Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

История Анны Вулф, талантливой писательницы и убежденной феминистки, которая, балансируя на грани безумия, записывает все свои мысли и переживания в четыре разноцветные тетради: черную, красную, 6 страница



— Вернемся к Ричарду.

— Так вот, он пригласил меня на шикарный ужин. Это случайно получилось. Он тогда только что приобрел контрольный пакет акций в производстве всех алюминиевых кастрюль, или же — чистящих средств для котелков, или же — пропеллеров в Европе, что-то в этом роде. Там было четверо воротил бизнеса и четверо их милашек. Я была одной из милашек. Я сидела и смотрела на лица собравшихся за столом. Боже правый, это было кошмарно. Ко мне вернулись коммунистические настроения самой первой, примитивной, стадии, — помнишь, когда кажется, что достаточно просто перестрелять всех этих подлецов, — так мы думали до того, как поняли, что те, кто им противостоит, безответственны в той же степени. Я смотрела на эти лица, я просто сидела и смотрела.

— Но мы всегда это знали, — сказала Молли. — Что в этом нового?

— Скорее, все просто снова встало на свои места. А потом, как они обращаются со своими женщинами! Разумеется, совершенно не отдавая себе в этом отчета. Боже мой, мы иногда расстраиваемся из-за того, как мы живем, но как нам все-таки повезло: те, с кем общаемся мы, хотя бы наполовину цивилизованные люди.

— Вернемся к Ричарду.

— Ах да. Хорошо. Это не было чем-то значительным. Просто случайный эпизод. Он отвез меня домой, на таком очень шикарном новом «ягуаре». Я угостила его кофе. Он был уже на взводе. Я сидела и думала: «Что ж, он ничем не хуже многих идиотов, с которыми мне в моей жизни случалось переспать».

— Анна, что на тебя нашло?

— Ты хочешь сказать, тебе незнакомо это чувство ужасающего морального истощения, когда на все уже наплевать?

— Я о том, как ты говоришь. Не так, как раньше.

— Очень может быть. Но мне пришло в голову вот что — если мы ведем так называемую свободную жизнь, то есть живем как мужчины, почему бы нам не начать говорить на том же языке?

— Потому что мы не такие. В этом все дело.

Анна засмеялась.

— Мужчины. Женщины. Связанные. Свободные. Хорошие. Плохие. Да. Нет. Капитализм. Социализм. Секс. Любовь…

— Анна, что произошло между тобой и Ричардом?

— Ничего. Ты придаешь этому слишком большое значение. Я сидела и пила кофе, смотрела на это его тупое лицо и думала: «Если бы я была мужчиной, я бы просто легла с ним в постель, очень вероятно, только потому, что он тупой», — если бы он был женщиной, я имею в виду. А потом мне стало так скучно, скучно, скучно. А он, похоже, почувствовал мою скуку и решил меня поучить. И вот он встал и сказал: «Ну что ж, полагаю, мне пора отправляться домой, на Плейн-авеню, дом 16», или где он там живет. Ожидая, что я скажу: «О нет, я не вынесу этого, не уходи». Знаешь, такой несчастный-разнесчастный муж, связанный по рукам и ногам женой и детьми. Все они так делают. Пожалуйста, пожалей меня, я должен ехать домой, в дом 16 на Плейн-авеню, в этот ужасный дом со всеми удобствами, в дорогом пригороде. Он сказал это один раз. Он сказал это три раза, — так, будто он там не живет, он на ней не женат, будто это не имеет к нему никакого отношения. Маленький домик на Плейн-авеню, 16, и маленькая женушка.



— Если говорить конкретно, чертовски огромный особняк с двумя горничными и тремя автомобилями в Ричмонде.

— Ты не станешь спорить с тем, что он излучает атмосферу пригородной жизни. Странно. Но они все такие, — я имею в виду, магнаты, они все это излучали. Буквально видишь всякую хитроумную бытовую технику и детишек, уже одетых в пижамки, которые спускаются на первый этаж, чтобы с поцелуем пожелать папочке спокойной ночи. Все они — чертовы свиньи, самодовольные свиньи, буквально все.

