Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

В облегающем персидском платье и тюрбане в тон она выглядела обворожительно. В городе пахло весной, и она натянула на руки пару длинных перчаток, а на полную точеную шею небрежно накинула элегантную 39 страница



- Ах, что за вздор! Он мухи не обидит.

- Может, и так. Но он производит впечатление довольно необузданной натуры, способной убить женщину, которую любит.

- Как он может любить меня? Что за глупость! Я не выказывала к нему никакого расположения. Я вообще почти не слушаю, чего он болтает. Он больше говорит с Анастасией, чем со мной.

- Тебе и не надо ничего выказывать, достаточно того, что ты есть. У него такая мания. Он не сумасшедший. Если это только не сумасшествие - любить некий образ. Ты - физический образ его идеала, это очевидно. Ему ничего от тебя не нужно, даже ответного чувства. Он хочет лишь одного: всегда любоваться тобою, потому что ты - воплощение женщины его мечты.

- То же самое и он говорит, - несколько поразилась Мона. - Вы с ним удивительно похожи. Вы бы поняли друг друга. Я знаю, он очень чуток и очень умен. Он мне ужасно нравится, но он просто невыносим. У него нет чувства юмора, ни капельки. Когда он улыбается, вид у него еще более грустный, чем обычно. Он очень одинок.

- Жаль, что я не знаком с ним, - сказал я. - Он нравится мне больше всех, о ком ты рассказывала. Он похож на человека, в нем есть подлинность. К тому же я люблю испанцев. Это мужчины…

- Он не испанец, а кубинец.

- Один черт.

- Нет, не один, Вэл. Рикардо сам мне говорил. Он презирает кубинцев.

- Ладно, все равно. Он понравился бы мне, даже будь он турком.

- Может, вас познакомить? - неожиданно предложила Мона. - Хочешь?

Я немного подумал, прежде чем ответить.

- Лучше, пожалуй, не стоит, - сказал я. - Тебе не удастся дурачить такого человека. Он не Кромвель. Кроме того, даже Кромвель не дурак, как ты считаешь.

- Я никогда не говорила, что он дурак!

- Но пыталась убедить меня в этом, не станешь же ты отрицать.

- Ну, ты знаешь, зачем я это делала. - Она улыбнулась, как сирена.

- Слушай, сестренка. Тебе и говорить ничего не надо, я тебя и твои хитрости давно раскусил.

- У тебя развитое воображение, Вэл. Поэтому я иногда многого тебе не рассказываю. Знаю, как ты умеешь сам все домыслить.

- Но ты должна признать, что я исхожу из реального факта!

Опять улыбка сирены.

Она чем-то занялась и отвернулась, чтобы скрыть выражение своего лица.

Повисла приятная пауза. Потом, сам не зная зачем, я ляпнул:

- Думаю, женщины вынуждены лгать… такова их природа. Мужчины, конечно, тоже лгут, но совсем по-другому. Такое впечатление, что женщины невероятно боятся правды. Знаешь, если б ты перестала лгать, перестала играть со мной в эти дурацкие никчемные игры, я бы решил…



Я заметил, что она перестала изображать занятость. Может быть, она действительно слушает, подумалось мне. Я видел ее лицо только сбоку. Оно выражало напряженное ожидание и настороженность. Как у животного.

- Думаю, я сделал бы все, чего бы ты ни попросила. Наверное, даже уступил тебя другому мужчине, если бы ты этого захотела.

Мои неожиданные слова вызвали у нее огромное облегчение, так мне показалось. Не знаю, чего она боялась услышать. Но у нее словно груз свалился с плеч. Она подошла ко мне - я сидел на краю постели - и опустилась рядом. Положила руку на мою ладонь. Ее глаза светились любовью.

