Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Петр Михайлович Смычагин 5 страница



Степка шустро перемахнул нагретые солнцем, давно не крашенные ступеньки, оставляя на них следы мокрых пимов, не слышал дальше этого разговора. Виктор Иванович всегда говорил чудно́ и загадочно. Тетка Анна, наверно, совсем не понимала его и оттого плакала.

Только отворил избяную дверь Степка — послышалась звонкая затрещина. Это Валька, старшая из детей Даниных, за что-то огрела Ромку, тот отскочил к печке и снова было пошел на сестру, но его отозвал Ванька, младший брат, вынырнувший откуда-то сзади, из-за вешалки.

— Степка, ты погоди тут. Хочешь — разденься. А у нас — дела. — Обняв брата за шею, он наклонил его голову, склонился и горячо зашептал: — Давай, Ромка, проучим Вальку! По одному не поддается нам, а вместе мы ее одолеем. Знаешь как… — и Ванька прильнул к уху брата, нашептывая ему что-то.

Стянув с потной головы шапку и опершись на дверной косяк, Степка глядел на Вальку, сидевшую на деревянном диване за столом. Она доставала из чугуна холодную картошку, ловко и моментально снимала с нее шкурку и вдруг побелевшую картошину бросала в деревянную чашку, стоявшую тут же на столе. С краю на клетчатой зеленой клеенке под руками у нее поднялась горка кожурок. Степка знал, что Валька верховодит над братьями, а когда и поколачивает их. Вон она какая сидит, королевна! Лицо у нее — кровь с молоком, а косища темно-русая во всю спину, еще и на диване конец четверти в две подвернулся. Сказывают, в деда она такая здоровенная, а ребятишки, братья ее, так себе — заморыши, особенно Ромка, хилый какой-то. Его даже Ванька одолевает.

Стакнувшись, ребята как ни в чем не бывало разошлись. Ромка полез на диван в угол, да так смиренно — сроду не догадаешься, что это коварный заход с тылу. А Ванька тем временем, прихватив подвернувшийся тут же под вешалкой чей-то башмак, пошел на сестру спереди. И только она успела отшибить башмак — сзади Ромка навалился. Хотела Валька им заняться, да не успела — опять по ней башмак походил. Вскочила и двинулась на Ваньку, а Ромка успел навернуть Валькину косу на кулак и повис сзади на ней.

— Да отвяжитесь вы, черти! — взмолилась Валька. — Не буду вас больше трогать!

— Вот она, объединенная-то сила, — весело сказал Виктор Иванович, входя в избу и глядя на покоренную Валентину, — любую солому ломит.

За ним ввалились через порог мужиков пять.

Братья отскочили от Вальки на почтительное расстояние.



— Видала? — в азарте спросил Ванька. — Ты нас по одному лучше не трожь! А коли будет охота побить, так колоти сразу обоих…

Мужики, столпившись у самого порога, загородили Степку — не вздохнуть, не охнуть. Передний мужик, сняв шапку и сунув ее под мышку, отыскивал в углу над столом божницу, зыркая колючими глазами из-под лохматых бровей и оглаживая окладистую русую бороду. Отыскав наконец крохотную, еле заметную иконку, размашисто перекрестился и низко поклонился.

Валька в момент уволокла на залавок чугунок и деревянную чашку, смела тряпкой кожурки со стола в руку, бросила в ведро под лавкой.

— Ну, будет вам кланяться-то, — сказал Виктор Иванович мужикам. Он уже разделся и прошел к столу. — А вы, ребятки, не мешайте нам. Шли бы лучше на улицу: такая там благодать!

Ребятишки, торопясь, начали собираться.

— Пособи, ради бога, Виктор Иванович, — заговорил передний мужик, продолжая, видимо, начатый во дворе разговор. — Пособи, Христов человек, совсем забижают нас казачишки.

— А вы все бывали у своих хозяев? — спросил Виктор Иванович. — Все встречались с владельцами земли? Упрашивали их?

— Как не просить! — загалдели мужики. — Небось не по одному разу кланялись.

— Никак, с самого с покрова́ они нас изводют.

