Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Петр Михайлович Смычагин 11 страница



Зануздав Бурку и кинув ему потник на спину, Васька вскочил на коня и пустил его не по дороге, а целиной — это опять же чтоб скрадывался звук от копыт. Сначала поехал неторопко, рысью, потом, как отдалился от озера с версту, долбанул по бурым бокам коня затвердевшими, как кость, запятниками лаптей и помчался наметом.

У крайнего к хутору колка резко натянул повод и, еще не остановив Бурку, спрыгнул в росистую траву. Прислушался. Тихо. Обошел маленький колок по краю кругом. Никого. В середку зашел, позвал негромко:

— Катя! Ка-ать!

Безответным остался его зов. Привязал коня к березе, морду повыше подтянул, чтоб стоял спокойнее, и выбрался на опушку, обращенную к хутору.

Тишь безветренная.

Минут пять простоял как вкопанный. И вдруг послышался ему шорох какой-то во ржи. Вышел на середину дороги, покашлял нарочно громко.

— Васенька! — бросилась к нему Катька. — Ты, что ль, тута? — повисла у него на шее и прижалась всем телом.

— Ты чегой-та прятаться надумала? Тут и так темнотища.

— Ой, напужалась-то я как, знал бы ты, Ва-а-ся!

— Да чего стряслось-то? — легонько освободил он шею от Катькиных рук. — Ну, пошли, что ль! — и потянул ее за собой в колок.

Расправив пошире потник на спине коня, Васька устроился на нем половчее, а Катьку посадил впереди себя.

Уже потом, когда они шагом, не спеша ехали по дороге, обхватив Ваську левой рукой и свесив ноги на одну сторону, Катька приникла к нему, как ребенок, и рассказывала всю дорогу:

— Как поснули все наши, стала я на месяц глядеть да ждать. А посля выбралась со двора — через плотину, мимо вашей избы… Да боюсь, не забрехали бы собаки: набулгачишь людей. Вышла в поле-то — осмелела вроде бы… Только на бугор-то вон туда поднялась, топот лошадиный послышался. В рожь отбежала подальше, присела да трясусь вся… Поближе подъехали трое верхами да трех лошадей в поводу вели. Слов-то не разобрать было, а по голосу поняла, что Кирилл Платонович это ехал с башкирцами, сусед ваш…

— Вот и опять чьи-то лошадушки сплыли, — задумчиво, без тревоги сказал Васька. — Уж не в нашем ли табуне побывал он, Петля?

— Не-е, издалека, знать, ехали: на дороге дух от лошадиного поту так и остался.

— У нас, пока кум Гаврюха побасенки сказывает, не то что Мухортиху, весь табун угнать можно… И к чему она им понадобилась — старье этакое?

Катька помолчала, покачиваясь в такт конскому шагу, еще плотнее прижалась к нему и вдруг еле слышно спросила:



— Получали вы весточку перед пожаром?

— Записку какую-то дядь Тиша во дворе находил, — насторожился Васька.

— А кто ее послал, знаешь?

— Откуда мне знать! Мужики головы ломали, ничего отгадать не могли.

— Да я же ее написала и переправила с нашим Серегой!

— Ба-атюшки! — опешил Васька. — Да ты-то откудова же такое узнала?

— Бабка Пигаска шепнула мне на ушко. Зубы ходила я к ей заговаривать — страсть как разболелись… Жили-то мы рядом. Она же и подучила меня, как сделать все…

— Постой, постой, — перебил Катюху Васька. — Постреленка не признал дядь Тиша — смеркалось уж, только побежал он не к вам, а на плотину, через речку…

— Все так и было. Увела я Серегу к новому дому, будто бы щепок пособирать, а уж оттудова и направила его да приказала, чтоб назад туда же воротился, чтоб ни одна душа не видала, как бумагу-то совать станет. После того заговорила я его, заиграла, конфеток хороших на тот случай для его припасла… Давно позабыл уж про это мальчонка и знать не знает, чего сделал.

— Ах, разумница ты моя! — Васька крепко поцеловал Катюху, повернул коня в легок, недалеко от Купецкого озера. — Вот тута и становать нам.