- Вэл, - заговорила она, - ты знаешь, я никогда такого не захочу. Как ты можешь говорить подобное? Может, я когда и выдумываю что-то, но только не обманываю. Я не смогла бы скрыть от тебя что-нибудь важное. Это причинило бы мне слишком сильную боль. А эти мелочи… эти выдумки… просто чтобы не огорчать тебя. Бывают иногда ситуации до того отвратительные, что, чувствую, даже рассказать тебе о них - значит запачкать тебя. Со мной всякое случается, но меня это не трогает. Я натура крепкая, грубая. И знаю, что представляет собой этот мир. Ты - нет. Ты мечтатель. Идеалист. Ты не знаешь и никогда не сможешь себе представить, а тем более поверить, насколько злы люди. Ты - чистая душа, вот что. Именно это имел в виду Клод, когда говорил, что ты один из немногих. Рикардо - еще одна чистая душа. Таких, как ты и Рикардо, не следует вмешивать во всякую дрянь. Со мной то и дело случаются подобные вещи, потому что я не боюсь оказаться запачканной. Я - человек приземленный. С тобой я становлюсь другим человеком. Хочу быть такой, какой ты хочешь меня видеть. Но я никогда не смогу быть такой, как ты, никогда.

- Интересно, - сказал я, - что бы подумали люди, люди вроде Кронского, О'Мары, Ульриха, например, услышь они твои речи.

- Не имеет значения, Вэл, что думают другие. Я знаю тебя. Знаю лучше, чем любой из всех твоих друзей, не важно, как давно они знакомы с тобой. Я знаю, какая нежная у тебя душа. Ты самый добрый человек на свете.

- Я уже начинаю чувствовать, какой я мягкий и деликатный.

- Ты не деликатный, - сказала она с чувством. - Ты человек тяжелый, как все художники. Но когда речь заходит о жизни, я имею в виду, когда сталкиваешься с жизнью, ты просто ребенок. Мир - это сплошная мерзость. Ты, конечно, живешь в этом мире, но ты не принадлежишь ему. Ты живешь как зачарованный. От мерзости ты защищаешься тем, что превращаешь ее во что-то красивое.

- Ты говоришь так, словно знаешь меня как свои пять пальцев.

Ведь права, разве не так? Ты же не можешь этого отрицать?

Она нежно обняла меня и потерлась щекой о мою щеку.

- О Вэл, может быть, я не та женщина, какой ты заслуживаешь, но я знаю тебя. И чем больше я тебя узнаю, тем крепче люблю. В последнее время мне так не хватало тебя. Вот почему для меня так важно иметь подругу. Без тебя мне было по-настоящему плохо.

- Ладно. Но мы становимся похожи на избалованных детей, ты это понимаешь? Ждем, чтобы нам все преподнесли на блюдечке.

- Только не я! - воскликнула она. - Но я хочу, чтобы ты получил все, чего так страстно желаешь. Я хочу, чтобы ты ни в чем не нуждался. И мог делать все, о чем мечтаешь. Тебя нельзя избаловать. Ты берешь только то, что тебе необходимо, и не больше.

- Это правда, - сказал я, тронутый ее неожиданной проницательностью. - Не многие это понимают. Помню, как взъелись мои родители, когда, придя однажды из церкви, я с энтузиазмом заявил, что я - христианский социалист. В то утро я слышал шахтера, который говорил, взобравшись на кафедру проповедника, и его слова сделали свое дело. Он называл себя христианским социалистом. Я тут же обратился в его веру. Как бы то ни было, все кончилось обычным вздором… Мои твердили, что социалисты занимаются только тем, что швыряют направо и налево чужие деньги. «И что в этом плохого?» - спросил я. А в ответ услышал: «Вот начнешь сам зарабатывать, тогда и поговорим!» Такой довод показался мне неубедительным. Какая разница, спрашивал я себя, зарабатываю я или нет? Главное, что все блага мира распределялись несправедливо. Я был не прочь есть меньше, ограничивать себя во всем, если это поможет неимущим жить лучше. Мне тогда пришло на ум: как, в сущности, мало нужно человеку. Если у тебя есть необходимое, тебе не нужны сокровища… Так о чем это я? Ах да! О том, чтобы иметь лишь самое необходимое… Конечно, мне очень многого хочется. Но я могу обходиться и малым. Хотя я, как ты знаешь, часто говорю о еде, по сути, мне мало надо. Лишь бы не ощущать голод, вот что я имею в виду. Это ведь естественно, ты так не думаешь?

