамеченным — однако он столь же мощный фактор, как и любой другой, работающий на сохранение структур наших институтов в их нынешнем негибком и деспотичном виде.

И эти дети, проведя многие годы внутри образовательной системы и став впоследствии обозревателями и критиками, не могут дать автору, художнику того, чего тот так неразумно ждет от них, — творческой мысли и оригинального суждения. Что они умеют делать, и делают очень хорошо, так это сообщать писателю, как его книга или пьеса соотносятся с бытующими в обществе шаблонами мысли и чувства — с атмосферой общего мнения. Они как лакмусовая бумага. Они как приборы для измерения силы ветра — в этом отношении они бесценны. Они самые чувствительные барометры общественного мнения, реагирующие на перемены в настроении и мнении быстрее, чем кто бы то ни было, за исключением политиков, ведь это люди, чье обучение было целиком и полностью направлено на это, — их учили свое суждение и мнение искать на стороне, подстраиваться под авторитеты, под «общепринятое мнение» — как восхитительно изобличает их эта фраза.



Возможно, нет другого способа учить людей. Возможно. Но я в это не верю. А пока полезно было бы хотя бы все правильно описывать, называть вещи своими именами. В идеале то, что нужно повторять каждому ребенку, и далеко не один раз, на протяжении всей его или ее школьной жизни, звучит примерно так:

«Ты проходишь процесс обучения, а это означает, что тебе внушают разные идеи. Мы еще не разработали такую систему образования, которая не была бы системой внушения. Нам очень жаль, но это самое лучшее из того, что мы можем тебе дать. То, чему тебя здесь учат, представляет собой смесь из современных предрассудков и предпочтений именно этой культуры. Даже поверхностное обращение к истории покажет, насколько недолговечным все это может оказаться, а, скорее всего, так оно и будет. Тебя учат люди, которые сумели приспособиться к режиму мысли, установленному их предшественниками. Эта система устроена так, что она увековечивает саму себя. Тем из вас, которые сильнее и оригинальнее других, будет предложено уйти и поискать путей самостоятельного обучения — обучения тому, как вырабатывать собственные суждения. Те, кто останутся, должны будут всегда и вечно помнить, что их вылепливают и формируют по шаблону для того, чтобы они смогли вписаться в узкие и частные потребности именно этого общества».

Как и любой другой писатель, я постоянно получаю письма от юношей и девушек, которые намереваются писать эссе и диссертации о моих книгах. Эти письма ко мне приходят из разных стран, чаще всего — из Штатов. Во всех написано одно и то же: «Пожалуйста, вышлите мне список статей о вашей работе, список критиков, которые про вас писали, список авторитетов». Авторы писем также задают вопросы о тысяче мелочей, не имеющих к делу никакого отношения, но которые их приучили считать очень важными, и, если отвечать на все эти вопросы, получится целое досье, как в иммиграционной службе.

На эти запросы я отвечаю следующим образом: «Дорогой Студент. Вы — сумасшедший. Зачем тратить месяцы и годы на то, чтобы написать тысячи слов об одной книге, или даже об одном писателе, когда существуют сотни книг, которые ждут того, чтобы их прочли. Вы не понимаете, что вы — жертва пагубной системы. И если вы самостоятельно выбрали мою книгу в качестве темы своей работы, и если вам действительно нужно написать диссертацию — а, поверьте мне, я очень благодарна вам за то, что написанное мною вы сочли полезным, — тогда почему бы вам не прочитать то, что я написала, и не решить самостоятельно, что вы об этом думаете, сверяя это с вашей собственной жизнью, с вашим собственным опытом. Не обращайте внимания на профессора Уайта и на профессора Блэка[4]».

«Дорогой Писатель, — отвечают они. — Но мне просто необходимо знать, что говорят авторитеты, потому что, если я их не процитирую, мои профессора не поставят мне вообще никаких оценок».

Эта система интернациональна, она абсолютно идентична везде — от Урала до Югославии, от Миннесоты до Манчестера.