— Ты говоришь как шлюха, — сказала Молли; и тут же смущенно улыбнулась, потому что она и сама удивилась, что употребила такое слово.

— Довольно странно, но, только совершая огромное волевое усилие, я себя так не чувствую. Они так сильно стараются, — но, разумеется, не отдавая себе в этом отчета, заставить тебя именно так себя и чувствовать, и именно здесь-то они и побеждают, каждый раз. Хорошо. Как бы то ни было, я ответила: «Спокойной ночи, Ричард, я так хочу спать, и большое тебе спасибо, что показал мне всю эту шикарную жизнь». Он стоял и обдумывал, не следует ли ему сказать «Ах, дорогая, я должен ехать домой, к своей ужасной жене» в четвертый раз. Он не понимал, почему эта Анна, женщина, видимо начисто лишенная воображения, совсем ему не сочувствует. Затем я буквально прочитала его мысли: «Разумеется, она всего-навсего интеллектуалка, какая жалость, что я не пригласил вместо нее кого-нибудь из своих девушек». И тогда я стала ждать, знаешь, наступает такой момент, когда им нужно нанести ответный удар? Он сказал: «Анна, тебе следует лучше следить за собой, ты выглядишь на десять лет старше своего возраста, ты буквально увядаешь на глазах». И тогда я сказала: «Но, Ричард, если бы я сказала тебе, о да, пойдем в постель, в этот самый момент ты бы уверял меня, как я прекрасна. Правда, разумеется, находится где-то посередине, не так ли?»

Молли прижала подушечку к груди и, крепко ее обнимая, рассмеялась.

— Тогда он сказал: «Но, Анна, когда ты приглашала меня на кофе, ты, конечно, должна была понимать, что это означает. Я человек уже очень зрелый, — так он и выразился, — и у меня или есть отношения с женщиной, или их нет». Тут я почувствовала, что он меня утомил, и сказала: «Ох, Ричард, уходи уже наконец, ты ужасный зануда»… Так что, Молли, теперь ты понимаешь, что, как бы это лучше сказать, сегодняшние трения между мной и Ричардом были неизбежны.

Молли прекратила смеяться и сказала:

— Все равно, вы с Ричардом, должно быть, оба сошли с ума.

— Да, — сказала Анна, совершенно серьезно. — Да, Молли, думаю, я была недалека от этого.

Но в ответ на это Молли встала и быстро проговорила:

— Пойду приготовлю обед.

Она посмотрела на Анну виновато и с раскаянием. Та тоже встала и сказала:

— Тогда я тоже пока пойду на кухню.

— Мы можем посплетничать.

— Уф-ф, — сказала Анна, очень небрежно, зевая. — Если подумать, что нового я могу тебе рассказать? Все по-прежнему. В точности, как и было.

— За целый год ничего не произошло? Двадцатый съезд. Венгрия. Суэцкий канал. И несомненно, естественное движение человеческой души, переход из одного состояния в другое? Никаких изменений?

Маленькая кухонька была выкрашена в белый цвет и переполнена всякой всячиной, расставленной, однако, в строгом порядке. Там все сверкало: и ряды аккуратно стоящих разноцветных кружек, тарелок и блюд, и капельки влаги на стенах и потолке. Окна запотели от пара. Духовка, казалось, раздувалась и пыхтела от натиска жара, пылавшего внутри. Молли распахнула окно, и горячий аромат жарящегося мяса вырвался наружу и поплыл над влажными крышами и грязными задними двориками, в то время как поджидавший снаружи шар солнечного света осторожно вплыл на подоконник, переполз на пол и уютно там свернулся.

— Англия, — сказала Молли. — Англия. Возвращение на этот раз далось мне тяжелее, чем обычно. Еще на борту теплохода я начала ощущать, как жизненные силы меня покидают. Вчера я ходила по магазинам и смотрела на эти милые приличные лица, все вокруг такие любезные, и такие респектабельные, и такие чертовски скучные.