- Ну конечно, конечно!

- Вот почему мне не нужно все то, что, как ты, похоже, считаешь, сделает меня счастливым или поможет работать плодотворнее. Нам нет надобности жить так, как мы до сих пор жили. Я уступил в угоду тебе. Безусловно, это было замечательно. Рождество тоже замечательно. Но оно проходит. Больше всего мне не нравится, что мы постоянно занимаем и просим, живем за чужой счет, как паразиты. Уверен, тебя это тоже не особо радует. Так зачем мы дурачим друг друга? Почему не перестанем это делать?

- Но я уже перестала!

- Ты перестала делать это ради меня, но теперь делаешь это ради твоей подруги Анастасии. Не лги мне. Я знаю, что говорю.

- Это разные вещи, Вэл. Она не умеет зарабатывать деньги. Она еще больше ребенок, чем ты.

- Но ты лишь помогаешь ей оставаться ребенком, выручая таким способом. Я не говорю, что она присосалась к тебе как пиявка. Я только говорю, что ты чего-то ее лишаешь. Почему она не продает свои куклы, или картины, или скульптуры?

- Почему?- Она откровенно засмеялась. - По той же причине, по какой ты не можешь продать свои рассказы. Она слишком хороший художник, вот почему.

- Но ей не нужно иметь дело с галерейщиками, пусть продает прямо людям. Отдает за бесценок! Чтобы хоть как-то продержаться. Это поможет ей. На душе станет легче.

- Опять ты за свое! Это говорит о том, как плохо ты знаешь жизнь, Вэл. Ее картины не то что не продашь, их даже не отдашь бесплатно, вот в чем дело. Если ты когда-нибудь опубликуешь книгу, тебе придется просить людей принять ее задаром. Людям не нужно то, что хорошо, говорю тебе. Такие, как ты, или Анастасия, или Рикардо, нуждаются в поддержке.

К черту писательство, если все обстоит так, как ты говоришь… Но я не могу в это поверить! Я еще не настоящий писатель, а всего-навсего начинающий. Может, я лучше, чем думают издатели, но мне еще много надо работать. Когда я наконец научусь выражать свои мысли и чувства, люди будут читать меня. Мне наплевать, как плох этот мир. Они будут читать, говорю тебе. Они не смогут меня игнорировать.

- А пока этого не произойдет?

- А пока я найду другой способ зарабатывать на жизнь.

- Будешь продавать энциклопедии? Разве это выход?

- Да, не бог весть какой, согласен, но все лучше, чем занимать да просить. Лучше, чем заставлять жену торговать собой.

- Каждый свой цент я зарабатываю честно, - вспылила Мона. - Быть официанткой не сахар.

- Тем более я обязан зарабатывать сам. Тебе не нравится, что я продаю книги. Мне - что ты обслуживаешь посетителей в забегаловке. Будь мы умнее, занимались бы другим. Наверняка существует работа, которая не столь унизительна.

- Только не для нас! Мы не созданы для того, чтобы делать, что все.

- Значит, следует этому научиться, - Мне самому начинала нравиться моя неожиданная добропорядочность.

- Вэл, все это разговоры. Из тебя никогда не получится честный труженик. Никогда. И я не хочу, чтобы ты им становился. Я предпочту, чтобы ты умер.

- Ну хорошо, твоя взяла. Господи, неужели же нет какой-нибудь работы, чтобы человек вроде меня не чувствовал себя при этом последним идиотом? - Тут мне пришла в голову мысль, заставившая меня засмеяться. - Слушай, - удалось мне выговорить сквозь смех, - знаешь, о чем я только что подумал? Что из меня получился бы отличный дипломат. Мне следует стать послом в какой-нибудь стране, как тебе такая мысль? Нет, серьезно. Почему бы и нет? Мозги у меня есть, и я умею ладить с людьми. Когда я чего не знаю, меня выручает воображение. Можешь ты представить меня послом в Китае?

