Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Петр Михайлович Смычагин 22 страница



— Да, брат Алеша, времена шатки, береги шапки, — заговорил Виктор Иванович, испытующе глядя на юного друга. — Как же это вышло-то у вас? Кто выдумал такую глупость?

— А теперь и не вспомнить, кому первому пришло это в голову, — отвечал Алексей, виновато почесывая кончик прямого носа, — а подхватили все, и я тоже… дур-рак!

— Погоди казниться-то. Ты думаешь, карточки уничтожишь — и все? А негатив?

— И об этом не успел подумать…

— Ведь если он попадет в жандармские руки, ничего лучшего им и не надо. Ну и конспираторы!

— Добуду! — задорно выпалил Алексей.

— Как?

— Выкуплю.

— Не вздумай сам туда пойти. Пошли кого-нибудь из девчат. Да чего сказать-то фотографу, подумай хорошенько.

— Достать полицейскую форму, — быстро заговорил Алексей, — и изъять сразу несколько негативов. Подойдет?

— Нет, Алеша. Тихая-то вода берега подмывает — потише надо, поскромнее. А это может сразу готовым следом обернуться. Полиция и жандармы возле фотографов всегда вьются. Не годится.

— Большинство снятых на карточке — не здешние, разъехались они, — зачастил Алексей, — просят карточки для родных. Заказать на всех — денег нет. Отдайте, пожалуйста, негатив.

— А что вы с ним станете делать?

— Знакомый студент приехал, понимает в фотоделе. Он бесплатно напечатает. Годится?

— Это умнее. Подойдет, пожалуй. Только версию почище отработать надо, чтоб ни одним штрихом воды не замутить. На дело послать хохотушек молоденьких, но толковых, из тех, что на карточке сняты. Старших не трогай, не показывай лишний раз.

— Ясно, Виктор Иванович, — сказал, поднимаясь, Алексей, — пойду я.

— Ух ты, какой скорый! Погоди… Служивый ничего нового не передает?

«Служивый» — это кличка пожилого человека, работавшего регистратором в жандармерии. Человек беспартийный, тихий и незаметный, он через надежных знакомых охотно делится известными ему сведениями и уже не раз выручал подпольщиков, предупреждая о беде. Виктор Иванович видел его лишь однажды, издали, и раскрывать себя перед ним не считал нужным.

— Он молодец, — говорил Алексей, прохаживаясь от стола к порогу. — Сведения поставляет верные: всех типографских рабочих и служащих взяли на учет. Яманчуев какие-то тайные связи завел в Казани. На наборщика Захарова запрос в Камышлов послали — выяснить им надо личность этого человека. Да ничего такого за ним не числится. Ухватиться им не за что. Какого-то важного политического заключенного, Русанова кажется, собираются перевести из Челябинска в нашу тюрьму: боятся, что там ему могут устроить побег. Ну и самое главное для меня — «хвоста» моего отцепили. Вроде бы я у них в благонадежные вышел, негласное наблюдение сняли.



— Не торопись в рай, Алеша, оставайся в аду, да не торчи на виду. Это ведь и ловушкой хорошей может быть. Веди себя так, будто и не снимали «хвоста». Старики говорят: береженого бог бережет, а ты на бога-то надейся, да сам не плошай… А как узнаешь, что этот заключенный сюда переведен, Авдею скажи. Ну, теперь ступай… Нет, погоди, за ворота выгляну: бывают волки и в нашем колке.

Вернулся Виктор Иванович минуты через две и объявил:

— Иди. Ни души на улице, будто вымерли все.

Алексей с готовностью ринулся в дверь. Пошел напористо, упруго. Двадцать семь лет было этому парню, а выглядел он двадцатилетним. Из Казанского университета исключили его за активную деятельность в студенческих кружках и дружинах в пятом году. Даже первого курса не дали закончить, и в тюрьме успел посидеть.

С Виктором Ивановичем знакомы они лет шесть. Много дел переделали вместе, много тревог пережили. Глядел на младшего товарища Виктор Иванович и радовался: хороший руководитель растет — да он уже и был руководителем городской организации. И подпольщик хороший, только вот выдержки бывает маловато и о конспирации порою забывает.

