Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Парадоксально! Но что еще мы читаем с таким удовольствие, как книги о событиях загадочных, зловещих, непостижимых, невозможных? Что еще так притягивает наше внимание, как чудовища, оборотни, зомби, 18 страница



Вот, и когда Киртель выпустила меня, я кое-как заковылял прочь. Лишь только глиняный домик скрылся из виду, я сразу остановился и просто стоял столбом посреди леса, не в силах отдышаться, чтобы дальше двинуться, ведь столько недель в клетке бил баклуши.

Вот почему, когда Гриннан впервой увидел меня, он сказал: «Что за пышка сдобная? Что за пирожок сладкий? Где ты отрастил такие круглые щечки?» И тут же набросился на меня, как на жареную баранью ногу голодный. Много-много дней прошло, прежде чем он попользовался мной отощавшим, и тощим я впредь и оставался.

А сейчас он пылетуху обрабатывал.

— Боже, сколько трав! Должно быть, хозяйка — очень сведущая женщина! А сколько у нее горшков, Ганзель! Горшки на любой случай!

Верно-верно, чуть не сказал я, и на случай, чтобы голову испечь, помнишь?

— Да, мадам здесь с удобством устроилась! — Он огляделся с таким видом, будто вместо вонючей лачуги с ведьмой посередке попал в зачарованный дворец. — Я немного запамятовал — вы говорили, имя ваше…

— Не говорила я. Мое имя не для таких, как ты!

Она так поджала губы, что рот исчез средь морщин, и принялась бродить туда-сюда, стучать горшками да сковородками и бросать на него колючие взгляды, но я такое уже видал. Мы ж все равно тут внутри, правда ведь? Уже кое-что!

— О, игра в угадайку! — восхищенно воскликнул Гриннан. — У вас, должно быть, чудное имя, исполненное силы. Я уверен. Бридда, быть может, или Герт. Или что-то огненное и страстное, как Роззавита, а?

Он еще чуток пытался играть с ней. На крайний случай у него настой был. Этот настой на мне сработал, когда не сработало ничто другое, когда я готов был сбежать куда-нибудь в городскую чащобу, где смог бы скрыться: вроде того места, где фермерша, брови нахмурив, прогнала Гриннана метлой. Настой успокаивал и клонил в сон, он заставил поддаться на уговоры старого пройдохи, а на следующий день прогнал мысли, от которых голова болела с тех пор, как я покорился ласкам и вздохам Гриннана.

— Как твой это обычно проделывает? — злобно спросил рыжеволосый Гнусов пацаненок. — Я слышал, что он называет тебя Ганна, будто девчонку, будто ты жена ему. Он и берет тебя, как девчонку, лицом к лицу, с поцелуйчиками? А твои причиндалы он любит? Маленькие такие, что и не видно их, будто вовсе нет, так их стиснуло и прижало!

— Гриннан зовет меня Ганни, потому что Ганни и есть мое имя. Ганзель.



— Он зовет тебя девчоночьим именем из-за длинных светлых волос? — вторил ему черный мальчишка, мальчишка с черной кожей: от рождения черной, не от хвори.

И волосы эти они начали трепать и тянуть за них, а потом навалились, прижали меня и почикали все острым Гнусовым ножом. Когда Гриннан увидел, что со мной вышло, то побледнел, но я крепко уверен, что он пытался как-то договориться с Гнусом, чтобы обменять меня на рыжего (с кожей, как молоко, как молоко с конопушками, сказал он). Так что единственное, что изменилось, — он не приходил ко мне несколько ночей, пока волосы не отросли, пока от меня не перестало нести унижением.

Он прошептал потом:

— А красив ты был с этой копной, правда ведь?

И все сначала. Так плохо, как и было всегда. На следующий день он отвел с лица мои взъерошенные лохмы, когда я сидел на пеньке, а пукалку жгло и дергало. Мальчишки-бездельники поглазели на нас, повернулись друг к другу, скорчили рожи и прыснули.