К моему удивлению, такая идея не показалась ей абсурдной. Или абстрактной.

- Уверена, из тебя получится хороший дипломат, Вэл. Почему бы и нет, как ты говоришь? Но у тебя никогда не будет возможности стать им. Существуют определенные двери, которые никогда не откроются для тебя. Если бы международными отношениями занимались люди вроде тебя, нам не пришлось бы думать о куске хлеба - или о том, как опубликовать рассказы. Вот почему я говорю, что ты не знаешь этот мир.

Черт подери, да знаю я его! Только знаю слишком хорошо. И не желаю принимать его условия.

- Это то же самое.

- Нет, не то же! Есть разница между тем, чтобы быть равнодушным - или слепым, - и тем, чтобы оставаться в стороне. Вот так. Если бы я не знал этот мир, как бы я смог стать писателем?

- У писателя свой собственный мир.

- Будь я проклят! Не ожидал услышать от тебя такое! Просто не знаю, что тебе на это сказать… - Я озадаченно замолчал. - Ты совершенно права, - вновь заговорил я спустя мгновение. - Но это не отменяет только что мною сказанное.

Может, я не сумею объяснить тебе этого, но знаю, что я прав. Иметь собственный мир в душе и жить в нем не означает быть непременно слепым к так называемому реальному миру. Если писатель не знает повседневной жизни, не погружен в нее настолько, что начинает бунтовать против нее, у него не будет того, что ты называешь собственным миром. В душе художника живут оба мира. И он точно такая же существенная частица этого мира, как любой другой человек. В действительности он куда больше принадлежит ему, глубже погружен в него, нежели другие, по той простой причине, что он - творец. Мир - это материал для его творчества. Другие довольствуются своим крохотным мирком - своим маленьким делом, своим узким семейным кругом, своей мелкой философией и так далее. Черт подери! Я потому до сих пор не стал великим писателем, что пока еще не вместил в себя весь огромный мир. Дело не в том, что я не знаю, что такое зло. Не в том, что не вижу порочности людей, как ты, похоже, считаешь. Дело в другом. В чем, я и сам не знаю. Но придет время, и я в конце концов узнаю. И тогда стану факелом. Я озарю мир светом. Высвечу самое его нутро… Но не стану осуждать его, нет! - Я помолчал. - Мы еще не совсем на дне, ты это знаешь. То, что нам пришлось вынести, пустяк. Блошиные укусы всего-навсего. Бывают вещи куда более страшные, чем жизнь впроголодь и тому подобное. Я куда больше страдал, когда мне было шестнадцать, когда я только читал о жизни. Или же я обманываю себя.

- Нет, я знаю, что ты имеешь в виду, - задумчиво кивнула она.

- Знаешь? Хорошо. Тогда ты понимаешь, что, даже не участвуя в жизни, можно страдать, как страдали мученики… Страдать за других - удивительный вид страдания. Когда страдаешь от собственного самолюбия, от нехватки чего-нибудь или от зла, причиненного тебе другими, это унизительно. Ненавижу такое страдание. Страдать вместе со всеми или за всех, быть в одной лодке со всеми - это иное дело. Это обогащает, дает чувство причастности. Что мне не нравится в нашей жизни, так это ее ограниченность. Нам следует принимать удары стоя, получать синяки и шишки за что-то достойное.

Я продолжал говорить в том же духе, плавно переходя от предмета к предмету, часто противореча себе, высказывая всяческие несуразности и тут же опровергая их, чтобы вернуться на твердую почву логики.