Дело в том, что все мы настолько к ней привыкли, что уже не замечаем, как она плоха.

Я к ней не привыкла, потому что я ушла из школы, когда мне было четырнадцать лет. Были времена, когда я об этом жалела и верила, что упустила что-то важное. Теперь я благодарна судьбе за то, что мне удалось чудом спастись. После публикации «Золотой тетради» я поставила перед собой задачу разобраться в работе литературного механизма, изучить процесс, в ходе которого создаются критики и книжные обозреватели. Я просматривала бессчетное количество экзаменационных работ — и я не верила своим глазам; и сидела на уроках литературы, и я не верила своим ушам.

Вы можете мне сказать: «Не стоит преувеличивать» и «Ты не имеешь права на такую реакцию, потому что, по твоим словам, ты никогда не была частью системы». Но я думаю, что реакция моя вовсе не преувеличенная и что мнение человека стороннего ценно хотя бы потому, что в нем есть свежесть и нет предвзятости, обусловленной лояльностью определенной профессиональной подготовке.

Проведя это расследование, я уже не испытывала затруднений в поиске ответов на свои собственные вопросы: почему критики и книжные обозреватели такие ограниченные, такие личностно ориентированные, такие недалекие? Почему они всегда все подвергают мелкому дроблению, все преуменьшают, почему их так завораживают детали и до такой степени не интересует целое? Почему сама их интерпретация слова «критика» предполагает вечное выискивание промахов и недостатков? Почему они всегда считают, что произведения разных писателей вступают друг с другом в конфликт, а не дополняют друг друга?.. Все очень просто: так их обучили думать. А тот драгоценный человек, который понимает, что вы делаете, каковы ваши цели, который может предложить вам и хороший совет, и подлинную критику, почти всегда является кем-то как раз находящимся вне литературных механизмов, даже вне университетской системы; это может быть студент, который только начинает учиться и который все еще влюблен в литературу, или, возможно, просто вдумчивый человек, который много читает, и делает это, повинуясь одному лишь своему природному чутью.

Тем студентам, которым предстоит год или два писать исследование об одной книге, я говорю: «Есть только один способ читать книги, а именно — надо ходить по библиотекам и книжным лавкам и пролистывать множество книг, выбирая из них те, которые вас привлекают, и читать надо только их, бросая их, когда вы почувствуете скуку, перескакивая через те части, которые покажутся вам затянутыми, — и никогда, никогда не читайте книг из ложного чувства долга, или из-за того, что они принадлежат какому-то течению или направлению. Помните о том, что книга, которая кажется вам скучной в двадцать или тридцать лет, откроет для вас свои двери, когда вам будет сорок или пятьдесят, — и наоборот. Не читайте книгу, если ее время для вас еще не настало. Помните о том, что на все то количество книг, которые были напечатаны, приходится столько же книг, которые так и не дошли до печати, которые никогда не были написаны, — даже сейчас, в эпоху принудительного почитания печатного слова, история и даже социальная этика преподаются при помощи устных рассказов, а люди, которых выдрессировали для мышления только с учетом того, что было написано (а, к сожалению, почти вся продукция нашей образовательной системы ни на что большее и не способна), не видят того, что находится прямо у них перед глазами. Например, настоящая история Африки все еще находится в ведении чернокожих сказителей и мудрецов, чернокожих историков, знахарей: это устная история, до сих пор тщательно уберегаемая от белого человека с его хищническими замашками. Повсюду, если вы сохраните открытость своего разума, вы обнаружите правду в тех словах, которые никогда не были записаны. Поэтому никогда не позволяйте печатному листу повелевать вами. А прежде всего, вы должны понять, что тот факт, что вам нужно провести год или два, занимаясь одной книгой, или одним автором, означает, что вас плохо учат: вас должны были научить идти в процессе чтения книг своим собственным путем, от одной вызывающей вашу симпатию книги к другой, вы должны были научиться следовать велениям собственной интуиции, подсказывающей вам, в чем вы нуждаетесь, — вот что вам следовало развивать в себе, а вовсе не навык цитировать других людей».