Она быстро выглянула из окна, а затем решительно повернулась к нему спиной.

— Нам бы лучше смириться с тем обстоятельством, что и мы, и все, кого мы знаем, скорее всего всю свою жизнь так и проведут, ворча и жалуясь на Англию. Однако же мы здесь живем.

— Я собираюсь вскоре снова уехать. Я бы уехала завтра, если бы не Томми. Вчера я была на репетиции в театре. Все мужчины в труппе — голубые, не считая одного, которому шестнадцать лет. Так что же я здесь делаю? Все время, пока я путешествовала, все происходило естественно, мужчины относились ко мне, как к женщине, я чувствовала себя прекрасно, никогда не вспоминала о своем возрасте, никогда не думала о сексе. У меня случилась парочка приятных и веселых любовных приключений, ничего вымученного, все легко. Но как только твоя нога касается местной почвы, ты сразу собираешься, внутренне подтягиваешься и напоминаешь сама себе: «Будь осторожна, все эти мужчины — англичане. За редким исключением». И ты сразу становишься неуклюжей и сексуально озабоченной. Что может быть хорошего в стране, в которой полным-полно искореженных людей?

— Ты попривыкнешь за пару недель.

— Я не хочу привыкать. Я уже чувствую, как во мне нарастает сопротивление. И этот дом. Его снова нужно красить. Я просто не хочу даже и начинать: красить, развешивать занавески. Почему здесь все превращается в такую тяжелую работу? Не то что в Европе. В Европе человек спит за ночь пару часов и встает счастливым. А здесь мы высыпаемся и с большим трудом…

— Да, да, — сказала Анна, смеясь. — И я уверена, что год за годом, каждый раз, когда мы будем откуда-нибудь возвращаться, мы будем произносить друг перед другом одну и ту же прочувствованную речь.

Совсем близко, под землей, прошел поезд, и дом задрожал.

— И с потолком надо что-то делать, — добавила Анна, посмотрев наверх. Ближе к концу войны на дом упала бомба, крыша была пробита, и дом пустовал два года, открытый всем дождям и ветрам, свободно гулявшим по комнатам. Потом его отремонтировали. Но до сих пор, когда проходили поезда, было слышно, как строительная крошка тонкими струйками стекает под гладкой свежевыкрашенной поверхностью стен. Через потолок проходила трещина.

— Проклятье, — сказала Молли. — Даже думать об этом не могу. Но наверное, придется этим заняться. Ну почему это так, почему только здесь все, кого знаешь, пытаются сделать хорошую мину при плохой игре, пытаются бодро нести свое бремя.

Она смахнула слезы, застилавшие ей глаза, и снова склонилась к духовке.

— Потому что это — та страна, которую мы знаем. Другие страны — это такие места, находясь в которых мы не думаем.

— Это не совсем так, и ты это знаешь. Ну ладно. Давай поскорее выкладывай новости. Через минуту я подам обед.

Теперь наступила очередь Молли излучать чувство одиночества и непонятости. Ее руки, патетичные, стоические, упрекали Анну. Что касается Анны, она в это время думала: «Если я сейчас соглашусь поддержать этот настрой и приму участие в очередном заседании на тему „Что случилось с мужчинами“, домой я уже не пойду, я останусь на обед и на весь день, мы с Молли обе будем чувствовать тепло и дружескую близость, все преграды растают. А когда мы расстанемся, неожиданно придет чувство недовольства и обиды, потому что, в конечном итоге, мы бываем по-настоящему верны только мужчинам, но не женщинам…»

Анна уже была готова сесть и отдаться этому настроению. Но она не сделала этого. Она подумала: «Я хочу покончить с этим делом, закрыть тему мужчины vs.[5] женщины, остановить этот поток жалоб, попреков, предательств. Помимо всего прочего, это нечестно. Мы избрали определенный образ жизни, зная, что за это придется платить, а если мы и не знали этого тогда, то знаем сейчас, тогда к чему эти жалобы и стоны… и, кроме того, если я не проявлю осторожности, наши отношения с Молли опустятся до уровня клуба старых дев-близнецов, где мы сидим и говорим друг другу: „А помнишь ты, как тот мужчина, ну, как там его звали, сказал бестактность, а случилось это, должно быть, в 1947 году…“»

— Ну, давай же, — сказала Молли, оживленно и резко, обращаясь к Анне, которая вот уже некоторое время просто стояла и молчала.