Не дожидаясь помощи, Катька спрыгнула в траву и, пока Васька отводил к табуну коня, выбрала местечко между берез посуше, раскинула на нем потник.

Вернувшись, опять же не узнал свою Катюху Васька: сделалась она шалой какой-то. Подставила ему ногу, сшибла, а потом, как веревками, оплела всего. Пышет от нее жаром.

— Люби! Люби меня, горюшко ты мое неизбывное! — задыхаясь, шептала она. — Только это нам и достанется!

И враз, без всякого перехода, горькими залилась, неутешными слезами.

— Просватали, что ль, тебя за Кузьку Палкина? — глухо спросил Васька.

— А тебе откудова весточка привалила?

— Слушок такой по хутору вихляет…

— Хоть и не сватали, как у людей, а сговорились уж накрепко, — выговаривала она сквозь рыдания. — А гайки с ходка не ты, случаем, скрутил у будущего мого свекра-батюшки?

— Може, и я… Да что толков-то…

Слезы у Катюхи со смехом перемешались.

— Ох и полаялись они! А я-то сколь рада была, что досадил им кто-то! И в речку за колесами лазили. Пришли домой как черти грязные, мокрые. Аж трясутся от злости. Ну как попался бы ты им — в муку бы растерли. А гайки-то ночью так и не нашли. Утром Захар Иванович мокрую солому выкинуть из коробка надумал, а они там…

До чего коротка ночка летняя! Наговориться, нацеловаться не успели, а уж пролетела она. Небо с востока забелело чуть-чуть. Скоро полыхнет оттуда зорька алая, да ждать-то ее не годится в воровском деле.

 

Приподнял Васька голову с горячей Катюхиной руки, огляделся и бегом к лошадям бросился.

Довез он Катюху до самого спуска с бугра перед хутором и всю дорогу сетовал:

— Ах ты, грех-то какой! Чуть бы пораньше нам выехать. А ну как у вас уж встали коров доить! Горько-то как тебе, ладушка, будет.

— Все к одному! — вздыхала Катька.

Вниз, к хутору, туда, где над прудом начинал собираться туман, пошла она торопливыми шагами, почти побежала. Васька поглядел ей вслед со щемящей душу печалью, глубоко вдохнул густой хлебный дух от стоящей по обе стороны дороги ржи и, вскочив на коня, галопом погнал его обратно. Вернуться к становищу надобно так, что будто и не отсутствовал.

Отпустив коня, Васька прилег на свой потничок возле крайних от степи берез. Едва ли кто-нибудь заметил это, потому как на берегу вокруг давно погасшего костра толпились люди. Было там весело и оживленно. Васька прислушался к голосам и понял, что это забавляется молодежь. А мужики, видать, отдыхают кто где.

Свет, хлынувший с востока, из-за хутора, настойчиво выживал призрачную предутреннюю серость, и скоро наступил тот неповторимо прекрасный момент, какой бывает только в тихое летнее утро перед восходом солнца, когда прозрачный, умиротворяющий свет нового дня уже пролился на землю, просыпаются и подают первые голоса птицы, а лес, разнеженный прохладой, будто еще дремлет, и рожь, едва пригнув начинающие наливаться колосья, тоже дремотно ждет солнца.

Но слушать утро, думать о Катьке, — успела ли она вовремя добраться до дому, не наскочила ли на кого — Ваське мешал разноголосый гомон ребят на берегу.

— Ванька, Ваньк! — вполголоса надсажался Гришка Шлыков, держа в руках смотанные кольцом вожжи. — Поди-ка сюда скорейши!

Ванька Данин, ковырявшийся в золе погасшего костра — картошку печеную, видать, отыскивал, — отвлекся от своего занятия, пошел к Гришке.

— Да скорейши! — торопил тот. — Чего ты как вареный! Лезь на эту березу. Да ботинки-то скинь!.. Во-он до тех сучков долезешь, я тебе вожжи брошу. Ты их привяжешь там. Ну!

Березка, у комля толщиною в дышло, качалась под Ванькой, но он добрался все же до сучков недалеко от вершины, скомандовал:

— Ну, давай, что ль, кидай!