Я теперь все чаще затевал подобные страстные монологи. Может быть, причиною было, что перестал писать. Или то, что большую часть дня сидел дома один. А может, и чувство, что Мона ускользает от меня. В этих вспышках была какая-то безнадежность. Я искал чего-то, что никак не удавалось выразить словами. Опровергая ее, я на самом деле опровергал себя. Хуже было то, что я никак не мог прийти к какому-нибудь конкретному выводу. Я прекрасно понимал, чего нам не следует делать, но что следует, не знал. Втайне мне было приятно думать, что меня «поддерживают». Втайне я вынужден был признаться себе, что она права, - я никогда не приспособлюсь, не пойду по проторенной дорожке. И это проявлялось в разговоре. Я перескакивал с предмета на предмет, в который раз рассказывал о счастливом детстве, несчастной юности, о проделках в молодые годы. Это был восхитительный рассказ, до последнего слова! Вот бы Макфарланд присутствовал при этом со своей стенографисткой! Какой материал для его журнала! (Позднее я думал: как все-таки странно, что я мог рассказывать о своей жизни, но не мог перенести этого рассказа на бумагу. Едва я садился за машинку, как мною овладевали робость, смущение. В то время мне в голову не приходило воспользоваться местоимением «я». Интересно почему? Что мне мешало? Возможно, я еще не нашел своего «я».)

Я не только себя, но и ее отравлял этими разговорами. Мы засыпали почти под утро. Я погружался в сон удовлетворенный. Облегчив душу. От чего? Что это было? Я и сам не мог сказать. Только знал, что это так, и, похоже, испытывал неподобающее удовольствие оттого, что по-настоящему вошел в роль.

Может быть, эти сцены разыгрывались еще и для того, чтобы просто доказать, что я такой же интересный и «особый», как Анастасия, о которой Мона прожужжала мне все уши. Может быть. А может, я уже немного ревновал. Хотя она была знакома с Анастасией лишь несколько дней, в комнате, так сказать, куда ни глянь, были вещи ее подруги. Оставалось только, чтобы она сама поселилась у нас. Над кроватями висели два изумительных эстампа японцев Утамаро и Хиросигс. На сундуке сидела кукла, сделанная Анастасией специально для Моны. На шифоньере стояла русская икона - еще один подарок Анастасии. Не говоря уже о языческих браслетах, амулетах, расшитых мокасинах и тому подобных вещах. Даже духи - самые резкие из всех, которыми она пользовалась, - подарила ей Анастасия. (Возможно, купив их на деньги Моны.) С Анастасией никогда нельзя было понять что к чему. В то время как Мона беспокоилась, что Анастасии нечего надеть, нечего курить, не на что купить холст или краски, та, получая из дома деньги, раздавала их своим прихлебателям. Мона не видела в этом ничего дурного. Чего бы ее подруга ни делала, все было правильно и нормально, даже если она таскала деньги из ее сумочки. Анастасия подворовывала. Ну и что с того? Она крала не для себя, а чтобы помочь тем, кто нуждается. Она не раскаивалась в этом, не мучилась угрызениями совести. Она ведь не какая-нибудь буржуазка, о нет! Это словечко - «буржуазный» - частенько звучало у нас в доме с тех пор, как на сцене появилась Анастасия. Все плохое немедленно получало определение «буржуазный». Даже в клозет сходить могло быть «буржуазным» делом в соответствии с Анастасииным взглядом на вещи. Узнав ее поближе, вы обнаруживали у нее удивительное чувство юмора. Конечно, некоторые не могли его понять. Ведь у некоторых чувство юмора просто отсутствует. Надеть разные туфли, что иногда случалось с рассеянной Анастасией, - впрочем, рассеянной ли? - это было невероятно смешно. Или шагать по улице с резиновой спринцовкой в руках, даже не потрудившись завернуть ее во что-то. А зачем? К тому же Анастасия сама никогда не пользовалась спринцовкой, всегда это было для какой-нибудь несчастной подруги.

Книги, разбросанные повсюду, которые опять же дала ей почитать Анастасия. Одна из них называлась «Там, внизу» и была написана неким французским писателем-декадентом. Это была чуть ли не любимая книга Анастасии, не потому, что декадентская, а потому, что рассказывала о необыкновенной фигуре французской истории - Жиле де Рэ. Он был сподвижником Жанны Д'Арк. Убил множество детей - буквально истребил население целых деревень. Одна из самых загадочных фигур французской истории. Мона умоляла меня хотя бы взглянуть на книгу. Анастасия читала ее в оригинале. Она могла читать не только по-французски и по-итальянски, но также по-немецки, по-португальски и по-русски. Да, в монастырской школе она еще научилась божественно играть на фортепиано. И арфе.