Авдей подъехал к воротам часов в семь. Постучал в кухонное окно кнутовищем, прокричал:

— Эй, хозяин, коня глядеть выходи!

Когда Виктор Иванович появился в калитке, Авдей не дал ему заговорить, упредив словами:

— Работничье дело невольничье, как скажет хозяин, так и будет.

К телеге привязан, как ночь, вороной конь. Был он красив, статен, а держался как-то потупленно и устало.

— Хорош конь, только заморил его маленько весной, — сказал сидевший в телеге молодой татарин, бедно одетый и тоже казавшийся усталым.

— Сколько он за него просит-то? — спросил у Авдея Виктор Иванович.

— Семьдесят просит, да за шестьдесят, я думаю, отдаст.

— Отдашь за шестьдесят, — возьму, — обратился Виктор Иванович к хозяину коня?

Тот поупирался для виду, а тут еще Авдей подзадорил покупателя:

— Рядись, да вглядись; верши, да не спеши.

Сдался продавец, махнул рукой и, соскочив с телеги, подбежал к Виктору Ивановичу, потянул его к коню.

— Вот, — говорил он, отвязывая повод и подавая его, — держи, хороший человек, давай деньги, катайся. Ну, бери! Давай деньги!

— Добавить-то много придется? — спросил Виктор Иванович у Авдея. — Разоришь ты меня, волк тебя задави.

— Два червонца выкладывай, — слукавил Авдей, хотя добавлять надо было двадцать пять рублей. Отлично знал о денежных трудностях, но и коня хотелось получше взять — добавил пятерку из своих, извозом добытых.

Нередко складывалось у Виктора Ивановича в поездках так вот: поедет с одной целью, а на деле приходится столкнуться совсем с другими делами и обстоятельствами. Алексей, конечно, не догадывался, сколь ценное известие сообщил Виктору Ивановичу, как бы между прочим упомянув о переводе политзаключенного из Челябинской тюрьмы, назвав его Русановым. А речь шла об Антоне Русакове. Именно с сегодняшней ночи надо было его поджидать в условленном месте за хутором Лебедевским, укрыть в своем подвале, через который прошло уже больше десятка беженцев, а когда приутихнут поиски, отправить Антона по железной дороге в Самару. Столько было хлопот и забот с подготовкой этого побега! Сколько волнений!

Все, выходит, прахом прошло. И сегодня ехал Виктор Иванович сюда для того, чтобы условиться с Алексеем о подготовке Антону места в поезде да вечером домой вернуться — встречать Русакова. Теперь планы перепутались. Но ходить в то место придется до тех пор, пока не прояснится судьба Антона. Неделя на это уйдет или месяц — все равно.

Зоя вернулась, когда Виктор Иванович уже сидел в телеге, намереваясь выехать из двора.

— Ну, собрали, что ль? — спросил он ее.

— Не все, — ответила Зоя, обтирая лицо кончиком платка, сдвинув его с головы, — еще штук пять осталось. Дома никого не застали.

— Завтра, волк вас задави, чтоб ни одной не осталось. А ты, Авдей, вот чего: как Алексей тебе скажет, что политзаключенный из Челябинска в здешнюю тюрьму прибыл, сразу дай мне знать. Все. — И он тронул коня. — Понял? Сразу!

В телегу заложили купленного Воронка — испытать его надо в деле. А Чулкова коня привязали к оглобле сбоку — отдать его надо в целости.

С тех пор как раздробилась рословская семья и Макар остался в старой избе, сделался он непохожим на себя. Казалось ему раньше, что, отделившись, повернет свое хозяйство на культурный лад и заживет по-новому, умнее. Двор перестроить хотелось да скотину породистую завести… А как остался с двумя лошадьми да с двумя парами рабочих рук — свои да Дарьины, — почти сравнялся с Леонтием Шлыковым и понял многое. Оттого все чаще приходила ему в голову поговорка деда Михайлы, отца, стало быть: «У богатого-то гумна и свинья умна. А ты вот своим обзаведись, тогда как хошь распорядись». Опять же на поклон и пришлось идти к своим. Помогают в горячую пору, хотя без видимой охоты.