Когда вожжи были привязаны, Гришка позвал ребят, и они потянули за них, наклоняя вершину березки к земле. Слезть Ванька не успел и, струсивши, сорвался с березы, когда вершина повисла над землей аршинах в трех.

От телеги, на которой крепко спал кум Гаврюха, ребята приволокли хомут, седелко, дугу. Привязали все это вожжами к жидкому стволу березки и отпустили его.

Уж досадил ли чем кум Гаврюха, или разбаловались ребята донельзя, но тешились они над ним безжалостно. Вскоре телега с кумом Гаврюхой, мирно спавшим на ней под ряднинкой, торжественно, не торопясь, поехала в озеро. За вывернутые назад оглобли под общий смех ребята загнали телегу в воду выше ступиц.

До сих пор, устраивая все это, проказники сдерживали голоса, стараясь не испортить главного. А тут, забредя в воду к телеге, Ванька Данин заорал истошно:

— Поехали! Поехали! Домой поехали!

Кум Гаврюха, разбуженный этим криком, суматошно вскинулся, отшвырнул рядно и, еще не открыв глаза, соскочил с телеги. Тут уж проснулся он окончательно, очутившись выше колен в воде.

Ребята успели разбежаться кто куда, попрятались.

— А-ах, лети-мать! — с придыханьем выговаривал кум Гаврюха. — Ишь ведь чего стервецы удумали, а!

Ванька бежал берегом, продолжая кричать, потому как пора уж гнать коней в хутор. Васька поднялся и первым вышел на это утоптанное своеобразное ристалище.

— Ну пособи, что ль, Васька, — позвал его кум Гаврюха, топтавшийся возле телеги в воде. — Сюда-то первый небось толкал…

— Не грешен, — засмеявшись, ответил Васька, — спал я вон у той березы. Пойди хоть потник пощупай — теплый еще.

— А теперь слетай за моим Карькой, — приказал кум Гаврюха, когда вытянули они телегу на берег. — А я поколь воду выжму из штанов, лети мать, да переобуюсь.

Злости у кума Гаврюхи как не бывало. Так уж сотворен был этот человек. Шпакурили над ним и подростки, и малолетки сопливые, а с него, как с гуся вода: не обижался.

Взобравшись на телегу, первым делом снял он лапти, а уж после того и штаны спустил. Вокруг собираться стали мужики и молодежь. Но кума Гаврюху не смущало это, скорее, забавляло. Как балаганный артист, с ужимками выкручивал он подштанники, встряхивал их перед носами обступивших зевак и делал свое дело не торопясь, капитально.

— На́ вот Карьку твоего, — подвел ему коня Васька.

— Запрягать, стал быть, станем, — бодро ответил кум Гаврюха, завязывая веревочки от лаптя на онучах. — Эх, лети-мать, а хомут-то где же? И дуги не видать…

Ему никто не ответил. Запрягать-то, однако ж, было пора.

— Ну, побаловались, ребяты, и будя, — заступился за кума Гаврюху Егор Проказин. — Отдайте мужику снасть.

— Да она, знать, совсем рядушком, — показал Васька Рослов, — чуть не над телегой висит.

Все засмеялись, а кум Гаврюха, улыбнувшись в усы, неподдельно обрадовался:

— Гы-ы, лети-мать! Дак я ж такую деревину с коих пор ищу! Засунув длинную костлявую руку под примятую траву в телеге, он выхватил топор и, расталкивая столпившихся ребят, направился к березе.

— Постой, постой! — придержал его за рукав Егор Проказин. — Чего эт ты делать-то надумал?.. Увидють казаки порубку — в ночное сюда нас пущать не станут.

— Глупой, что ль, я совсем! — огрызнулся кум Гаврюха, сел возле обреченной березки и рубанул под самый корень: топор аж в землю вошел. — Срублю, и знать никто не узнаеть. Сами, лети мать, вечером этого места не найдете…

— Пошли к табуну! — позвал всех Васька Рослов.

— Идитя, идитя! — заторопил кум Гаврюха. — Ждуть небось лошадей-то уж дома.