— Заломили такую денежку, хоть в петлю лезь, хоть с земли бежи. А куда бежать-то? Кругом она, матушка земля-то, чужая.

— Выгон им, вишь, тут понадобился либо сенокос. Да врут все, разбойники! Шкуру содрать им с нас надоть, последний армяк спустить.

— Ну, пес их дери, — вдруг заговорил молчавший до сих пор Андрей Гребенков, — пущай бы отобрали всю землю кругом заимки нашей, да хоть бы избушек не трогали. Не бог знает сколь они места занимают. Под ими-то землю не трогали бы, вражьи дети. Куда же мы теперь со стариками, с малыми ребятами?.. Ваших, лебедевских, тоже часто притесняют казаки, так они хоть живут не на ихней земле.

— Жадные, стало быть, казаки, волк их задави! — вклинился в разговор Виктор Иванович. — А вы куда-нибудь жаловались, писали?

— Батюшка ты наш, да как же не жалиться-то? И к атаману к ихнему сколь раз в ноги падали, и в земской управе были, и в суд жалились — везде ихняя правда над нами верх берет. Будто бы царский закон на то есть…

— Есть на то царский закон, — подхватил Виктор Иванович. — А вот мы возьмем да самому царю и напишем прошение, волк его задави.

«Волк его задави» — это такое постоянное присловие у Виктора Ивановича было. В дело и не в дело употреблял он его. И хотя в данном случае присловие относилось прямо к царю, никто не обратил на это внимания.

— Да уж тебе видней, делай, как хошь, Христос тебе на помочь, только спаси нас от разору.

— Валентина, давай бумагу и чернила, — попросил Виктор Иванович. — А бабушка-то где у нас сегодня?

— В лавку, что ль-то, ушла, — сказала Валька и, на ходу обтирая тряпкой руки, вприпрыжку пустилась в горницу.

А Виктор Иванович не торопясь достал кисет, оторвал клочок газеты, свернул цигарку и, чтобы лучше приклеился край газеты, долго водил его между губами, прикусывал зубами, а потом уже, склеив самокрутку и прикурив, склонился над чистым листом бумаги.

Мужики расселись — кто на диван к хозяину, кто на лавку, кто на скамью у печки — и, затаив дыхание, благоговейно уставились на Виктора Ивановича как на спасителя. Но веру в спасение они уже почти потеряли и, прежде чем ехать сюда, долго спорили, стоит ли еще раз расходоваться, зря вести время. И к атаману, и в земельную управу, и в суд ездили мужики не без «подарков». И дарили, и низко кланялись, и умоляли начальников — ничто не помогло. Сюда никаких подарков не привезли, хоть и решили еще раз попытать счастья.

И что он может, этот Виктор Иванович? Ведь никакой не начальник, так, просто грамотный человек. А все-таки, видать, добрый. Принял душевно. Вон как старается думает — морщинки по всему высокому лбу бегут. Давно не стриженные темно-русые волосы закудрявились на кончиках у висков, зачесаны назад. Глаза будто бы усталые, задумчивые, сверху на них чуток наплывают веки. Нос прямой, строгий. А усы… Вот таких усов, пожалуй, ни у одного мужика нет: мягкие, но не пышные, расчесаны надвое, так что виднеется только середина губы, а концы длинными шнурками виснут ниже «салазок». Прямо-таки панские усы. Бородка совсем маленькая, тоже мягкая и темная. Этаким украшеньицем прилепилась на самом выступе узкого подбородка, а под нижней губой все чисто выбрито.

Нет, не похож он на простого мужика. Хоть и одет по-простому, а не похож.

Оторвавшись от письма, Виктор Иванович стал спрашивать у мужиков фамилии. Они отвечали, а тот, что сидел рядом с ним на диване, чернобородый, допытывался:

— Дак ты, стал быть, про нас прописать хошь самому царю-батюшке?

— А что же? Так и пропишу.

— Тогда всю заимку нашу, Зеленую, прописывать надоть. Вся она на казачьей земле стоит, на арендованной. Семнадцать дворов. Всех как есть и сгоняют. А мы вроде бы как ходоки по этому делу.