А семья-то год от года растет. Зинка, правда, теперь уж пособляет матери по хозяйству. Федька к нынешнему лету подрастет: и за бороной походить сможет, и в ночное с лошадьми съездит. Сулила мужу Дарья еще сына, да родила дочь. В конце великого поста случилось это, на пятой неделе.

 

Макар, приучив себя к мысли, что родится сын, до того уверовал в это, что был прямо-таки обескуражен появлением на свет дочери. И на Дарью сердился и на дочь, будто они действительно в чем-то повинны были, и крестить новорожденную не торопился.

В первые дни Дарья не раз пробовала заговорить о крещении ребенка и кумовьями нарекала Тихона с Настасьей, Макар отмалчивался. А в четверг вечером на страстной неделе, прибрав на ночь скотину и едва переступив порог избы, Макар услышал негодующие слова жены:

— Эт чего ж ты творишь-то, тятя родной? — спросила Дарья, выскакивая из-за печи с мокрой тряпкой в руках.

— Да чего я такое натворил? — попятился Макар к двери, вешая на гвоздь шапку.

— А до каких пор твоей родной дочери в нехристях быть? Кутенок она, что ль, у тебя? Ни назвать, ни позвать. Зинка вон уж сама Дуняшкой ее окрестила, заместо попа.

— Во-он ты чего, — протянул Макар, успокоившись. — Дык ведь Пеструха-то вот вот отелится…

— Тебе, знать, корова дороже девки.

— Дороже и есть, — усмехнулся Макар, повесив старую шубенку и проходя к столу. — Корову тебе даром кто даст?.. То-то вот и есть. А девку берешь, дык за ей глухой воз с приданым еще привезут. Кто ж дороже-то? А у нас их, девок-то, — две. Вот и готовь два глухих воза.

— Ну, ты, Макар, кажись, умом рехнулся. От веку ведь эдак ведется. Чего ж мы с тобой переменим, что ль, это? Дурь-то из головы повытряхни да завтра с Настасьей езжайте. Тихон-то небось не поедет — в кузне у его дел невпроворот. Весна ведь. А уж я дома останусь и за хозяйством догляжу. Сичас я к ей добегу.

— Ну ладноть, — уклончиво ответил Макар, — квас воды ядренее, утро вечера мудренее. Будь по-твоему: согласится Настасья — поеду.

Утром собрались в Бродовскую не рано — долго Настасью ждали. А та, поздороваться не успев, с ходу возвестила:

— Новость-то не слыхали?

— Чего еще? — с тревогой спросила Дарья, завертывая на столе новорожденную и готовя ее в дорогу.

— Васька-то наш письмо прислал. Летом либо к осени домой прийтить сулится.

— Да ну! — повеселела Дарья. — Вот видишь, Макар, невеста для его понадобится первым делом, а не корова все-таки.

Макар хмыкнул в ответ загадочно и заторопился во двор, поскольку там давно стоял запряженный конь. Выехали чуть не перед самым обедом, и всю дорогу Макар поторапливал Рыжку.

Священника в церкви не оказалось, поскольку службы там не было. Дом поповский недалеко. Потому Макар, оставив Настасью с ребенком у подводы, отправился позвать отца Василия.

Принаряженный по такому случаю — в картузе, сатиновой рубахе, в пиджаке нараспашку и в добрых сапогах — Макар важно вышагивал по малоезженой непыльной дороге, наслаждаясь вешним теплом и стоголосой музыкой птичьих хоров, доносившихся из кладбищенской рощи, готовой вот-вот зашуметь листьями.

К вере, к церковным обычаям не был Макар пристрастен. В голове его больше сомнений гнездилось, чем простодушного верования. Однако всякий раз, когда он оказывался возле церкви либо под ее сводами, охватывало его какое-то торжественное, щемящее чувство, доходившее до умиления перед благостью убранства, перед величием храма. Сегодня ощущение это усиливалось, возможно, еще потому, что подходила к концу седьмая, последняя, страстная неделя великого поста. Надоели уж квасок да редечка, селедка да щи пустые: скоромное употреблять нельзя, особенно в эти последние дни. Грех непрощеный!