- Может, она и на трубе умеет играть? с иронией спросил я.

Мона покатилась со смеху. Затем я услышал следующее откровение:

- Еще она умеет играть на ударных. Но предварительно ей надо словить кайф.

- Ты имеешь в виду выпить?

- Нет, забалдеть. Покурить марихуаны. Это безвредно. К ней не привыкаешь.

Всякий раз, когда затрагивалась эта тема - наркотики, я был уверен, что наслушаюсь всякой чуши. По мнению Моны (вероятно, внушенному Анастасией), каждому человеку следует испытать на себе действие различных наркотиков. Наркотики и вполовину так не опасны, как спиртное. А действуют интереснее. В Виллидж очень многие - и весьма респектабельные - люди употребляют наркотики. Она не может понять, почему все так боятся наркотиков. Взять, к примеру, то мексиканское средство, которое обостряет чувство цвета. Оно совершенно безвредно. Нам надо как-нибудь попробовать его. Она постарается достать немного у того якобы поэта, как-тамего-зовут. Она терпеть его не может, он такой мерзкий и так далее, но Анастасия утверждает, что он хороший поэт. А уж Анастасия должна знать…

- Я хочу взять какое-нибудь из ее стихотворений и прочитать тебе. Ты, Вэл, не слышал ничего подобного.

Валяй, - кивнул я, Ш но если оно окажется паршивым, то я так прямо тебе и скажу.

- Не беспокойся! У нее не получится написать плохо, даже если она захочет.

- Знаю. Она ведь гений.

- Ну да, и я не шучу. Она действительно гений.

Я не мог удержаться, чтобы не заметить: очень, мол, жаль, что гении непременно должны быть со странностями.

Хорош, нечего сказать! Теперь ты говоришь точь-в-точь как все. Сколько раз я тебе объясняла, что она не такая, как другие чокнутые в Гринич-Виллидж.

- Ну конечно, не такая, ведь при всей ее чокнутости она гениальна!

Может, она и безумна, но безумна, как Стриндберг, как Достоевский, как Блейк…

- Это ставит ее довольно высоко, согласна?

- Я не сказала, что она обладает их талантом. Я только имела в виду, что если она ненормальна, то ненормальна так же, как они. Она не сумасшедшая и не прикидывается сумасшедшей. Она такая, какая есть. Головой ручаюсь.

- Единственное, что мне в ней не нравится, - не выдержал я, - что о ней нужно заботиться, как о малом ребенке.

- Ты жесток!

- Неужели? Посмотри, она прекрасно сама со всем справлялась, пока не появилась ты, разве не так?

- Я рассказывала тебе, в каком она была положении, когда мы с ней познакомились.

- Да, помню, но это меня не убеждает. Если б ты с ней не нянчилась, она сама стала бы на ноги.

- Снова-здорово. Сколько надо тебе объяснять, что она просто не умеет заботиться о себе?

- Так пусть научится!

- А как насчет тебя? Ты уже научился?

- Я прекрасно справлялся, когда тебя не было. Заботился не только о себе, но еще о жене и ребенке.

- Это не довод. Может, ты и заботился о них, но чего это тебе стоило! Ты ведь не хотел бы жить так всю жизнь?

- Конечно, нет! Но я нашел выход. В конце концов.

- В конце концов! Вэл, у тебя мало времени! Тебе уже за тридцать, а ты еще не составил себе имени. Анастасия просто девчонка по сравнению с тобой, а посмотри, сколько она уже успела.,

- Знаю. Так ведь она гений…

- Ах, прекрати! Так мы ни к чему не придем. Почему бы тебе не выкинуть ее из головы? Она не вмешивается в твою жизнь, почему ты должен вмешиваться в ее жизнь? Неужели у меня не может быть одной подруги? Зачем тебе надо ревновать к ней? Можешь ты быть справедливым?

- Хорошо, давай покончим с этим. Только прекрати все время говорить о ней, ладно? Тогда и я не скажу ничего такого, что может тебя обидеть.