Но, к сожалению, почти всегда уже слишком поздно.

Правда, недавно на какое-то время мне показалось, что студенческие мятежи смогут все изменить, что нетерпимость студентов по отношению к той мертвечине, которой их обучают, способна оказаться настолько сильной, что сумеет заменить ее на что-то более свежее и полезное. Но, похоже, восстание закончилось. Печально. В этот оживленный период американской жизни я получала письма с отчетами о том, как целые группы студентов отказывались учиться по программе и приносили на занятия книги по своему собственному выбору, те книги, которые они считали значимыми, важными для себя. Занятия проходили эмоционально, иногда яростно и гневно, захватывающе, они кипели жизнью. Конечно, это было возможно только с теми из преподавателей, кто относился к этому сочувственно, кто был готов примкнуть к студентам в противостоянии властям — кто был готов к последствиям. Есть преподаватели, которые понимают, что вынужденно воспринятые ими способы преподавания плохи и скучны, — к счастью, их еще достаточно для того, чтобы, если при этом еще и повезет немножко, ниспровергнуть все неправильное, даже если у самих студентов этот порыв уже и угас.

А между тем, мы живем в стране, где…

Тридцать или сорок лет назад некий критик составил свой собственный список писателей и поэтов, которых он, лично он, считал тем, что есть в литературе действительно ценного, отвергнув всех остальных. Позицию свою он многословно отстаивал в печати, поскольку Список мгновенно превратился в предмет больших дебатов. Миллионы слов были написаны за и против Списка, — возникли целые школы и секты, за и против. И этот спор, хотя прошло уже так много лет, все еще не окончен… И никто не находит такое положение дел печальным или смехотворным…

Где есть критические книги невероятной сложности и степени учености, в которых разбираются, но часто через вторые или третьи руки, исходные произведения — романы, пьесы и рассказы. Пишущие эти книги люди образуют целый пласт в университетской жизни по всему миру — они явление международное, самый верхний слой литературного научного сообщества. Всю свою жизнь они занимаются тем, что только критикуют, в том числе — критикуют критику друг друга. Во всяком случае, они считают эту деятельность более важной, чем написание исходных книг. У студентов, изучающих литературу, больше времени может уходить на чтение критических отзывов, а также — критических отзывов на критические отзывы, чем на чтение рассказов, стихов, романов, биографий. Огромное число людей считает такое положение дел вполне нормальным, а вовсе не печальным или смехотворным…

Где я недавно прочла эссе об «Антонии и Клеопатре» Шекспира, написанное мальчиком, который собирался вскоре сдавать экзамены повышенной сложности в школе. Оно было исполнено оригинальности и волнения, вызванного чтением пьесы, тем чувством, которое является целью любых настоящих занятий по литературе. Учитель вернул ему эссе, сказав примерно следующее: я не могу поставить за эту работу никакой оценки, вы не привели никаких цитат из авторитетных авторов. Немного найдется таких учителей, которые сочтут эту историю печальной или смехотворной…

Где люди, считающие себя образованными (читай — более утонченными и совершенными, чем люди обычные, книг не читающие), могут подойти к писателю, чтобы его поздравить с хорошим отзывом, напечатанным где-то там, — но при этом они не сочтут нужным прочесть книгу, о которой идет речь, и им никогда не придет в голову простая мысль, что их интересует один только успех…

Где, когда выходит книга на какую-нибудь тему, скажем о том, как следует глазеть на звезды, автор мгновенно получает письма из дюжин колледжей, обществ и телепрограмм, в которых его просят прийти к ним и поговорить о том, как следует глазеть на звезды. Последнее, что им приходит в голову, это — прочесть книгу. Такое поведение считается вполне нормальным, ничуть не смехотворным…