Разноголосый гомон ребят отлетел вместе с набежавшим игривым ветерком. А через считанные минуты за деревьями прогудел по степи топот множества конских копыт, взвихривших пыль, — и снова все погрузилось в покой, нарушаемый лишь глухими ударами топора.

Как и хотел того кум Гаврюха, березка, вздрогнув от последней подсечки, зашумела молодой листвой и покорно легла в нужном направлении — вершиной от озера, к степи. Отодвинув комель, кум Гаврюха постарался замаскировать пень, срубленный до того низко, что стоило присыпать его землей, утрамбовать и запорошить вялой травой — и едва ли кто-нибудь точно определит место, где росла березка. Чисто сделал!

Отвязав сбрую и запрягши Карьку, кум Гаврюха отмерил от комля аршин пять-шесть и пересек нетолстый ствол березки, после чего принялся очищать его от сучков. Срубал он их у самого основания и, передвигаясь на коленях, брал каждый сучок и укладывал кучку, любовно приговаривая:

— Эх, лети-мать, ну и венички! Ну и ве-енички! Вот чем попариться-то, а?

Мокрые онучи и сырые штаны, обтянувшие костлявые колени, покрылись прилипшей пылью, но кум Гаврюха не замечал этого. Увлекшись столь важным делом, не слышал он, как сзади подъехал со степи к березовому окоему верховой, не торопясь слез с коня, привязал его к дереву и, ступая на каблук, а потом бесшумно перенося всю тяжесть тела на носок, осторожно — чтоб сухая былинка не хрустнула — стал приближаться к лесорубу. Плетенный в клеточку, как змеиная кожа, хвост нагайки прижат в кулаке к черенку. Могучая рука балансирует в такт шагам.

Хоть бы отвлекся на миг от своего занятия кум Гаврюха, оглянулся бы… Нет, не оглянулся. А нагайка, взвизгнув коротко, полоснула наискосок по сухощавой сгорбленной спине — рассекла низ ветхой рубахи, располосовала на ягодице мокрые штаны. От неожиданности, от резкой боли кум Гаврюха ткнулся подбородком в обух топора. И не успел вздуться на сухой коже багровый рубец, последовал новый удар, а потом еще и еще…

Кум Гаврюха не закричал, а вырвался из тощем груди у него натужный тягучий хрип. Молчал и его истязатель. Слышался лишь ядовитый посвист нагайки да хлесткие удары о жилистую спину бедняги.

— Ну, довольно, что ль? — прогудел из окладистой бороды Смирнов, опуская нагайку вдоль лампаса, нависшего над голенищем.

— Тебе, Иван Василич, виднейши, знать… — едва выговорил кум Гаврюха, с трудом поворачиваясь и пытаясь подняться на ноги. Вид его до того был жалок и беззащитен, что даже звериная жестокость Смирнова перед ним сникла.

— Посади свинью за стол — она и ноги на стол, — забубнил Иван Васильевич, поглаживая кулаком ус и сверля провинившегося колючим взглядом.

Рубаха на куме Гаврюхе, располосованная со спины, висела, как на огородном пугале. Мокрые штаны он придерживал рукой, потому как иначе они не держались. Глаза притаили ненависть и жалкое бессилие против этого беспощадного и властного человека.

— Как же вас пущать-то сюда теперь, коли пакостишь здеся?

— Дык при чем же другие-то? — дергая кадыком, заспешил выговорить кум Гаврюха. — Один же я тута…

— Да еще порыбачил, небось? — указывая на мокрую одежду, спросил Смирнов.

— Не было этого, Иван Василич. Вон хоть в телегу глянь, хоть в озере погляди — снастей и в помине нету.

Видать, куда-то Смирнов торопился: ковырнул в телеге коротким черенком нагайки, пристальным взглядом окинул озеро, сказал:

— Деревинку эту и сучки с нее домой ко мне завезешь теперь же. Да не болтай лишку-то!

— Спасибо тебе, Иван Василич, — всхлипнув, ответствовал кум Гаврюха. — Опчество уважил.