— Хорошо. Я правильно понимаю, что о товарищах ты говорить не хочешь?

— Во Франции и в Италии интеллектуалы денно и нощно обсуждают Двадцатый съезд и Венгрию, уроки и перспективы, ошибки и выводы.

— В таком случае, поскольку у нас — все то же самое, хотя, слава Богу, многие уже от этих разговоров заскучали, я эту тему предлагаю опустить.

— Хорошо.

— Но, думаю, о трех товарищах я все же расскажу, — ну так, совсем немного, — поспешно добавила Анна, заметив, как Молли скривилась. — О трех доблестных сынах рабочего класса и профсоюзного движения.

— И кто они?

— Том Уинтерс, Лен Колоун, Боб Фаулер.

— Конечно, я их знаю, — быстро проговорила Молли. Она всегда всех знала. — Ну и?

— Совсем незадолго перед съездом, когда в наших кругах происходило всякое брожение, все обсуждали то один заговор, то другой, то Югославию, то что-нибудь еще, я встретилась с ними, чтобы обсудить то, что они, естественно, называли культурными вопросами. Снисходительно. В то время я и мне подобные немало своего времени отдавали внутрипартийной борьбе, — как же наивны мы были, пытаясь всех убедить, что было бы намного лучше признать, а не отрицать то, что в России дела пошли совсем нехорошо. Так вот. Неожиданно я получила письма от всех троих, — написали они их, разумеется, не сговариваясь, и ни один не знал, что то же самое сделали и двое других. Письма эти были выдержаны в очень жестком духе. Мол, любые слухи о том, что в Москве творятся или же раньше творились грязные делишки, а товарищ Сталин хотя бы однажды совершил неверный шаг, распространяются врагами рабочего класса.

Молли засмеялась, но только из вежливости; за этот нерв задевали слишком часто.

— Нет, дело не в этом. Дело в том, что письма оказались взаимозаменяемыми. Если не принимать во внимание почерк.

— Не принимать во внимание почерк — слишком большое допущение.

— Развлечения ради, я перепечатала на машинке все три письма, хотя они и были очень длинными, и разложила их перед собой. Язык, стиль, общий тон — все оказалось идентично. Было совершенно невозможно сказать: это письмо написал Том, а вот это — Лен.

Молли обиженно поинтересовалась:

— И для этого и была заведена тетрадь, или что бы там ни было, то, о чем вы секретничаете с Томми?

— Не для этого, а чтобы кое-что понять. Но я еще не закончила.

— Да-да, хорошо, не стану на тебя давить.

— А потом случился съезд, и почти сразу же я получила еще три письма. И во всех — истеричный тон, самообвинения, самобичевания, чувство вины.

— Ты снова их напечатала?

— Да. И разложила все три письма перед собой. Они все могли быть написаны одним и тем же человеком. Ты разве не понимаешь?

— Нет. А что ты пытаешься доказать?

— Ну, естественно, в голову сразу приходит следующая мысль: а к какому из стереотипов отношусь я сама? Какого анонимного целого являюсь частью я?

— Да? А мне не приходит. — Молли явно подразумевала: «Если тебе захотелось почувствовать себя ничтожеством, — пожалуйста, но не надо клеить этот ярлык на меня».