Где молодой мужчина или молодая женщина, книжный обозреватель или критик, которые не читали из написанного данным автором ничего, кроме лежащей перед ними книги, могут написать отзыв в покровительственном тоне, или так, как будто все это их изрядно утомляет, или словно размышляя, какую все-таки оценку поставить автору за его эссе, — при этом автор, о котором идет речь, возможно, создал уже пятнадцать книг, возможно, уже пишет двадцать или тридцать лет — а они считают себя вправе наставлять и инструктировать его, советовать ему, о чем и как он должен писать дальше. Никто не полагает, что это абсурдно, и уж точно так не думает юный обозреватель или критик, которого учили относиться ко всем свысока и покровительственно, всех заносить в список, начиная с Уильяма Шекспира и дальше, вниз по списку.

Где профессор, специалист высокого класса в области археологии, может написать об одном южноамериканском племени, члены которого обладают глубочайшими познаниями о различных растениях, о врачевании, о психологических практиках: «Поразительно то, что эти люди не имеют письменности…» И никто не считает его заявление смехотворным.

Где по случаю столетней годовщины Шелли в течение одной недели в трех разных литературных журналах могут появиться три разных критических опуса о Шелли, написанные тремя юношами с идентичным образованием, полученным в наших идентичных университетах. В своих статьях эти юноши пригвоздят Шелли своей самой вялой из всех возможных похвалой, высказанной в совершенно идентичном тоне, так, как будто они оказывают Шелли большое одолжение, вообще о нем упоминая, — и, похоже, никто не считает, что подобные вещи могут свидетельствовать о том, что с нашей литературной системой что-то сильно не в порядке.

И в заключение… автор этого романа продолжает извлекать из него в высшей степени поучительный опыт. Приведу пример. Сейчас, спустя десять лет после того, как я его написала, я могу в течение недели получить три письма, в которых об этом романе говорится. От людей умных, знающих, неравнодушных, которые потрудились сесть и написать мне. Один из них может жить в Йоханнесбурге, другой в Сан-Франциско, третий в Будапеште. И вот сижу я в Лондоне, читаю эти письма, одновременно или же поочередно, — как всегда, благодарная этим людям, в восторге оттого, что что-то из написанного мною может кого-то вдохновлять, вести к открытиям и озарениям — или даже просто раздражать. Но одно письмо полностью посвящено войне полов, бесчеловечному отношению мужчин к женщинам и женщин к мужчинам, и автор его исписал множество страниц только на эту тему, потому что она — а это не всегда она, не видит ничего другого в моей книге.

Второе — о политике, возможно, от такого же бывшего «красного», как и я сама, и он или она подробно, на многих страницах, пишут только о политике, ни разу даже не касаясь других тем.

Раньше, когда книга была еще очень молодой, эти два письма были самыми типичными.

Письмо третьего типа (когда-то такие послания встречались редко, а теперь они быстро догоняют все остальные), написано мужчиной или женщиной, которые не видят в книге ничего, кроме одной темы — темы психического расстройства.

Но это одна и та же книга.

Естественно, такие случаи снова наводят нас на размышления о том, что люди видят, когда они читают книгу, и почему кто-то из них видит лишь какой-нибудь один рисунок, не замечая остальных, и до чего странно, будучи автором и имея столь ясную картину книги, понимать, что она видится совсем иначе и по-разному теми, кто ее читает.

А из такого рода размышлений рождается новый вывод: если писатель хочет, чтобы читатели видели то, что видит он, и понимали форму и цель романа так, как понимает он, то это больше, чем одно только ребячество, — его желание означает, что он не понял самого основного. А именно — что книга живет и остается действенной, она способна плодоносить и сохраняет свою способность порождать мысль и дискуссию только тогда, когда ее план, форма, замысел не поняты, потому что едва лишь все это становится понятным, как наступает тот момент, когда из нее ничего уже нельзя извлечь.

И когда рисунок книги и форма ее внутренней жизни делаются так же прозрачны для читателя, как и для автора, — тогда, возможно, настало время отбросить эту книгу в сторону, ибо ее время истекло, и снова начать делать что-то новое.