Хотя она прямо не просила меня не заходить в «Железный котел», я больше не появлялся там, учитывая ее желание. Я подозревал, что Анастасия проводит в «Котле» большую часть своего времени, что они с Моной всюду таскаются вместе. До меня доходили слухи, что они бывают в музеях и картинных галереях, В студиях художников, живших в Гринич-Виллидж, ездят к океану, где Анастасия рисует лодки и горизонт, что они часами просиживают в библиотеке. В известном смысле такая перемена в образе жизни благотворно влияла на Мону. Она мало что понимала в живописи, и Анастасии явно доставляло удовольствие выступать в роли наставницы. Иногда я слышал неопределенные упоминания о том, что Анастасия собирается писать портрет Моны.

Видимо, она никогда не писала реалистических портретов, а в случае с Моной особенно не хотела, чтобы портрет имел сходство с натурой.

В отдельные дни Анастасию охватывало полное бессилие, она впадала в прострацию, и за ней нужно было ухаживать, как за ребенком. Любой пустяк мог вызвать у нее подобное состояние, эти приступы недомогания. Иногда поводом становились глупые или непочтительные высказывания Моны о ее кумирах. Среди художников, о которых она никому, даже Моне, не позволяла отзываться критически, были, например, Модильяни и Эль Греко. Еще она очень любила Утрилло, но без благоговения. Подобно ей, он был «потерянной душой», не превзошел «человеческого» уровня. Тогда как Джотто, Грюневальд, китайские и японские мастера- эти достигли иного уровня, были талантами высшего порядка. (Недурной вкус!) Американских художников, как я узнал, она совершенно не уважала. Кроме разве что Джона Марина, который, по ее мнению, был по-американски ограниченным, хотя и основательным живописцем. Я чуть было не полюбил ее, узнав, что она всегда таскает с собой «Алису в стране чудес» и «Дао дэ цзин». Позже она собиралась прибавить к ним томик Рембо. Но об этом потом…

Я продолжал свои вояжи, или путешествия. Иногда без особого труда продавал комплект-другой энциклопедии. Занимался я этим только четыре-пять часов в день и всегда был готов закруглиться, если подходило время обеда. Обычно я просматривал картотеку и выбирал клиента, жившего подальше, в каком-нибудь занюханном пригороде, тоскливой и унылой дыре в Нью-Джерси или на Лонг-Айленде. Я делал это частью ради того, чтобы убить время, частью ради ощущения полной оторванности от привычной жизни. Всякий раз, направляясь в подобную дыру (куда додумается заглянуть только рехнувшийся торговец книгами), я обнаруживал, что меня осаждают неожиданные воспоминания о дорогих моему сердцу местах детства. Это начинал работать обратный закон ассоциативной памяти. Чем серее и банальнее была окружающая обстановка, тем причудливее и удивительнее незваные ассоциации. Я почти мог биться об заклад, что если утром отправлюсь в Хакенсек, или Канарси, или какую-нибудь кротовую нору на Стейтен-Айленде, то к вечеру окажусь в Шипсхед-Бей, или Блюпойнте, или Лейк-Покоторанге. Если у меня не было денег на трамвай в дальний конец, я голосовал, надеясь, что повезет и я попаду на такого человека - «добряка», который подкинет пару монет, чтобы можно было перекусить и добраться до дому. Я ехал куда глаза глядят. Было не важно, где я в конце концов окажусь и когда возвращусь домой, потому что Мона наверняка придет позже меня. Я вновь мысленно писал свою книгу, не так лихорадочно, как прежде, а спокойно, ровно, как репортер или корреспондент, у которого уйма времени и столько же командировочных в кармане. Так прекрасно было ехать куда-то без особой цели, отдавшись на волю случая. Иногда эти безмятежные путешествия приводили меня в какой-нибудь захудалый городишко, где я выбирал наугад заведение - не важно, слесарную мастерскую или похоронное бюро - и пускался в долгий разговор с хозяином. У меня не было ни малейшего намерения агитировать его купить энциклопедию, ни даже поупражняться в красноречии, как говорится, «для поддержания формы». Нет. Мне было просто любопытно, какое впечатление произведут мои слова на человека, совершенно ничего для меня не значащего. Я чувствовал себя существом из иного мира. Если несчастная жертва не желала обсуждать достоинства нашей энциклопедии, я говорил о том, что было интересно ему, даже если то были покойники. Таким вот образом я часто попадал на подходящего человека, с которым у меня ничего не было общего. И чем дальше уходил я от себя, тем вернее меня посещало вдохновение. Вдруг, может быть, даже на середине фразы, я принимал решение и бежал прочь от моего собеседника. Бежал в поисках места, которое знал в прошлом, в совершенно конкретный прекрасный момент прошлого. Хитрость была в том, чтобы вернуться в дорогое мне место и посмотреть, смогу ли воскресить в душе себя прежнего. Это была странная игра, игра, полная сюрпризов. Иногда я возвращался в нашу комнату маленьким мальчиком, одетым по-взрослому. Да, порой я был совершенно как маленький Генри - думал, как он, чувствовал, как он, вел себя, как он.