Смирнов направился к своему коню, а кум Гаврюха, едва разгибая огнем горящую спину, принялся укладывать в телегу заготовленные кряжи, приговаривая:

— Вот дык срубил, вот дык сруби-ил, лети-мать, березку… А венички ни к чему теперя… Напарил, изверг… До новых веников чесаться не будет…

Он оглянулся и, увидев, что Смирнов уже далеко и скачет, не оборачиваясь, сорвал с головы картуз, хлопнул оземь и безвольно опустился на колени возле телеги.

— Жизня! — воскликнул он, и скупые слезинки, перевалив через покрасневшие веки, потекли по грязным сухим щекам. — Одним она матерью ласковой доводится, другим злой мачехой оборачивается… Ведь его, аспида, топором бы заместо этой березки — и топор-то в руках был, — а я ему «спасибо» сказал…

Нет, кум Гаврюха не сожалел о том, что именно так поступил, не каялся. Хорошо, ежели все вот этим и кончится, а ну как в ночное не пустят сюда казаки — об этом и упреждал Егор-то Проказин, — тогда свои же мужики загрызут, хоть с хутора беги. И он почувствовал себя связанным по рукам и ногам невидимыми путами, освободиться от которых нет никакой возможности.

— Да кто ж эдакую жизню хитрую выдумал, — затравленно взвыл кум Гаврюха, — чтоб тебя пороли, а ты еще «спасибо» сказывал?! Ах, лети мать, и податься-то мужику некуда!

— Господи! — со всей искренностью и сердечностью, как большой, взмолился измученный вконец Яшка Шлыков, поскольку настырный, хулиганистый старичок ни за что не хотел отступать от него и дома. — Спаси, сохрани и помилуй от нечистой силы!

Яшка заметил, что обращение к богу получилось у него складное. В другое время он бы начал повторять его как стихи, как считалку в игре. А тут ему даже и в голову не пришло подобное кощунство. Стал он за эти пять недель и сам смахивать на старичка: взгляд постоянно глубокомысленный, тоскливый, недетский, личико совсем свострилось.

— Да ты, знать, все не спишь? — повернулась к нему на широкой печи мать. — Вставать уж скоро!

— Уснешь тут, — горько всхлипывал Яшка, — он, проваленный, только и ждет, как ты захрапишь.

Пробовала Манюшка спать с Яшкой и на полатях, и на полу, и на лавке, и на печи вот — нигде невозможно скрыться ему от проклятущего старичка. И ведь что удивительно! Лежит Яшка за матерью, перед глазами — потолок, слева — стенка запечная, ну еще край полатей виднеется… Плясать-то старичку вроде бы негде. Так нет же! Для него, нечистого, и пол на уровень с печкой подымается, и потолок малость вверх отходит.

— Фь-юйть! Фь-юйть! — присвистывает он, перстами прищелкивает, сережка в ухе покачивается. И так залихватски, задорно ухаживает по этому для него вознесенному полу, что вот-вот по плечу матери топнет. А она спит себе и знать ничего не знает.

Перехитрить старичка тоже никак невозможно. За многие недели такой вот бесприютной жизни Яшка уж начал сживаться с надоедливым стариком. Страхи прошли, когда уверился, что ничего худшего, кроме осатаневшей пляски, этот ночной гость не допускает. Пробовал с ним разговаривать. Молчит. Голоса не подает, посвистывает иногда только.

Совсем уж Манюшка собралась было к бабке Пигаске — на помощь ее позвать, да в это самое время отступился от Яшки старичок. Ночей пять пропадал где-то, и парнишка успел отоспаться всласть. На глазах поправляться начал, и вот, видишь ли, опять принесла его нелегкая. Но теперь все поняли, что скоро пройдет это несчастье. Устал, знать, старичок…

…Косить Шлыковы начали дня три назад, но пока с кизяком не разделались, на покос ездил один Гришка. А скоро ли одной литовкой нашвыркаешь на двух лошадей, на жеребенка, на двух коров с телятами да на овец? Сегодня и Ванька попросился поехать с братом на покос. Не косить, конечно, — какой из него косец! — а хоть похлебку на обед сварить да воздухом свежим подышать.