Поднявшись на крыльцо и миновав темные сени, Макар попал в светлую просторную кухню, отгороженную от коридора легкой переборкой, и остолбенел. Поздороваться даже забыл. За большим, накрытым белой скатертью столом восседал отец Василий. Роскошная раздвоенная борода почти целиком прикрывала белую салфетку на груди. На столе стоял небольшой графинчик, уже ополовиненный, рядом с ним — вместительная рюмка. А под самой бородой — сковорода с решето. Отец Василий аппетитно уминал за обе щеки жареную колбасу с глазуньей, нимало не смущаясь вошедшего некстати мужика.

Долго, видать, Макар торчал в дверях этаким истуканом, не находя слов. А отец Василий, не спеша пережевав большой кусок колбасы и тронув крахмальной салфеткой губы, спросил недовольно:

— Ну, чего уставился, раб божий? Али язык проглотил?

 

— Да как же можно-то, батюшка? Ведь пост великий! Страшна́я пятница сёдни! Как же ты бога-то не устрашился да уста свои оскверняешь скоромным? Да еще с водочкой! — Макара страх суеверный обуял. — Грех-то какой, ба-атюшка!

— В водочке, как известно, никакой скоромности нету. Хлебная она, — степенно разъяснил отец Василий, пряча в усах и бороде ядовитую ухмылку. — А Христос-то сказал: входящее в уста не оскверняет человека, а оскверняет исходящее из уст его.

Макар окончательно в тупик врезался.

— Эт как же? — ухватился он за свой пшеничный ус. — Выходит, я больше согрешил, коли сказал тебе о грехе твоем: ведь это из уст моих вышло?

— Смышленый ты, мо́лодец. Толковый, — отвечал батюшка, дохнув винным перегаром через всю комнату и заложив большой кусок жирной колбасы в «уста свои». — Истинно так и выходит… Полемики не получилось у нас с тобой… Ну, с чем пожаловал-то, сказывай, раб божий.

Макар так и не понял, чего у них с батюшкой не получилось, оттого снова замешкался с ответом и, как бы догоняя свою мысль, заторопился:

— Ребеночка… новоявленного… окрестить бы надоть…

— Иди ко храму, — велел отец Василий. — Туда я прибуду вскорости. Иди.

На обратном пути Макар ни приветливого солнышка не заметил, ни хоров птичьих из рощи не слышал. Зло его разбирало: дурачат попы народ да еще посмеиваются над темнотой мужичьей. Ведь за все семь недель хозяйки пальца масленого не оближут: не согрешить бы. Больные да немощные, детишки малые на постной пище изнуряются — тоже боясь греха. А тут упивается этакий шестипудовый боров — ни запретов для него, ни бога, ни грехов. Да еще скажешь ему об этом, так сам же в великие грешники попадешь, а он в святых остается!

— Ну, дома, что ль, батюшка-то? — нетерпеливо спросила Настасья. — Придет он?

— Дома, — проскрипел Макар. — Счас колбасу с яишней умнет, полуштоф водки допьет и явится.

— Ты чего ж эт грешишь-то, Макар, — испуганно вскинув брови и тряся в руках плачущего ребенка, упрекнула Настасья. — Нешто можно такое про батюшку? Да еще в страшную пятницу!

— Да что вы, сговорились, что ль, растрафить-то вас всех! — взбеленился Макар. — Он жрет, как кобель, а мине в грехах утопили!

У Настасьи дыхание перехватило от этакой дерзости, возмутилась донельзя, но возразить ничего не успела — увидела, что отец Василий чинно шествует от дома своего.