— Про всех и напишем, волк вас задави, — с хитринкой улыбнулся Виктор Иванович. — А ты помалкивай пока… — Однако не сказал он того, что своей-то фамилии не укажет в бумаге: он только писец, составитель прошения, а ходатаи — они.

Изба рословская — ни с чем не сравнишь больше — доподлинно кипящий в теплую погоду муравейник, особливо по утрам и вечерам, когда все в сборе. Бабам развернуться негде — ворчат они, ругаются на мужиков. А мелочь эта, ребятишки, лучше не попадайся — живо затрещину схлопочешь. И не вздумай пожаловаться кому, хоть родной матери, еще добавит. Потому жмутся они где-нибудь по закоулкам, по углам, с великой предупредительностью во всем уступают старшим и терпеливо ждут, пока те, отзавтракав, уйдут во двор, а после того уж их черед подойдет за стол садиться. Бабы едят последними, в третьем застолье.

Так ведется до весны, до начала полевых работ, а там, когда как придется, лишь бы работников сперва накормить. Поскольку в горячую пору и ребятня не остается без дела, то и за стол можно садиться вместе с большими.

Во дворе — тоже муравейник сущий. Все, какие есть, сани снаряжаются за лесом в Боровое. Да еще мужиков уговорили пятерых. Мосло́в Филипп Акимович на трех лошадях тоже поедет с ними. Всего-то подвод около тридцати наберется — это чтобы разом все остатки заготовленного леса из бора выдернуть по зимнику.

Уж лошадей запрягли, ворота растворили — выезжать собрались. А тут как раз подкатил на карей кобылице Порфирий Федотович Кустищев, вятский мужик. Не первый год наезжал он в эти места, строительными работами промышлял.

— Здорово, мужики! — спрыгнул он с коротких голых саней. У него все было короткое: и полушубок рыжий дубленый — выше колен, и пимы с короткими голенищами, и борода рыжеватая — короткая и широкая, и пальцы — толстые и короткие — утонули в Мироновой руке, когда здоровался, и сам он весь был короткий.

— Чо, слыхал я, дом строить будто бы вы собираетесь?

— Да вот налаживаемся. Лесок последний выхватить надоть успеть… Днями-то дорогу совсем развозит солнышком — скоро конец зимнику.

— Должно быть, плотники вам потребуются али как?

— Потребуются, стал быть. А ты чего, подрядиться, что ль, хошь? — как-то будто с опаской спросил Мирон.

— А как жо, сезон-от подходит. Артелька моя зачем не видишь сюда подкатит. Робить надо, лесок хоть пока шкурить да что да. Опять жо тес готовить, плахи…

— А какого ж вы пса, плотнички Христовы, — вмешался Макар, — Катерине Лишучихе окна-то кривые сработали?

— Х-хе! — засмеялся Порфирий. — Дак ведь это, каки лепешки, таки и окошки. Смекай, золотая голова!

— Лепешки! — передразнил Макар. — Цену-то небось не ошиблись слупили?

— Вот в цене и учитывалось, что мы на ее хлебах жили, пока избу перекатывали. А муженек ейный, сам знаешь, по картишкам все норовит вдарить, из городу месяцами домой носа не кажет. Не до нас Катерине-то было. Да по нам сама-то хоть вовсе не ешь — дело хозяйское, а плотники чтоб накормлены были, по уговору. Вот мы и оставили ей на память эдакую красоту, — снова хохотнул Порфирий.

— Ну вот и свяжись с им, — обозлился Макар, — вот и возьми с его рупь двадцать, коли он сам гривенника не стоит!

— Да пошто ж так-то, Макарушка? — обиделся вдруг Порфирий. — Мы ведь вятские, мы все можем. Отвес да ватерпас не обманут — прямехоньки окошки изладим. Надо — наличники изукрасим, кружева, лучше бабьих, по всему карнизу пустим…

— За это и денежку двойную заломите, — разошелся Макар.

— Ну ладноть, — остановил затянувшуюся перепалку Мирон, — пойдем, что ль, к батюшке за благословением, Порфирий Федотыч? А вы, ребяты, подводы-то выгоняйте со двора да вороты потом затворите. Может, и ты, Порфирий, с нами в лес поедешь?