Разочарованная, поскольку это открытие и все последовавшие за ним размышления как раз и были тем, что ей больше всего хотелось обсудить с Молли, Анна поспешно сказала:

— Ну хорошо. Мне это показалось очень интересным. А больше почти ничего и не было, — случился такой период, который может быть обозначен как время смущения, и кое-кто вышел из партии. Или все вышли из партии, я подразумеваю, те, кому психологически было уже пора это сделать. Потом внезапно, на той же самой неделе, — и, Молли, это было просто невероятно… — Помимо своей воли, Анна снова взывала к чувствам подруги. — На той же самой неделе я получила еще три письма. Очищенные от любых сомнений, жесткие и целеустремленные. Это была неделя, последовавшая за событиями в Венгрии. Иными словами, щелкнули кнутом, и сомневающиеся тут же встали по стойке «смирно». Эти три письма тоже были идентичны, — разумеется, я говорю не о конкретном выборе слов, — сказала Анна нетерпеливо, увидев, как Молли приняла нарочито скептический вид. — Я имею в виду стиль, язык, то, как слова были связаны между собой. А тех промежуточных писем, истерических и самоуничижительных, их вообще могло не быть. Знаешь, я уверена, что Том, Лен и Боб вытеснили из памяти тот факт, что они их вообще писали.

— Но ты сохранила эти письма?

— Ну, я не собираюсь предъявлять их в суде, если ты об этом.

Молли стояла, медленно вытирая стаканы розово-лиловым полосатым полотенцем и рассматривая их на свету, прежде чем поставить на место.

— Что же, я так устала от всего этого, что не думаю, что когда-нибудь еще захочу во все это погрузиться снова.

— Но, Молли, мы же не можем так поступить, правда? В течение многих и многих лет мы были коммунистами или почти коммунистами, или чем-то в этом роде. Мы не можем вдруг сказать: «Ой, ну ладно, как-то мне все это надоело».

— Как это ни смешно, но мне это действительно надоело. Да, я знаю, это странно. Два или три года назад я чувствовала себя виноватой, если не отдавала всякую свободную минуту тому, чтобы что-нибудь организовать. А теперь я просто хожу на работу, остальное время ленюсь и делаю что хочу, и вовсе не чувствую себя виноватой. Мне все это стало безразлично, Анна. Просто безразлично.

— Это не вопрос вины. Это вопрос понимания того, что за всем этим стоит. — Молли не ответила, поэтому Анна быстро продолжила: — Хочешь послушать про Колонию?

Колонией они называли группу американцев, по политическим причинам живших не у себя на родине, а в Лондоне.

— Господи, нет. Они мне тоже страшно надоели. Нет, я хочу послушать только про Нельсона, вот он мне нравится.

— Он пишет американский шедевр. Он ушел от жены. Потому что она была слишком нервной. Нашел себе девушку. Очень хорошую. Пришел к выводу, что она слишком нервная. Вернулся к жене. Пришел к выводу, что она слишком нервная. Ушел от нее. Нашел другую девушку, которая пока еще не стала слишком нервной.

— А остальные?

— Так или иначе, все так же, так же, так же.

— Ну, тогда давай это пропустим. Я общалась с американской колонией в Риме. Ужасно они жалкие и несчастные.

— Да. Кто еще?

— Твой друг мистер Матлонг. Помнишь, африканец?

— Конечно помню. Ну, сейчас он сидит в тюрьме, поэтому я полагаю, что примерно в это же время в будущем году он уже будет премьер-министром.

Молли засмеялась.

— А еще твой друг Де Сильва.

— Он был моим другом, — сказала Молли, снова засмеявшись и сопротивляясь зазвучавшим в голосе Анны критическим ноткам.

— Так вот тебе голые факты. Он вернулся на Цейлон, а, если ты помнишь, его жена не хотела туда ехать. Он написал мне, потому что писал тебе, но ответа не получил. Он сообщает в своем письме, что Цейлон восхитителен и исполнен поэзии и что его жена ждет второго ребенка.

— Но она не хотела еще одного ребенка.

Неожиданно они обе, и Молли, и Анна, рассмеялись; неожиданно между ними наступило полное согласие.

— Потом он еще написал, что скучает по Лондону с его свободой культуры во всех ее проявлениях.

— Тогда, я полагаю, можно ожидать его появления в любой момент.