Крещение прошло быстро и обычно, без лишних слов. Однако Макар совсем лицом потемнел и вышел из церкви чернее тучи. А Настасья, садясь в телегу, и заговорить боялась первой, и распирало ее от нестерпимого желания сказать словечко. На повороте в улицу, когда отъехали от церквы, высказалась, будто великую тайну, неведомую Макару, выдала:

— А ведь батюшка-то… как пошел кругом купели да как дыхнул возля мине… Ей-богу, чуть не упала я от ентого духу… Неужли же и вправду к винищу прикладывался он? В эдакие-то дни!

Макар не разжимал губ, потому как знал — разговора с глупой бабой лучше не заводить, иначе на всю дорогу руготни хватит. Ну чего она мелет? Ведь от винного духу чуть не упала и сама себе не верит. Вот до чего заморочена баба!

— А девку-то как окрестил, — понесла, сорвавшись с тормозов Настасья, — не упомнишь вовек и не выговоришь сроду. — Она подождала в надежде, что Макар подскажет имя новорожденной, но тот не отозвался. Пришлось доходить своим умом. — Келапатра? Нет… Квелапатра, что ль?

— Кле-ва-патра, — сердито поправил Макар. — Выкопал же гдей-то, пес долгогривый!

— М-мм, — потянула Настасья, — с рожденья изнахратил батюшка девку… Неужли не нашлось у его в святцах чего получше-то, а?.. Уж не прогневал ли ты его чем, как звать-то ходил?

«А черт его знает, — зло подумал Макар, — может, и прогневал, коли в великий пост за молостной трапезой застал. Знает небось, что не умолчу об этом перед мирянами, вот и удружил, чтоб всю жизню помнил, как у его побывал…»

— Клевапатра… — повторила Настасья. — Чудно!.. Ой, здравствуешь, Катя! Как живешь-то, скажи.

Недалеко от палкинского двора Катька им встретилась. Постирушки с речки на коромысле несла. Потупилась молодуха, тихонько поздоровалась. Макар придержал коня, и Катька возле подводы остановилась.

— Чегой-то слиняла ты, девка, — продолжала Настасья, — с лица сменилась и вроде бы на себя непохожа стала. В семье, что ль, плохо живется?

— Болезня-то, она и поросенка не красит, сказывают, — уклончиво ответила Катька. — Хворала я шибко, да теперь уж поправилась.

— А мы вот дочку Макарову окрестили…

— Как назвали-то?

— Клевопатрой какой-то… А ты не слыхала — письмо от Васьки нашего пришло, к осени домой сулится.

От этих слов у Катюхи жар внутри полыхнул, кровь в лицо бросилась. Принагнула она голову, будто высвобождая воротник поддевки из-под коромысла. Шею-то гнет, поворачивает и так и этак, а распрямиться стыдно — крупные слезины из глаз выкатились.

Приметив неловкость эту, Макар тронул коня, а Настасья, отдаляясь от поникшей Катюхи, кричала ей:

— Кланяться ему не прикажешь? Аль своим поклон передать? Давно они тута были?

— Да отвяжись ты от ей! — одернул спутницу Макар и пустил коня быстрее.

Катюха подняла голову, сказала что-то, но слов за стуком колес не слышно и слез издали не разглядеть.

Всю дорогу Настасья судачила о неправедном попе, на непонятное имя новорожденной сетовала, то и дело повторяя его, чтобы запомнить надежнее. А то издалека заводила разговор про Васькино письмо, про то, что домой скоро вернется парень, что невесту ему приглядывать самая пора теперь. Но в рассуждениях ее как-то незаметно и порою совсем некстати Васька упоминался рядом с Катюхой Прошечкиной. Либо догадывалась она о бывших когда-то отношениях парня и девки, либо слухами хуторскими напиталась, либо жалела, что не досталась Ваське богатая невеста.

Макар не встревал в эту болтовню, не разжигал бабьих страстей, хотя давным-давно, еще когда потерялась Катька после Васькиных проводин, догадывался об истине, однако никому об этом не говорил, даже своей Дарье. Сегодняшние слезы окончательно утвердили его в прежней мысли. Но Макар был убежден, что в чужие сердечные дела совать свой нос негоже, и отмахивался от таких разговоров. А вот поведение отца Василия не шло у него из головы. И чем больше он думал об этом, тем больше негодовал, постепенно сознавая отца Василия своим врагом.