— А пошто не поехать, ежели уговор удастся? Поеду.

…Когда Мирон с Порфирием вышли от деда Михайлы с благословением, мужики уж выстроили за воротами на дороге длинную вереницу подвод. В эту же веревочку приспособили и Порфирьеву карюху с короткими санями. И только подошедшие поравнялись со своими подводами, тронули лошадей. Дорогой к ним присоединились и те, кого наняли в поездку.

Однако на выезде из хутора Мирон, ехавший на третьих санях впереди, вдруг закричал:

— Стой, стой, Макар! Тпру-ру-у! Трафить тебя!

— Ну, чего ты шумишь? — недовольно спросил Макар, натягивая вожжи.

— Да ведь мешок-то с едой там, знать, на крылечке и оставили, не взяли его. Митя, сынок! — оборотился Мирон в конец обоза. — Воротись, возьми этот проклятущий мешок. А мы поедем нешибко — догонишь.

Это у Рословых стало прямо-таки болезнью: только соберутся куда, все обдумают, все предусмотрят до мелочей, а поедут — хвать, опять чего-нибудь да забыли. Митька, почерневший на весеннем ветру и еще больше потемнев от злости, нещадно погнал своего меринка назад, навстречу солнцу, нехотя и могуче встававшему за курганом.

Тем временем дома, дождавшись, пока уберутся со двора мужики, Дарья взяла подойник, сработанный Тихоном из белой жести, пошла доить коров. На крыльце наткнулась на этот злополучный полосатый мешок и взбеленилась:

— И-и, черти безмозглые! Чего ж они жрать-то тама станут? Тьфу! За бабами дак всякую промашку углядят, а сами голову, того гляди, потеряют!.. Ветерка, что ль, запрячь да вдогонку за ими, пока недалеко уехали?.. Нет, батюшке сказать надоть…

Не враз удалось Дарье склонить деда Михайлу, чтоб немедля пуститься в погоню за непутевыми мужиками.

Вернулась на крыльцо — хвать, мешка-то нету! Выбежала за ворота, а Митька уж во-он где нахлестывает вожжами коня. Подхватила на сходцах подойник и пошла на задний двор коровушек доить.

Весна, хоть и робко еще подступалась она в этом году, все-таки давала себя ощутить. Минувшей ночью мороза почти не было, и теперь, только полыхнули первые лучи солнца, весело влезли они в прогал между плоской соломенной кровлей и плетневой стенкой, враз осветив загон каким-то праздничным светом. Солома под ногами и та, словно только что умытая, светится ярко-белым сиянием. Коровушки и бычки стоят важные, блаженно жмурятся, не торопясь размеренно ужевывают жвачки, не то что зимой, когда под ногами намерзают пудовые мерзляки, перемешанные с соломой и покрытые куржаком. Шерсть на коровушках всклочится, тоже куржаком подернется. Прилечь скотинке негде: жмется она друг к дружке либо к плетню. Скрючатся, согнутся все в три погибели, особенно после водопоя, когда сгоняют их на речку. И так всю зимушку. Какое там молочко — горе одно!

А теперь все притихло, смирилось, будто в великом таинстве ожидания сигнала к буйному веселью.

Присев возле недавно отелившейся Чернухи, Дарья размеренно шмыгала по соскам, из них попеременно — то из одного, то из другого — бились тугие теплые струйки в белую стенку подойника, звеня по жести. А под сердцем у Дарьи вдруг забилось трепетное, щемящее и разлилось по всему телу сладкой болью. Аж кровь бросилась в лицо и опалила его жгучим пламенем.

Особенно взволновало и даже испугало немножко то, что загадочное это и тайное напоминало о себе сегодня уже второй раз. Не старый дед Михайла оторвал ее до зорьки от затяжливого утреннего сна, а вот это самое, что беспокойной крылатой птицей бьется внутри.