— Он уже вернулся. Пару месяцев назад. Судя по всему, он бросил жену. Она для него слишком хороша, говорит он, и льет крокодиловы слезы, но не слишком крупные, потому что она в конечном итоге оказалась запертой на Цейлоне с двумя детьми и без денег, так что он в полной безопасности.

— Ты с ним виделась?

— Да. — И Анна поняла, что не может рассказать Молли о том, что между ними произошло. Да и зачем это надо? Тогда они неизбежно, а Анна себе поклялась, что этого не будет, проведут остаток дня, обмениваясь сухими горькими комментариями, к чему они были так склонны, когда общались друг с другом.

— А как ты сама, Анна?

Вот теперь, впервые, Молли задала вопрос так, что Анна поняла, что может искренне ответить, и она тут же сказала:

— Майкл заходил ко мне повидаться. Около месяца назад.

Она прожила с Майклом пять лет. Их отношения закончились три года назад, и не по ее воле.

— И как прошла ваша встреча?

— Знаешь, в каком-то смысле так, будто ничего и не случилось.

— Это понятно, вы же так хорошо друг друга знаете.

— Он так себя вел… как бы это сказать? Он, знаешь ли, обращался со мной как со старым добрым другом. Отвез меня в одно местечко, где я давно хотела побывать. Рассказывал об одном из своих коллег. Он сказал: «Помнишь Дика?» Странно, тебе не кажется, что он не мог вспомнить, знаю ли я Дика, мы же так много с ним общались в те времена. «Дик получил работу в Гане, — сказал Майкл. — Он взял с собой жену. Его любовница тоже хотела с ним ехать. С этими любовницами вечно такие сложности», — добавил Майкл, а потом рассмеялся. И знаешь ли, так мягко, искренне, от души. Вот что причинило мне боль. Потом бедняга смутился, вспомнив, что я была его любовницей, и он весь покраснел и сидел с виноватым видом.

Молли ничего не сказала. Она пристально смотрела на Анну.

— Вот, думаю, и все.

— Просто стадо свиней, вот кто они такие, — сказала Молли беззаботно, намеренно задавая такой тон, который мог Анну развеселить и рассмешить.

— Молли? — В голосе Анны звучали боль и мольба.

— Что? Не станем же мы снова все это обсуждать, правда? Ни к чему это.

— Видишь ли, я об этом думала. Знаешь, возможно, мы допустили ошибку.

— Неужели? Всего одну?

Но Анна не стала смеяться.

— Нет. Я говорю серьезно. Мы обе свято верим в ту идею, что мы сильные и крепкие женщины, — нет, послушай меня, я говорю серьезно. Я имею в виду: вот, рушится брак, ну, и мы говорим, что ж, наш брак оказался неудачным, очень жаль. Нас бросает мужчина, — очень жаль, говорим мы, но это неважно. Мы растим своих детей одни, без мужчин, — ну и что, говорим мы, мы справимся. Многие годы мы состоим в коммунистической партии, а потом мы говорим: так-так-так, мы допустили ошибку, очень жаль.

— Что ты пытаешься мне сказать? — спросила Молли, очень осторожно и очень отстраненно.

— Не допускаешь ли ты маленькую вероятность, просто маленькую вероятность того, что с нами могут произойти вещи настолько плохие, что мы уже никогда не сможем оправиться? Ведь когда я позволяю себе смотреть правде в глаза, я понимаю, что я так по-настоящему и не оправилась после истории с Майклом. Я свое получила. О, да, я знаю, что мне полагается говорить: так-так, он меня бросил… ну и что такое пять лет, в конце-то концов, надо двигаться вперед, к чему-то новому.

— Но так и должно быть: вперед, к чему-то новому.

— Почему такие, как мы, никогда не признают своего поражения? Никогда. Может быть, для нас самих было бы лучше, если бы мы это делали. И это касается не только любви и мужчин. Почему мы не можем сказать что-нибудь типа: мы — такие люди, которые в силу стечения обстоятельств попали в поток истории определенным образом, вследствие чего мы оказались мощно вовлеченными, — но только в нашем воображении, вот в чем все дело, — в некую великую мечту, однако теперь мы должны признать, что великая мечта увяла, а истина заключается кое в чем другом, а именно — от нас никогда и никакого толку не будет. В конце концов, Молли, это ведь не очень большая потеря, если несколько человек, несколько человек определенного типа, говорят, что с них хватит, с ними покончено. Почему бы и нет? Это граничит с высокомерием — не уметь делать такие признания.