Дорис Лессинг,

июнь 1971 года

Свободные женщины 1

Летом 1957 года Анна после долгой разлуки пришла к своей подруге Молли…

Женщины были одни в лондонской квартире.

— Дело в том, — сказала Анна, когда ее подруга, поговорив по телефону на лестничной площадке, вернулась в комнату, — дело в том, что, насколько я понимаю, все раскалывается, рушится.

Молли всегда много говорила по телефону. Перед тем как он зазвонил, она как раз успела спросить:

— Ну? Что слышно?

А теперь она сказала:

— Это Ричард. И он едет сюда. По-видимому, на ближайший месяц у него все расписано и только сегодня вечером выдалась свободная минутка. Во всяком случае, он так утверждает.

— Ну что ж, я никуда не ухожу, — решила Анна.

— Да, спокойно оставайся.

Молли критично себя осмотрела — на ней были брюки и свитер. И то и другое — хуже некуда.

— Ему придется принять меня такой, какая я есть, — заключила она и села у окна. — Он не стал говорить, в чем там дело. Я полагаю, очередной кризис с Марион.

— А он не писал тебе? — спросила Анна, осторожно.

— И он, и Марион писали. Эдакие добродушные послания от старых друзей-приятелей. Странно, верно ведь?

Это «странно, верно ведь?» было характерным обертоном того жанра их интимных бесед, который они определяли как «сплетни». Но, подпустив эту нотку, Молли тут же сменила тональность:

— Нет никакого смысла обсуждать это сейчас, потому что Ричард приедет с минуты на минуту. Так он сказал.

— Возможно, как только он увидит меня, он тут же уйдет, — предположила Анна жизнерадостно, но несколько агрессивно.

Молли пристально взглянула на подругу:

— Да? А почему?

Всегда считалось, что Анна и Ричард недолюбливают друг друга, и раньше, когда он собирался зайти, Анна всегда уходила. А сейчас Молли сказала:

— На самом деле я считаю, что в глубине души он тебе симпатизирует. Дело в том, что Ричард вынужден из принципа хорошо относиться ко мне, а он такой дурак, что умеет относиться к человеку только или хорошо, или плохо. Поэтому все то негативное отношение ко мне, которое у него есть и в котором он не признается даже самому себе, он просто перебрасывает на тебя.

— Очень мило, — сказала Анна. — А знаешь что? Пока тебя не было, я обнаружила, что для многих людей мы с тобой — взаимозаменяемы.

— И ты поняла это только сейчас? — спросила Молли, торжествуя, как она всегда это делала, когда Анна наконец-то осознавала то, что для нее, Молли, было самоочевидным.

В отношениях этих женщин равновесие установилось давно: Молли в целом была более опытной и искушенной, а Анна, в свою очередь, превосходила ее талантом.

Анна промолчала, оставив свое мнение при себе. Она улыбнулась, признавая собственную несообразительность.

— И это при том, что мы такие разные во всем, — сказала Молли. — Как странно. А все потому, я думаю, что мы ведем одинаковый образ жизни — не выходим замуж, и все такое прочее. Люди только это и видят.

— Свободные женщины, — сказала Анна, напряженно. И с какой-то непривычной для Молли яростью, что заставило ту еще раз бросить на подругу быстрый изучающий взгляд, она добавила: — Окружающие по-прежнему оценивают нас исключительно с точки зрения наших отношений с мужчинами. Так делают даже лучшие из них.

— Но мы и сами так делаем, разве нет? — спросила Молли, довольно резко. — Что ж, весьма затруднительно этого избежать, — торопливо поправилась она, заметив удивленный взгляд Анны. Повисла небольшая пауза, во время которой женщины не смотрели друга на друга и размышляли о том, что год разлуки — немалый срок, даже для такой проверенной временем дружбы.

Наконец, вздохнув, Молли сказала:

— Свободные. Знаешь, пока меня здесь не было, я думала о нас, и я пришла к выводу, что мы являем собой совершенно новый тип женщин. Это наверняка так, правда?