Дарья и не заметила, как сзади к Чернухе лениво подступил прошлогодний красно-пестрый бычок, сунулся короткой мордой к Чернухиному хвосту, обнюхал и судорожно вздернул верхнюю губу, тряся головой и вытягивая шею. Чернуха двинулась вперед и, шагнув через подойник, опрокинула его, а концом копыта больно ткнула Дарью в ногу. Дарья успела вскочить. Но бык, неожиданно высоко взлягнув задком, подпрыгнул, размашисто крутанул башкой с короткими тупыми рожками и, задев Дарью под низ живота, бросился за Чернухой.

Страшно взвизгнула от боли Дарья и хлестнулась навзничь, как подрубленная. Во дворе у колодца крутила крюк Настасья, подтягивая наполненную до краев водой тяжелую бадью. Выхватив ее из жерла колодца и поставив рядом со срубом, Настасья, приподымая подол длинной юбки, бегом пустилась на задний двор.

Дарья, лежащая навзничь, и опрокинутый подойник объяснили Настасье многое. Еле сдержавшись от вскрика, она припала к груди Дарьи, услышала биение сердца и принялась тормошить ее. Отлившая было от лица Дарьи кровь снова залила тугие щеки. Дарья открыла глаза и застонала.

Настасья помогла ей подняться и, перекинув вялую руку Дарьи себе через плечо, повела в избу.

В постели Дарья металась, извивалась вся, ровно вертел ее кто сильной и беспощадной рукой, словно упивался ненасытный истязатель муками женщины. То как огненной стрелой отрубало поясницу, то снова боль колючим ежом ворочалась в низу живота, и от этого мерк в глазах свет, по лицу катились холодные талые градины пота. Она не стонала, а лишь изредка всхлипывала, жадно хватая воздух и не прикрывая пересохших скоробленных губ.

— Чего ж делать-то, Марфа, станем? — спрашивала в который раз Настасья у старшей снохи. — Шибко ведь ей плохо. Не отлежится, знать-то.

— Ксюша! — позвала Марфа золовку. — Добежи до бабки Пигаски, покличь ее к нам. Скажи, что Дашу бык изнахратил.

Ксюшка, скорая на ногу, живо слетала к соседям и привела бабку. Та, шагнув через порог и на ходу стаскивая с себя суконную, истертую чуть не до дыр шаленку, поинтересовалась:

— Чегой-та стряслось у вас, бабы? — и, не слушая пояснений, протопала в горницу, приступилась к болящей.

Ксюшка услужливо подсунула знахарке широкую щелястую табуретку и потянула было с бабки старенькую поддевку, повисшую на одном плече, чтобы унести ее на вешалку, но бабка не дозволила этого. И, поправив на плече легкую одежину, вгляделась в Дарью, выразительно пошевелила кусочками облезлых бровей, жалостно спросила:

— Как ж эт ты, Дарьюшка, сплошала-то?

Дарья, закусив нижнюю губу, лежала мертвецки бледная. Подушка под ней взмокла.

— Бабы, водицы мне горяченькой да посудину еще какую, — приказала бабка, откинув одеяло и загибая подол холщовой исподницы на Дарье.

То, что увидела там Пигаска, поразило ее: низ приподнятого живота вроде бы поголубел весь. А слева темнело круглое пятно, величиною с медный пятак.

— М-м-м, — загадочно потянула бабка, поправляя на голове чехлушку и опять же значительно шевеля остатками бровей. — Глянь, родимая, — показала она Настасье, принесшей воду, на внушительный синяк. — Эт ведь не иначе рог бычиный здеся пропечатался. А тута, видать, башкой да шеей он ее долбанул… Не миновать греха.

— Чего ж теперь будет-то? — округлила испуганные глаза Настасья.

Услышав этот разговор, к ним подошла Марфа. Поглядела бесстрастно на Дарью, с укором выговорила Настасье:

— Не молоденькая, чать-то, знать должна, чего в таком разе бывает.

— Нет, бабы, — заключила Пигаска, поднимая к локтю по жилистому сухому цевью рукав зеленой холщовой кофты, — водицей этой не отойтись — баньку, знать, истопить надоть да поскорейши.

— Сичас я, сичас, — заторопилась Настасья. — Ксюшка, пойдем со мной, пособишь мне кизяков унесть.