— Ах, Анна! Это все только из-за Майкла. А может, он опять придет к тебе на днях и ваши отношения возобновятся ровно с того места, где они когда-то прервались. А если он и не придет, стоит ли тебе грустить? У тебя есть твое писательство.

— Боже мой, — тихо сказала Анна. — Боже мой.

Затем, через мгновение, она заставила себя вернуться к безопасному тону:

— Да, все это очень странно… ну что же, мне пора бежать домой.

— По-моему, ты говорила, что Дженет гостит у подруги.

— Это так, но у меня есть другие дела.

Они поцеловались, торопливо. Ощущением, что им так и не удалось по-настоящему встретиться, они поделились друг с другом, обменявшись коротким, нежным и даже, можно сказать, юмористическим рукопожатием. Анна вышла на улицу и направилась домой. Она жила в нескольких минутах ходьбы от Молли, на Эрлз-Корт. Прежде чем свернуть на свою улицу, она автоматически отключила свое зрение. Она жила не на этой улице и даже не в каком-то определенном доме, она жила в определенной квартире; и она не позволит своему зрению вернуться, пока не закроет за собой дверь собственной квартиры изнутри.

Ее квартира занимала два последних этажа, там было пять больших комнат, две внизу и три наверху. Четырьмя годами раньше Майкл убедил ее переехать в собственную квартиру. Он говорил, что жизнь в доме Молли, когда она постоянно находится под крылом старшей сестры, идет ей не на пользу. Когда Анна пожаловалась, что ей это не по карману, Майкл посоветовал ей сдавать одну из комнат. Она переехала, представляя себе, как они вместе там заживут, но очень скоро он ее бросил. Какое-то время она продолжала жить согласно той схеме, которую разработал для нее Майкл. Одну большую комнату снимали двое студентов, в другой жила ее дочь, а ее собственные спальня и гостиная были рассчитаны на двоих — на нее и на Майкла. Один из студентов съехал, но Анна не стала утруждаться и искать ему замену. Собственная спальня, в которой она собиралась жить вместе с Майклом, начала вызывать у нее отвращение, и она переехала вниз, в гостиную, где она и спала, и делала записи в своих тетрадях. Один студент по-прежнему жил наверху, это был юноша с Уэльса. Иногда Анне приходило в голову, что кто-то мог бы сказать, что она живет в одной квартире с молодым мужчиной; но он был гомосексуалистом, поэтому его присутствие у нее дома не вносило в ее жизнь никакого напряжения. Они почти не виделись. Пока Дженет была в школе, находившейся в паре кварталов от их дома, Анна занималась своими делами; а когда Дженет возвращалась домой, она посвящала себя общению с дочерью. Раз в неделю одна пожилая женщина приходила к ним убираться. Время от времени, нерегулярно, Анна получала деньги за свой единственный роман — «Границы войны», — эта книга когда-то была бестселлером, но она и сейчас все еще приносила доход, как раз достаточный для того, чтобы Анна с дочерью могли на него как-то прожить. Квартира была симпатичная, с яркими полами. Балюстрады и перила лестниц смотрелись как яркий белый узор на фоне красных обоев.

Так была устроена жизнь Анны. Но только когда она оставалась одна, в своей большой комнате, эта женщина была самой собой. Ее комната была продолговатой, длину помещения несколько урезала стоящая в глубине узкая кровать. Рядом с кроватью высились стопки книг и бумаг, стоял телефон. В комнате было три высоких окна. В одном конце комнаты, рядом с камином, стоял письменный стол с пишущей машинкой на нем. Там Анна писала письма, а иногда, нечасто, книжные обзоры и статьи. В другом конце стоял длинный рабочий стол, выкрашенный в черный цвет. В ящике этого стола хранились четыре тетради. На поверхности стола всегда царили чистота и порядок. Стены и потолок были белого цвета, правда, уже слегка потускневшие от темного лондонского воздуха. Пол был выкрашен в черный цвет. Кровать была застелена черным покрывалом. Длинные шторы были тускло-красными.