В поле отправились ребята ранехонько, чуть свет: лошадей-то в ночное не гоняли, а привозил им на ночь Гришка с покоса травы. Сидит Ванька на потнике да на ватоле, в несколько раз свернутой, но все равно трясет его страсть как. Ноги, обутые сегодня в лапти, вместо пимов, свесил в лесенку рыдвана, и, кажется, вот-вот они оторвутся. Пробовал подвернуть их под себя, так опять же больно, и спиной тогда приходится навалиться на лесенку, а она бьет по острым лопаткам нещадно.

Ко всему прочему, Гришка, сидя в передке, свернул большущую «козью ножку», так чтоб на всю дорогу хватило, и задымил, как паровоз. Дым-то на Ваньку отнесло. Хватил он его и поперхнулся, закатился в кашле, аж посинел, глаза кровью налились.

Страдальчески глядя на него, Гришка задавил пальцами на цигарке огонь, а закрутку в карман сунул. Сивку пришлось остановить. Но кашель, не переставая, бил Ваньку. Того и гляди, задохнется парень. Гришка не раз покаялся про себя, что взял брата на покос: придется с ним весь день нянчиться.

Но делать-то надо же что-нибудь — захлебнется Ванька, внутри у него и сипит, и свистит, и хлюпает. Подхватил Гришка лагушок, выдернул кляп и нацедил кружку квасу.

— На, Вань, попей, авось полегчает…

Ванька ухватил кружку трясущимися, костлявыми, как у старика, руками и, дождавшись перерыва в кашле, глотнул прохладного кислого квасу. Малость передохнул. Полегче стало, удушье вроде бы отступило.

— Ну, трогай, что ль… — вяло махнул он рукой.

Пошевелив Сивку вожжой, Гришка теперь не пускал его рысью, с опаской оглядывался на брата, все еще временами кашлявшего.

Не торопясь, миновали они поля и по Сухому логу, в иных местах развалистому и почти незаметному, дотянули до низменной луговины. За нею частые перелески по буграм начинаются, а там и до Гришкиного стана рукой подать.

Большущий участок под сенокос откупили здесь у казаков Рословы на нынешнее лето. На полянах они сами машиной станут косить, а маленькие полянки, редколесье, топкие места — отдали Шлыкову Леонтию.

Когда Леонтий ходил просить об этом деда Михайлу, сороковочку с собой прихватил, чтоб разговор понадежней склеивался. Не принял у него дед подношения, засмеялся: «Все равно одной бутылкой всех наших мужиков не напоишь — лучше не мараться». Сам-то дед этого зелья в рот не берет, а рассудил верно. Ежели эту сороковку на всех разделить — только губы помазать, а вот одному в самый раз! Потому употребил ее Леонтий, как только от Рословых вышел, губы насухо рукавом вытер и посудинку в бужур за огород бросил. Потом весь вечер Манюшке рассказывал, как они с дедом Михайлой Ионовичем распивали его сороковку и одним огурцом закусывали…

Подъехав к становищу, Гришка выпряг коня, спутал его и приладился у пенька косу отбивать, а Ванька за это время едва из рыдвана выбрался — плох он стал.

Пока собирался Гришка, солнышко жиденькими несмелыми лучами из-за кустов брызнуло, — бежать пора. Не зря сказано: коси, коса, пока роса, а высохнет роса — притупится коса. Никак ее не протянешь в сухой траве, силушки-то вдвойне запросит.

Силушкой бог не обидел Гришку. Не богатырь он, конечно, и ростом не выше отца, но теперь уж покряжистее Леонтия будет, а обличьем в мать — широконосый. Под подоплекой у него так и перекатываются бугры, когда, нагнувшись, маленькими шажками подвигается он по прокосу. Отцу с литовкой не угнаться, пожалуй, за ним.

Недавно и Ванька такой был, только волосом потемнее да лицом побезобразнее. Не зря Рослов Макар постоянно подтрунивал над ним: «У тебя, Ванька, рожа ковшом, а нос бутылкой». Теперь ни «ковша», ни «бутылки» нет. Вроде бы из воска слеплен — просвечивает. А глаза большущие сделались, тоскливые, как у заморенного телка. С затаенной завистью, жалостно поглядел он в тугую спину брата, прокашлялся и побрел содрать бересты для костра. (Не успел этого сделать Гришка.) Топор-то тяжеленным кажется — в руках его не удержишь, при каждом ударе вывертывается.