Как только подъехали к воротам, Настасья кинулась в избу — девчонка с голоду наревелась, да и новости все обсказать надо. Услышав, как нарек батюшка дочку, Дарья залилась горючими слезами. А Настасья, не очень заботясь о том, слушают ли ее, торопливо освободилась от бремени новостей и отбыла домой — своих ребятишек доглядеть.

У Дарьи уж первые слезы прошли, Клеопатру новоявленную накормила и спать уложила, а Макара все нет. Через окошко во двор выглянула — никого там не видно, и телега на месте стоит. Куда бы мужику деваться?

Появился Макар через недолгое время. Не раздеваясь, прошел в передний угол, выставил сороковку из кармана, будто припечатал ее в самую середину стола. Приказал, по-хозяйски крикнув:

— Дарья! Сичас же мясо вари, пельмени стряпай, блины пеки — чего хошь, лишь бы скорейши.

— Христос с тобой, Макарушка! — всплеснула руками Дарья. По спине у нее холодок боязненный пробежал. — Да ты, никак, пьян либо уж взаправду умом рехнулся.

— Пока не пьян — так, для затравки плеснул за воротник у Лишучихи. А ты делай, чего тебе говорят!

Видя, что муж не шутит, что творится с ним непонятное, Дарья послушно повернулась к печи и, досадливо передвигая горшки, запричитала:

— Господи, да грех-то какой ты на душу взял! Подумай, Макарушка, грех-то какой! Ведь и поста-то осталось всего ничего — день да две ночи… В светлое бы воскресенье и разговелся по-людски, как все, после поста. Бес уж, видно, тебя попутал. На великий грех подбил.

Видя, что жена покорно подчинилась ему, Макар смягчился:

— Сама-то не греши, Дарья. Никакой не бес меня попутал — нечего на его зря валить, — батюшка наш, отец Василий, на ум наставил: входящая в уста не оскверняет человека, а оскверняет его все выходящая. Поняла? Ты в сто раз больше нагрешила, на меня лаючись, потому как из твоих устов это вышло. Батюшка не боится бога — жрет колбасу с яйцами да водочкой припивает. А я застал его за этим занятием, дак он в отместку, видать, и наградил нашу дочку вон каким прозванием!

С полгода провалялся в постели Кирилл Платонович Дуранов после того, как «маленько поучили» его мужики, поймав на Прошечкином току. Потом еще долго кровью покашливал, не курил больше года. Зла в нем от того не убавилось и честным не стал, но осторожности заметно прибыло. Ни краж, ни пожаров не случалось в хуторе Лебедевском — полегче вздохнулось мужикам.

Поправившись окончательно, занялся Кирилл Платонович торговлей скотом. Брал заказы в Троицке, в Миассе, даже в Златоусте. Набирал гурты рогатого скота, лошадей, овец в Тургайской степи у скотоводов, перегонял заказчикам и торговал с прибылью. Знали мужики, что и тут не просто он торгует — и обманывает, и ворует скот, — да коли своих не трогает, кому до него какое дело? Всякий живет по себе и другого не касается.

В степи у Кирилла, понятно, свои люди были, гурты ему готовили, а перегонял скот и продавал он сам. Да в таком деле тоже без помощника не обойтись. Долго примеривался, думал, кого бы из подростков нанять в погонщики, многих ребят перебрал в уме — все не то. Хорош у Рословых парнишка, лет пятнадцать ему, смышленый, в самый бы раз для такого дела годился, да ни отец, ни дед не отдадут Степку ни за какие деньги, скажут, к воровству приучится малец. Яшку просил у Леонтия Шлыкова — не отдал. «В хуторе, говорит, пущай при глазах работает у кого-нибудь. С тобой водиться, что в крапиву садиться». Про Даниных и говорить нечего — не пускают они внаем ребят. Вот Прошечка своего Серегу, может, и отдал бы на такое дело, чтобы к торговле приучить его, так мал еще: даже десяти годков ему нету. Какой это помощник? Да и связываться с Прошечкой побаивался Кирилл.