— А вы чего тут пялитесь! — цыкнула Марфа на ребятишек, столпившихся кучкой в дверях. — Чего вы тут не видали! — И пошла, широкая, кораблем врезаясь в ребячью толпу, щелкая нешибко по головам, протурила всех от двери и сама ушла к печи.

Вымыв и распарив костлявые руки в горячей воде, бабка Пигаска взялась водить ими по животу Дарьи. Делала она это с великой осторожностью, даже с нежностью, сначала едва прикасаясь к телу, а потом постепенно увеличивая нажим. Морщинистое, изжелта-черное лицо ее вытянулось больше обычного, нижняя губа отвисла, угольки зрачков уставились в одну точку на стене — словно бы колдовала над болящей. Потом, видимо, утомившись и чувствуя под руками притихшую Дарью, стала жмуриться, как угретая в печурке кошка. Продолжая водить руками, повторяла и повторяла одни и те же движения.

Ноющая с резкими перепадами боль утихомирилась, отдалилась от Дарьи на какое-то время. И теперь она, разомлевшая и успокоенная, воспылав великой благодарностью к этой чужой бабке, тихонько и ласково вдруг заговорила:

— Благодать-то какая! Спасибо тебе, Пигасеюшка родная. Легко-то как стало!

Бабку ровно кнутом огрели — враз поджала губы, подобралась вся, глаза угольками загорелись. Отдернула от Дарьи руки, будто обожглась, зашипела со злостью:

— У-у, оборотень ты этакий, сила нечистая! Какая я тебе Пигасеюшка?

— Ой, да прости, прости ты меня, бабушка добрая! — залилась Дарья краской стыда. Знала она, что прозвище это шибко не любит бабка, да вот запамятовала в избытке благодарности. — Прости меня, милая. Охмурилась я, глупа́я… Да ведь и звать-то не знаю как тебя…

— Не знаешь, — опять со злостью зашипела Пигаска, — и знать тебе не надоть. Зови, как все, баушкой.

Достав откуда-то из глубины широченной сбористой юбки пузырек, служивший ей табакеркой, Пигаска тряхнула на ладошку мельчайшего, перетертого с золой табаку и принялась набивать им нос. Вдоволь насытившись зельем, всласть высморкалась в изнанку подола и опять вернулась к прежнему занятию.

Но природа делала свое дело. Недавно испытанное блаженство при всем усердии бабки не возвращалось вновь к Дарье. Хуже того, совсем неожиданно перехлестнуло ее таким жгучим ударом, что она не удержалась и коротко вскрикнула. Потом эти простреливающие удары стали повторяться все чаще и чаще. Снова пошел холодный пот, однако теперь Дарья не вскрикивала, даже не стонала, лишь напрягалась вся струною, то скручивалась в тугой клубок, то вытягивалась в нитку.

— Да распустись ты, глупа́я, — увещевала Пигаска. — Держи тело-то киселем, легчей станет.

Когда уж совсем надвинулись сумерки, в горницу забежала Ксюшка:

— Натопили мы баню-то, бабушка, вымыли все чисто. Настасья счас явится.

— Давай сбираться станем, касатушка, подымайся, — велела Пигаска Дарье.

Собирались они долго и мучительно. А потом все трое, вместе с Настасьей, отправились в баню и пробыли там до глубокой ночи.

Вконец измученная, опустошенная, вся враз обмякшая Дарья через великую силу с помощью Настасьи и бабки Пигаски добралась до приготовленной постели и сразу — как в пропасть провалилась — мертвецки уснула.

Ее помощницы, тоже до крайности уставшие, поужинали. Но бабка ни за что не согласилась остаться ночевать у Рословых, потому Настасья, прежде чем отвести ее домой, завернула в тряпицу маслица, фунта три мяса туда же положила и, выпросив у деда Михайлы рублевку, вручила все это Пигаске. Та, отложив на лавку узелок, достала из кармана своей широкой обвисшей юбки грязный, до серости затертый когда-то белый платок, в коем, по явной видимости, хранились все семейные сбережения, и, уцепив на нем тугой узел двумя своими распоследними зубами, потемневшими на концах до черноты, ловко развязала его.

Проводив до калитки Пигаску, Настасья возвращалась к своему двору, слушая уже вторых петухов.