Скоро на стану живым запахло: дымок над костром запорхал сизый. А сварить польску́ю кашу — дело нехитрое. Это, наверное, хоть кто сможет, потому как в нее кладут все, что из дому захватили: и крупу, и картошку, и лук, и сало. Ежели мясо есть, и мясо туда же идет. Важно, чтоб все это хорошо уварилось, перепрело, лишняя вода чтоб выпарилась. К обеду непременно должна быть каша горячей, чтоб еще маслом сдобрить, если, конечно, есть оно.

Хлопот возле такой каши вроде бы и не так много, но вконец обессиленному болезнью Ваньке хватило их за глаза. Страсть как умаялся! Прикрыв поплотнее ведерко с варевом, загреб в кучку жар — пусть допревает теперь, пока Гришка придет — и свалился саженях в трех от костровища.

Земля в эту пору ласковая, теплая, безвредная. Как на протопленной печи выспаться можно.

Солнышко высоко плывет по чистому небосклону. Ежели теперь тень свою смерить, лаптей шесть намеряется. В пять лаптей Гришка прийти сулился. Стало быть, через лапоть будет.

С покоса едва доносятся запахи скошенной травы, цветов. Где-то назойливо жужжит шмель. А над самым носом у Ваньки порхает сиреневый мотылек. И такой замысловатый рисунок у него по краешкам крыльев, что никакая девка руками, наверно, не вышьет похожего.

Оводов близко нет. Вон там они, возле Сивки все увиваются, загнали беднягу в кусты. Кожа на холке у него то и дело вздрагивает. Льняной хвост — будто баба куделю треплет — то по крупу взмахнет, то промеж ног выхлестывать станет. А голову Сивка в кусты норовит засунуть.

В груди у Ваньки отогрелось, отмякло все, не хрипит. И так покойненько стало — сон пахнул на него незримым крылом.

Вскинув литовку на плечо и чуть-чуть ссутулившись, Гришка поспешал к табору. По холщовой рубахе и на спине, и на груди расплылись у него потные разводины. Пить! Так бы и проглотил весь лагушок с квасом. Да квас-то теперь, знать, согрелся, хоть и стоит лагушок в ямке, травой накрытой.

Спящего Ваньку приметил он издали, с изголовья шел к нему. Лицо, ровно кусок белого мрамора, из травы виднеется, испариной все подернулось. Возле утянутых крыльев носа, под глазами, вокруг полураскрытого рта синие прозрачные тени пролегли.

Шагов пять, может, шесть осталось до Ваньки… И тут прострелило Гришку до пят — оцепенел весь, в середке похолодало, по мокрой спине ледяные мурашки поползли. Показалось ему, что за тонким Ванькиным носом темное что-то мелькнуло востреньким кончиком и вроде бы во рту исчезло.

Ноги враз отнялись, не идут, руки окаменели, и дых на полпути оборвался. Долго, показалось, торчал этаким чучелом. Лицо мертвенно выбелилось… Глядит, а из-за правой скулы у Ваньки змеиная головка вынырнула. Мордой туда-сюда сунулась змея и поползла. Это на шее она у него лежала. Небольшая змейка, четверти полторы будет. Ждал Гришка, пока отползет змейка хоть малость, чтобы прибить ее. А она, еще не спустившись с шеи, подняла голову и заворотилась обратно да через подбородок, задевая нижнюю губу, двинулась на другую сторону.

Что будет, ежели пошевелится Ванька? Ужалит ведь она его! Гришка дышать перестал и зажмурился на какой-то момент… Когда голова змейки опустилась на землю, а хвост еще тянулся по Ваньки-ному лицу, Гришка прыгнул, долбанул ее пяткой косы, а потом подцепил острым концом, унес подальше, закопал, затоптал это место и долго не мог опомниться.

Снял рубаху Гришка, подождал, пока ветерком его обдуло, уж после того начал приходить в себя.

А Ванька сладко похрапывает, глубоко этак, затяжно дышит и ничего не знает. Принес Гришка ведро воды из ямки, что в луговине, в самом низкой месте выкопана, вымылся по пояс, к брату подступился:

— Вань, Ваню́шка! Обедать вставай, — легонько раскачивал он его за плечо.