— Ничего нового под солнцем нет, — сказала Анна, пытаясь изобразить немецкий акцент.

Молли, а она свободно владела полудюжиной языков, раздраженно повторила вслед за Анной:

— Ничего нового под солнцем нет, — идеально воспроизведя резкий голос пожилой женщины и ее немецкий акцент.

Анна скривилась, признавая свое поражение. Ей не давались языки, и она была слишком скованна для того, чтобы пытаться в кого-то перевоплотиться: а Молли на какое-то мгновение даже внешне стала невероятно похожа на Сладкую Мамочку, или на миссис Маркс, к которой они обе ходили на сеансы психоанализа. Все те невысказанные чувства, которые в обеих рождал торжественный и болезненный ритуал психоанализа, нашли свое отражение в этом прозвище — «Сладкая Мамочка». Оно постепенно превратилось в нечто большее, чем прозвище конкретного человека, и стало обозначать целое мировоззрение — традиционное, имеющее глубокие корни, консервативное, несмотря на скандально близкое знакомство со всем безнравственным. Несмотря на — так выражали свои чувства по отношению к этому ритуалу Анна и Молли, когда они его обсуждали; а в последнее время Анна все больше и больше склонялась к тому, что правильнее было бы говорить в силу того, что; и это было одной из тех тем, которые ей не терпелось поскорее обсудить с подругой.

Но Молли, сопротивляясь, как она частенько делала и в прошлом, даже малейшему намеку на критику Сладкой Мамочки со стороны Анны, быстро сказала:

— Все равно она была великолепна, а я тогда была слишком плоха, чтобы еще и критиковать кого-то.

— Сладкая Мамочка, когда дело касалось меня, имела обыкновение говорить: «Ты — Электра» или «Ты — Антигона», — и точка, — сказала Анна.

— Ну, не совсем уж и точка, — натянуто сказала Молли, отстаивая те болезненные часы испытаний, которые они обе пережили у Сладкой Мамочки.

— Нет точка, — повторила Анна, неожиданно резко настаивая на своем, так что Молли, уже в третий раз, взглянула на нее с удивлением. — Точка. Нет-нет, я не говорю, что она не помогла мне очень и очень серьезно. И я уверена, что без нее я не справилась бы с тем, с чем мне тогда нужно было справиться. И все равно… Я очень отчетливо помню один день, помню, как я там сидела — большая комната, приглушенный боковой свет, Будда, и все эти картины, и все эти скульптуры.

— Ну и? — сказала Молли, теперь уже очень критично.

Анна, невзирая на невысказанную, но вполне определенную решимость не подвергать все это обсуждению, сказала:

— Я уже несколько месяцев думаю обо всем этом… нет, я бы хотела обсудить это с тобой. В конце концов, мы обе через это прошли, и с одним и тем же человеком…

— Ну и?

Анна продолжала настаивать:

— Я помню тот день, и как я поняла, что никогда больше туда не вернусь. И все из-за этих проклятых произведений искусства, которыми был забит весь ее дом.

Молли втянула в себя воздух, резко. Она сказала, быстро:

— Я не понимаю, о чем ты.

А поскольку Анна не отвечала, она поинтересовалась обвиняющим тоном:

— А ты что-нибудь написала за то время, пока меня не было?

— Нет.

— Я говорю тебе снова и снова, — сказала Молли, и голос ее звучал резко, — что никогда не прощу тебя, если ты зароешь свой талант. Я говорю это серьезно. Я сама сделала это, и мне невыносимо наблюдать, как теперь это делаешь ты, — я и рисовала, и танцевала, и на сцене играла, и бумагу марала, и вот теперь… Анна, ты такая талантливая, но не хочешь использовать свой талант. Почему? Я просто не могу этого понять.

— Как я могу тебе это объяснить, если ты всегда говоришь об этом с такой горечью и с таким осуждением?