У мужиков в эти сутки тоже не обошлось без происшествий. Только тут дело совсем другого рода. До Борового доехали хорошо, но лошадок все приходилось придерживать — не поспевает за ними Бурлак, совсем не приспособлен он для бега. В делянку добрались и нагрузились — тоже неплохо. Артельная работа спорится. Хоть и пришлось еще валить сосны с корня, управились засветло.

На Бурлака нагрузили два здоровенных комля. Сани для этого дела Тихон готовил загодя: оковал их, укрепил, вместо обычных заверток, оглобли крючьями с санями соединил. Все — надежно, крепко. И пошел Бурлак с этим необычным грузом уверенно, словно сами бревна поталкивали его вперед. Даже из глубокого снега к дороге, где каждой лошади приходилось помогать всей артелью, Бурлак вышел спокойно, без понуканий, разгребая снег, как воду.

К вечеру всем обозом расположились возле избушки лесника, распрягли коней, задали им корму в попоны, растянутые на поднятых оглоблях. И всей ватагой ввалились в избушку.

Самого лесника дома не было: в Боровое ушел с ночевой. Пока разогревали еду и ужинали, было еще сносно, а потом, как закурили все, право же, любой топор без поддержки мог висеть в этом густом месиве из жаркого воздуха, сырых испарений от одежды и от желтоватого едкого дыма самокруток, спертого настолько, что вот-вот сорвется с петель хлипкая, ненадежная дверь. Но закаленных мужиков это ничуть не угнетало. Правда, раза два отворяли дверь, а потом кто-то догадался отодвинуть задвижку в трубе, и дым из нее валил не хуже чем тогда, когда, печь топилась по-настоящему.

Порфирий Кустищев, с отрочества ежегодно мотавшийся в поисках заработка, побывал во многих «расейских» губерниях далеко от родной деревни под Вяткой. Повидал на веку многое, знал несчетное количество занятных историй и за словом в карман не лез. А сегодня, заключив выгодный подряд с Рословыми, был он прямо-таки в ударе. Потешал мужиков смешными побасками и, нет-нет, да и поддевал кое-кого из них. Тронет кого — тот, глядишь, огрызнется либо шуткой отделается, Порфирий в другого стрельнет. И так человек через пять дошел до Филиппа Мосло́ва.

Мужик этот, ни дать ни взять, по внешности Емельян Пугачев: и рост, и плечи, и борода такая же. Работник он был золотой, и ремесло из рук не валилось: портняжничал по целой зиме. Шить умел добротно, крепко и в цене никого не обидел. Воров и жуликов терпеть не мог, справедливость почитал превыше всего.

Но водилась за ним страстишка. Лет пять, бывало, терпит и хозяйством вроде бы обрастет надежно, однако запнется где-то за пьяную кочку, все бросит, лошадь с упряжкой пропьет либо в карты проиграет. За одну ночь по семь возов хлеба на картах спускал. Очистится догола, а потом пройдет у него вся эта дурь, и начинает все с начала.

Трезвый мухи не обидит. Отшутиться не умеет и ссориться не любит. Вот Порфирий и тешится над ним, зубоскалит. Мужики некоторые, намаявшись за день, похрапывали на соломе вповалку. А Порфирий все не унимался. Не спал и Филипп, но не проронил ни слова. Да и много ли наговоришь с таким длинноязыким: скажешь что — только его же и потешишь, ухватится за какое слово — не оторвешь. Он его и так и этак вывернет, слово-то, да в тебя же им и запустит.

Потом сморился, уснул и Порфирий. А Филипп долго ворочался, кряхтел — не берет его сон. Расходилось внутри, раскачалось — не уймешь. Не такой человек Филипп, хоть и молчун, чтобы вот так за здорово живешь отдаться на посмешище и ничем не ответить. Вдруг он вскочил и чуть не бегом нырнул в низкую дверь. Вернулся минут через двадцать, раскрасневшийся, довольный. Обтер об штаны мокрые руки и завалился спать.

Утром раньше всех поднялся Тихон Рослов. Сходил на улицу. Вернулся и давай всех будить:

— Вставайте! Эй вы, вставайте! — толкал он всех подряд. — Пошли чуду глядеть!