Случайно заговорил как-то Кирилл Платонович с Кестером да и высказал ему свою заботу, а тот с готовностью предложил Кольку. Ни Дуранову, ни кому другому из хутора этот поступок Ивана Федоровича не был понятен. А вышло так оттого, что недолюбливал Кестер младшего сына, и поскольку любовь к старшему, Александру, проявлялась все ярче и откровеннее, между отцом и Колькой поселилась неприязнь, которая с годами все больше перерастала в ненависть. Со стороны из всех живущих в хуторе людей приметил это лишь один человек — Виктор Иванович Данин.

Был у Кестера справный карий мерин Цыган. Не за масть назвали его так, а потому что купили у цыгана. Конь видный, залюбуешься, взглянув на него, но ленивый до невозможности. Его и благословил Иван Федорович Кольке для новой работы. Седло старенькое дал да казацкую нагайку — вот и вся справа.

Разков с десяток прогулялся Колька в Тургайскую степь. И холодно бывало зимой, и ночевать приходилось где попало, и уставал, но домой не манило его. Помыкали им дома всячески, и стал он в семье совсем чужим. Отца постоянно честил про себя «живоглотом» и для матери теплых слов не находил. Она вроде бы видела несправедливость отцовских нападок, но и защитить сына тоже мешало ей что-то. С братом встречались редко, только в каникулы, и никакой радости встречи эти не приносили. Даже не находилось о чем поговорить.

Сидит Колька на лавочке возле своего двора одинешенек. Вечер выдался теплый, ласковый, а мысли одолевают его самые пасмурные: в семье словом перемолвиться не с кем, и ребята хуторские обегают, дружить с ним не хотят. Лишь вчера вечером появился он дома, а уж надоело тут…

Издали увидел Кирилла Дуранова. Тот шел прихрамывающей походкой, обретенной после мужицкой выучки. Весь он будто бы чуток сжался, полинял малость. В смолевой бороде и усах искрами пестрели ярко-белые волоски. И взгляд посмирнее казаться стал, только ежели зло на него накатывало, глаза становились прежними, такими же страшными и беспощадными.

— Ну, чего, Миколашка, отдохнул? — спросил, подходя, Кирилл Платонович. — Завтра в дорогу.

— Не поеду, — вдруг выпалил Колька совершенно неожиданно даже для себя.

— Эт отчего так?

— Оттого, что об Цыгана об этого жирного все руки обломал! Лупишь, лупишь его, а он и не чует даже, — разразился жалобами Колька, да еще закрылся и будто бы всхлипывать стал. — Тут скотина разбегается из гурта, заворачивать надо, а его самого никак не поворотишь и не разгонишь! И кнут при себе держать надо, и нагайку из рук не выпускай. А он, черт, прикусит удила да идет куда хочет…

— Вот дак мужик ты, Колька, — укоризненно покачал головой Кирилл Платонович, присаживаясь на лавочку и доставая кисет, — ленивый конь до слез его довел. Стыд! Ну попросил бы у отца другого.

— Попроси у его, попробуй, у скупердяя эдакого!

Затеял этот разговор Колька вроде бы шутя, из баловства, но чем больше произносил жалобных слов, тем больше чувствовал, что сейчас разревется.

— Да уймись ты, дурачок. Нашел об чем слезы лить! — Кирилл выпустил парню в лицо всю первую затяжку ядовитого дыма. — Хорошие люди сказывают: была бы оброть, а коня добудем. А у нас не то что оброть, узда и седло есть, да в придачу коняга вон какой. Хоть картину с его пиши!

— Не хорошие люди это говорят, а воры, — разошелся Колька. — Лучше уж с Цыганом маяться, чем на ворованном ездить.

— Эх, Колька, Колька, — недобро засмеялся Кирилл Платонович, — не быть тебе по отцу, богатому: всю жизню, знать, кругом свого носа плутать станешь. Да иной вор в сто раз лучше твого хорошего человека… Ну ладноть, будет у тебя конь! Такого ли аргамака выменяем — нагайку забросишь, а ежели руки болеть не перестанут, дак от того только, что удерживать его не легше, чем понужать твого Цыгана. Ну, прискачешь утром-то, что ль, ко мне?