Часто, разговаривая с незнакомцами где-нибудь у черта на рогах, я вдруг мысленно видел их обеих, Мону и Стасу, шагающих по Гринич-Виллидж или входящих во вращающиеся двери музея, держа в руках своих безумных кукол. И тогда я говорил нечто странное - себе, конечно, и sotto voce'. Я говорил, вымучивая улыбку: «Как же мне войти?» Странствуя по унылой окраине среди зомби и невежд, я чувствовал себя отрезанным от чего-то. Всякий раз, когда, уходя из дому, я закрывал дверь, мне казалось, что позади меня поворачивается в замке ключ, и, чтобы вернуться, придется искать другой путь. Вернуться куда?

Было что-то Нелепое и гротескное в этом двойном видении, которое являлось мне в самые неожиданные моменты. Я видел их обеих в диковинном виде: на Стасе непременный комбинезон и подбитые крупными гвоздями башмаки, а Леди Милая Непоседа в развевающемся плаще, волосы струятся, как конская грива. Они всегда говорили одновременно и перебивая друг друга и о совершенно разных вещах, они строили непонятные гримасы и отчаянно жестикулировали; и походка у каждой была своя: одна переваливалась, как гагарка, другая двигалась гибко, как пантера.

Всякий раз, как я погружался в детство, я был уже не там, на далекой окраине, а уютно располагался в себе, как семечко в мясистой сердцевине спелого плода. Я мог стоять перед витриной кондитерской лавки Анни Мейнкен в старом Четырнадцатом округе: нос прижат к стеклу, глаза горят от вида шоколадных солдатиков. В мое сознание не проникло еще то абстрактное существительное -.«мир». Каждая вещь была реальной, конкретной, индивидуальной, но еще не получила ни своего полного имени, ни окончательного очертания. Был я, и были всякие вещи. Пространство было безграничным, временами его еще не существовало. Анни Мейнкен всегда стояла в глубине своего магазинчика и, перегнувшись через прилавок, что-то совала мне в руку, гладила по голове, улыбалась, говорила, что я замечательный мальчик, и иногда выбегала на улицу поцеловать меня на прощание, хотя мы жили по соседству.

Откровенно говоря, я думаю, что временами там, на городской окраине, когда у меня становилось спокойно и тихо на душе, я подсознательно ждал, что кто-нибудь отнесется ко мне точно так же, как когда-то Анни Мейнкен. Может быть, я сбегал в те далекие места моего детства просто за теми леденцами, за той улыбкой, тем смущавшим меня прощальным поцелуем. Я был сущим идеалистом. Неизлечимым. (Идеалист - это тот, кто хочет заставить колесо вращаться вспять. Он слишком хорошо помнит, что дали ему, он не думает о том, что сам может дать. Отвращение к миру появляется постепенно, но процесс, по сути, начинается с того момента, когда человек принимается думать в «мировых» категориях.)


Дата добавления: 2015-09-28; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.02 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>