— Какая там еще чуда! — недовольно ворчал спросонья Мирон, протирая кулаком глаза.

— Что за чудо, Тихон? — осоловело и вроде бы с испугом вертел головой Порфирий. Пристав на колени, он суетливо выдергивал соломинки, застрявшие в рыжеватой бороде и усах.

Однако поднялись разом, только Митька Рослов чуток замешкался. И так уж проспали: уговаривались до́ свету выехать, чтобы, пока пригреет, одолеть бо́льшую часть пути, а уж совсем рассвело. Редкие сосны, обступившие избушку лесника, дремотно, не шелохнувшись, стояли в ожидании солнца. Первый луч еще не коснулся их высоких кудрявых вершин.

— А это, что ль, не чуда? — ткнул рукой Тихон в сторону одной из могучих сосен.

Взглянув туда, мужики и впрямь разинули рты. На короткие сани Порфирия Кустищева вчера навалили семиаршинное бревно, четверти полторы в отрубе. Теперь это бревно стояло вершиной вниз, приваленное комлем вместе с санями, торчавшими на высоте, к огромной разлапистой сосне.

Сперва все стояли, будто окаменев. Потом кто-то хохотнул. Сдвинув шапку на нос и заглядывая вверх на свои сани с висящими, как подбитые крылья, оглоблями, Порфирий почесывал затылок короткопалой пятерней.

— Да какой жо лешак выдумал эдакую штуку? — развел руками Порфирий.

Во вновь наступившей тишине Филипп на́ диво всем складно изрек:

— Кто вчерась больше всех смеялся, тот в дураках и остался.

Мужики захохотали.

— Плохо, Тимоха, на чужой стороне горшки бить, — поддел Порфирия Тихон. — Чего делать-то станешь теперь?

— Да неу́ж один ты запятил туда экое бревнышко! — изумился Порфирий, в упор глядя на Филиппа. — Тронь его теперь — и сани мои вдребезги… Я жо вчерась шутками да смехо́м, а ты чего отворотил?

— Шутку любишь над Фомой, так люби и над собой, — посыпали мужики пословицами.

— Пошутил Мартын, да свалился под тын.

— Шути, кувшин, поколь ухо оторвется.

— Сделали шутку, — тем же ответил Порфирий, — сняли с Варвары шубку. — Он будто бы лишь теперь начал сознавать всю нелепость своего положения, оттого в голосе послышалось что-то прямо-таки рыдательное.

Мужики смеялись и не переставали дивиться: никто в Филиппе этакой силищи не предполагал. Да ведь и догадаться же надо, чтобы такое сотворить. Макар вырубил длинную рогатину, и трое мужиков подсунулись было с ней к стоячему, как настороженная мышеловка, бревну.

— Стойте вы, погодите, бестолочи! — вдруг закричал Филипп. — Эдак вы и взаправду оставите его, бедолагу, без саней.

Связав две длинные веревки, он влез с ними на сосну (мужики помогли ему) и там, охватив комель бревна, завернул крепкий узел, а веревка осталась перекинутой через надежный сук у самого ствола сосны. Когда мужики ухватились артелью за веревку, Филипп, спускаясь вниз, скомандовал Макару:

— Вот теперь ширяй своей рогатиной, оттолкни от сосны-то, а они травить веревку станут.

Но тут уж все и без того поняли что к чему. И Порфирий приободрился, когда бревно с санями пошло вниз.

— Как мизгирь на паутине, санки мои спущаются. — И опять за свое: — Сохрани бог, небо провалится — всех перепелок подавит!

— Ожил, мизгирь, — передразнил его Филипп, когда сани, легонько охнув, сели в снег, придавленные бревном.

С места тронулись, когда уж вовсю ликовал божий день с веселым и щедрым солнышком в небе, по-весеннему светло-голубом, чистом и покойном. Дорога, пригретая вешним теплом, отмякла, и полозья скользили по ней неслышно, без скрипа, легко и свободно. Впереди вышагивал Бурлак с двумя большущими бревнами, покоившимися на широкой подкладке.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 18 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.028 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>