С великим трудом расцепив веки, Ванька будто бы с испугом огляделся, потом глубоко, с перехватом вздохнул и, улыбнувшись, резво поднялся.

— Вот эт дак я поспа-ал!

— Чать-то, сладкий сон видел?

— А ты почем знаешь?

— Да губами ты чмокал, как я подошел…

— Квас я пил. Раз пять, знать, принимался пить, либо больше… Полей-ка мне, Гришка, ополоскнусь я… Холодный квас и немножко эдак покалывает, пощипывает глотку.

— В роту-то сполоскни после квасу да умойся, — посоветовал Гришка, плеская прохладную воду на руки брату.

— Такой квас пил я у Рословых… — Ванька набрал из пригоршни полный рот воды и, выгнув обострившийся желтоватый кадык, громко забулькал. — Тетка Настасья, сказывают, делала.

Когда братья, раскинув старенькую скатерку и расставив на ней нехитрый крестьянский обед, принялись за еду, Ванька с удивлением заметил:

— Чегой-та ты, Гришка, ешь вроде бы через силу, как вареный? Аль каша моя не удалась?

— Будешь вареный, — сделал обиженное лицо Гришка. — Сверху припекает вон как, да изнутри, от работы побольше того греет: живьем сваривает.

— А я чегой-та разъелся ноничка, — говорил Ванька, облизывая старую почерневшую ложку. Такую старую и обглоданную кругом, что ею только разве кашу и можно есть: щи-то в ней не удержатся. — Завтра опять мне приехать сюда надоть… Ты не серчай, Гришка, не отказывайся от меня…

— Да с чего ж бы я серчать стал? Глянется тебе здеся, так хоть каждый день ездий.

— Уж больно пользительный сон туга, прям ежели бы все время вот так легко было, как теперь, дак хоть бери в руки литовку да коси.

— Ну уж, сразу и литовку, — невесело усмехнулся Гришка, — ты хоть сперва ходить научись, как раньше ходил.

Ему и жалко было Ваньку, и отрадно, что повеселел он малость, но при одном воспоминании о виденном начинало давить под ложечкой и подташнивало. Потому Гришка на боку откатился подальше от скатерки, чтоб едой никакой в нос не шибало, закурил не торопясь, осторожно посоветовал:

— А ты бы не ложился спать-то на землю: земля, ведь она земля все ж таки и есть, прохватит еще тебя.

— Да что ты, — возразил Ванька, — вон как я угрелся, вольней, чем дома.

— Вольней-то, вольней, а ты устраивайся-ка лучше на рыдване, покойнее будет. Позавчерась я вон там на бугре во-от такую змеюку пришиб.

— Таких и змей-то сроду не бывает, какую ты показал.

— Ну, чуток помене, — засмеялся Гришка. — Я б тебе показал, да сороки, знать, расклевали — вчерась уж там не было ее.

Гришка боялся, чтоб не повторилось минувшее. А признаться Ваньке в том, что с ним произошло, — никак не хотелось. Радостно было видеть повеселевшие Ванькины глаза, его живость и бодрость. Ведь если бы каждый день вот так прибывало его здоровье, к осенней страде, может, и выходился бы парень. В солдаты его, конечно, не возьмут, а дома пожить бы еще мог.

Говорят, истина — это свет лампы, при котором один читает священную книгу, другой подделывает подписи. Свет лампы служит одинаково тому и другому.

Так же вот и ночь: и труженику, за день уставшему, нужна она для отдыха, и влюбленным — для сокрытия тайны любви, и вору для сокрытия тайны подлости. Но не менее нужна она и подпольщику, чтобы самые святые дела вершить.

Никто из Даниных не удивился — такое бывало нередко, — когда часов в пять пополудни Виктор Иванович лег спать. Зато бабушке Матильде работы прибыло. А чтобы делать свое дело, надо ей непременно выпроводить из избы Ромку с Ванькой, да подальше от двора, чтоб не мешались. Анна с Валькой в поле. А этих двоих — то по целому дню домой не загонишь, то, как на грех, из дому никак не идут.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.028 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>