— Ладно уж, прискачу, коль так, — великодушно согласился Колька.

— Да отцу пока ничего не сказывай. Сам посля все объясню ему.

…Ночью Кольке не спалось. И не то чтобы во сне, а прямо перед открытыми глазами рисовался ему рослый темно-гнедой аргамак — узкогрудый, поджарый, с копытами стаканчиком и почему-то белыми. Настоящий верховой скакун стоял перед Колькой, покорно склонив к нему голову, словно приглашая прокатиться. На умной благородной морде извивались тонкие жилки, они то вздувались чуть-чуть, то опадали в такт ударам горячего сердца коня. Ну, прямо хоть протяни руку да потрогай красавца!

Утром Кирилл Платонович еще не вышел во двор коня запрягать, а Колька уж возле ворот вертелся. Еле дождался, пока тот выехал.

— Ты чего эт, Миколка, ровно грош новый сверкаешь, — заметил Кирилл, подстегнув коня и поворачивая его на городскую дорогу. — Аль девку подглядел какую вчерась вечером?

— К чему мне девки, — прокричал Колька, нахлестывая Цыгана и стараясь держаться в ряд с ходком Кирилла. — Аргамак, посуленный во сне, и наяву видится.

Так вот глядишь — подрастет человек, подвытянется, вроде бы вот-вот в настоящего мужика превращаться станет, а на деле, выходит, ребенком еще остается, только что не конфетку ему посулили — коня. Понял это Кирилл Платонович и ничего не сказал больше. Едва поспевал за ним Колька, устал подгонять своего ленивца.

По городу ехали трусцой, не торопясь. И кони притомились, и ездоки тоже. А недалеко от выезда из последней улицы остановился Кирилл Платонович, подозвал к себе Кольку и, покопавшись в карманах, велел:

— Слезь-ка с коня-то да промнись малость. Добежи до винной лавки… Вон двери растворены, видишь?..

— Вижу, — сказал Колька, привязывая к длинному коробку своего коня.

— Купи две сороковки водки. — И подал деньги.

Колька в точности повеление это исполнил, а вернувшись, выслушал новый наказ:

— С дороги на Андреевку, чать-то, не собьешься?.. Негде тут сбиться — одна дорога… Я сичас малость покруче поеду, а ты свого Цыгана не шевели — как хочет, так пущай и идет. У речки остановись, искупайся с конем — хорошенько его покупай — а посля поезжай. — Кирилл Платонович так и держал в руках принесенные Колькой бутылки. Потом одну спрятал в коробок под сено, а другую подал уже сидевшему в седле Кольке. — Верст за восемь до Андреевки выпоишь ее Цыгану. Сумеешь?

— Сумею.

— Смотри не разбей сороковку-то да стеклом губы коню либо язык не порежь. И приезжай прямо на постоялый двор. — Он хлестнул своего коня, и ходок глухо затарахтел колесами по пыльной дороге.

Оставшись один, Колька понял весь лукавый замысел Кирилла Платоновича. Не раз подбадривал он продаваемых коней этаким способом и получал барыши заметные. Пока перегоняют коней до заказчика, верст двести, а то и того больше пройдут они в гурте, Кирилл приглядится к каждой лошади, оценит и уж не промахнется на торге. Кольке такого рода торговля забавной казалась и почти честной. Не воровство! Тем более что постоянно слышал вокруг: не обманешь — не продашь. Сам он не пошел бы на такое дело, однако подогреваемый жгучим желанием завладеть аргамаком, внутренне смирился с безвыходными обстоятельствами.

У речки расседлал Колька Цыгана и сам разделся, потому как нажарился за день под вешним солнышком и расслаб весь. А как въехал в воду — обожгла она голые ноги — холодно. Не лето все-таки. Цыгана тоже пожалел — как бы судорогой не свело ему ноги — не пустил вплавь, а поездил вдоль берега, так чтобы спину коню только не заливало, и минут через пять поворотил к берегу.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.026 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>