Сейчас Анна медленно переходила от одного окна к другому, наблюдая за игрой слабого обесцвеченного солнечного света, которому не удавалось достичь тротуара — дна узкой расселины между высокими викторианскими домами. Она занавесила окна, с удовольствием прислушиваясь к тому, как уютно скользят колесики по глубоким желобкам, как нежно шелестят полотна тяжелой шелковой ткани — сшш-сшш-сшш, — встречаясь друг с другом и образуя мягкие складки. Она зажгла свет над большим рабочим столом, и его гладкая черная поверхность засияла, отражая красное свечение штор. Анна достала, одну за другой, четыре тетради и аккуратно, в ряд, разложила их на столе.

Предаваясь этому занятию, она сидела на старомодном вращающемся табурете, и сейчас она подняла его очень высоко, почти вровень со столом. Анна сидела и смотрела вниз на четыре тетради так, будто она — генерал, который, стоя на вершине горы, наблюдает, как его войска разворачиваются в расстилающейся у подножия долине.

Четыре тетради выглядели одинаково: квадратные, около восемнадцати дюймов в ширину, с блестящими обложками, своей фактурой напоминавшими дешевую муаровую ткань. Но по цвету они различались: черная, красная, желтая и синяя. Когда тетради были раскрыты и были видны четыре первые страницы, делалось ясно, что порядок там установился не сразу. В каждой из них первая страница или первая пара страниц были покрыты неразборчивыми каракулями и обрывками фраз. Потом появлялся заголовок, словно Анна почти автоматически разделила саму себя на четыре части, а потом, исходя из природы того, что она написала, каждой части присвоила имя. И так это и было. Первая книга, черная тетрадь, начиналась с каких-то рисуночков, нотных знаков, рассеянных по всей странице, скрипичных ключей, которые постепенно превращались в знак £, а потом обратно в скрипичный ключ; потом шел сложный узор из сцепленных между собой окружностей, а потом слова:

черный

темно, так темно

темно

здесь какая-то тьма

А потом другим, каким-то испуганным почерком:

Каждый раз, когда я сажусь писать и даю волю своему сознанию, появляются слова «как темно» или что-либо связанное с тьмой. Ужас. Ужас этого города. Страх одиночества. Только одно удерживает меня от того, чтобы не вскочить и не закричать, чтобы не броситься к телефону и не позвонить хоть кому-нибудь, — это то, что я заставляю себя мысленно вернуться в тот горячий свет… белый свет, свет, закрытые глаза, красный свет обжигает глазные яблоки. Шершавый пульсирующий жар гранитной глыбы. Моя ладонь прижата к ней, скользит по мелкому лишайнику. Мелкий шершавый лишайник. Мелкий, как ушки крошечных животных, теплый шероховатый шелк под моей ладонью, упорно пытающийся проникнуть в поры на моей коже. И жара. Запах солнца, раскалившего горячий камень. Сухо и жарко, и шелк мелкой пыли на моей щеке, пахнущей солнцем, солнце. Письма от литературного агента касательно романа. Каждый раз, когда приходит такое письмо, хочется смеяться — это смех отвращения. Плохой смех, смех беспомощности, самонаказания. Нереальные письма, когда я думаю о глыбе горячего пористого гранита, о щеке, прижатой к раскаленному камню, о красном свете на моих веках. Обед с агентом. Нереально — роман все больше и больше напоминает некое существо со своей собственной, отдельной от моей, жизнью. Книга «Границы войны» уже не имеет ко мне никакого отношения, она — собственность других людей. Агент сказала, что надо снять фильм. Я сказала «нет». Она проявила терпение, ее работа — его проявлять.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.025 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>