Молли устремила на подругу взгляд, исполненный боли и упрека, в ее глазах стояли слезы. Она с трудом проговорила:

— В глубине души я всегда считала так: что ж, когда-нибудь я выйду замуж, поэтому не так уж важно, что я впустую растрачиваю все таланты, которые были дарованы мне при рождении. До недавнего времени я даже мечтала, что у меня будут еще дети, — да, я знаю, что это очень глупо, но, тем не менее, это так. И вот теперь мне сорок, а Томми вырос. Но дело в том, что если ты не пишешь просто потому, что думаешь, будто выйдешь замуж…

— Но мы же обе мечтаем выйти замуж, — сказала Анна, пытаясь обратить все в шутку, ее тон вернул разговор в более спокойное русло; с болью она поняла, что все-таки некоторые темы обсудить с Молли ей не удастся.

Молли улыбнулась, сухо, бросила на подругу взгляд, проницательный и колкий, и сказала:

— Хорошо, но позже ты об этом пожалеешь.

— Пожалею, — сказала Анна, рассмеявшись от неожиданности. — Молли, почему ты никогда не можешь поверить в то, что и у других людей могут быть те же проблемы и та же беспомощность, что и у тебя?

— Потому что тебе повезло и у тебя один талант, а не четыре.

— А может быть, мой единственный талант подвергался столь же сильному давлению, как все твои четыре, вместе взятые?

— Я не собираюсь обсуждать это в таком тоне. Приготовить тебе чаю, пока мы ждем Ричарда?

— Я бы лучше выпила пива или еще чего-нибудь.

И она добавила с провоцирующей ноткой в голосе:

— Я тут подумала, что со временем я вполне могу начать пить.

Молли ответила голосом старшей сестры, как того и требовал тон ее подруги:

— Не следует с этим шутить, Анна. Особенно когда видишь, до чего это доводит, — посмотри на Марион. Интересно, она так и пила, пока меня здесь не было?

— Я могу ответить тебе на этот вопрос. Да, так и пила. Она несколько раз заходила ко мне пообщаться.

— Заходила к тебе пообщаться?

— Я на это и намекала, когда сказала тебе, что люди считают, будто мы с тобой — взаимозаменяемы.

Молли была склонна к собственническим чувствам, и, как Анна и ожидала, следующий вопрос она задала ей с недовольным видом:

— Полагаю, ты собираешься мне сказать, что и Ричард тоже заходил к тебе?

Анна кивнула, и Молли отрывисто бросила:

— Пойду принесу нам пива.

Она вернулась с кухни с двумя большими запотевшими стаканами и сказала:

— Так, может, будет лучше, если ты мне все расскажешь до того, как сюда приедет Ричард, как думаешь?

Ричард был мужем Молли, а точнее — когда-то был ее мужем. Сама Молли была плодом того, что она называла «одним из типичных браков двадцатых годов». И ее мать, и ее отец блистали, правда совсем недолго, в интеллектуальных и богемных кругах, центром которых были такие великие светила, как Хаксли, Лоуренс, Джойс и так далее. Ее детство было катастрофой, поскольку брак ее родителей просуществовал всего несколько месяцев. Молли вышла замуж в возрасте восемнадцати лет за сына одного из друзей своего отца. Теперь она понимала, что выскочила замуж потому, что нуждалась в стабильности и даже в какой-то респектабельности. Плодом этого брака стал мальчик Томми. Ричард еще в свои двадцать демонстрировал задатки весьма солидного бизнесмена, коим он и стал с течением времени: они с Молли мирились с взаимной несовместимостью немногим больше года. Потом он женился на Марион, и у них родилось трое сыновей. Томми остался с Молли. Она и Ричард после того, как бракоразводный процесс был завершен, снова стали друзьями. А позже и Марион стала ее подругой. В то время по поводу сложившейся ситуации Молли частенько говорила: «Все это очень странно, верно ведь?»

— Ричард приходил ко мне поговорить о Томми, — сказала Анна.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.03 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>