В первый раз, когда Гриннан учинил это надо мною, я воображал, что ничего такого и не было. Потому что внутри я был полон твердой земли, камней и всякой дряни и думал, что, когда камни выходили из меня, я их острыми краями порезался, вот сон и приснился, будто старик такое со мной сотворил. Ведь напуган я был, до одури боялся всего, что от пылетухи исходило, — вот, сложивши боль и страх вместе, кошмар и словил. В тот первый раз удалось мне себя самого надуть, потому что смертный ужас такой взаправду случиться не может. Никак не может.

А сейчас уж я на Гриннана всякого нагляделся, наедине и на людях, удачи и неудачи его видел. Когда-то я думал, что он слишком смышлен для меня, что умом своим заманил он меня в свои сети. Да и правда это. Но теперь я навидался, как другие над ним смеялись или легко из его лап уходили — только головами покачивали. Они поумнее его были, вот что.

А чтоб такое со мною сотворить, выждал он, пока я не ослабну. Пока дремота накатывать не начнет. Нет во мне — да и не было никогда — ни силы особой, ни стойкости, а когда засыпать начинаю — и того меньше остается.

А то, что придумал он, было так просто, что я потом сгорел со стыда: что за лопух! Оголил он мне спину. И поглаживать начал, нежно так, будто это все, что ему и надобно. Сразу память мне всколыхнул — самое давнее, что помню… А ведь не говорил я ему никогда, откуда ж узнал-то?! Так вот, вспомнил я, как свалила меня горячка, и первая моя матушка, всю ночь не сомкнувши глаз, пела да по спинке меня, мальца, поглаживала. Самое давнее убежище мое, что в себе ношу. А он как отвел туда, что ли, и мнилось мне, будто я снова младенцем стал, так что плакал я от сладости и от тоски.

А теперь он продолжает и продолжает. Больно это — почти всегда. Я часто рыдаю. Но это что-то вроде сделки между нами, ясно? Каждый раз второю половиной я расплачиваюсь за первую. Цена, чтобы попасть в то желанное место — безопасное, сладко-влажное, — выходит такова, что мне клин вбивают в задницу и тащат меня, брыкающегося и прикусившего одеяло, назад — в место страшное и настоящее.

— Покажи мне свой крантик, — говаривала мне пылетуха. — Просунь его сквозь прутья.

— Не хочу.

— Почто?

— Ты откусишь его. Своим ножом отрежешь. Топором острым отрубишь.

— Брось. Не буду я такого делать. Только помою его.

— Так помой, когда Киртель не спит, если хочешь, чтобы я чистым был.

— Тебе понравится, обещаю. Будет тебе сладко, так тепло и влажно! Хорошо тебе будет.

Но когда я вынимал его, она восклицала:

— Ну и что мы с ним будем делать?

— Мыть его, ты же сказала!

— Нет-нет-нет, помыть, и только — этого мало будет! Кто так испачкал эту крошечку?!

Я убирал его, этот огрызок, лоскуток, которого стыдился.

А она помечется, помечется по комнате, потом присядет, и лицо у нее — как последние алые угли в печке, где огонь догорел.

— Вечно тебя здесь держать буду, что ли? — говорила она. — Сколько лет и зим пройдет, пока польза от тебя случится! А обходишься ты дорого. Ешь-то как свинья! Надо бы немедля приготовить тебя и насладиться, пока ты нежный еще.

Тут обидно мне становилось, глупому. Не понимал я, о чем она толкует.

— Я все могу делать, что моя сестра делает, если выпустишь меня из клетки. А дрова я рублю куда лучше ее!

— Дрова он рубит! — отвечала она с отвращением. — Будто мне лесоруб нужен!

К двери пойдет, из стенки топор выдернет, острие мозолистым пальцем испробует… И так задумчиво глянет на меня, что не по себе становится.

Порой он гладит меня да приговаривает: «Мой Ганни, — говорит нежно так, с любовью, как матушка, — гузка моя, гусенок[35] мой, сладкий как яблочко, соленый как море». И мнится, что едины мы в тоске по матушке моей, по ее касаниям и голосу. Не могла она уйти навсегда, так ведь, раз так ясно я это чувство помню? Но чтобы вернуться к ней, столь многое поворотить придется, сделать небывшим! Все наши с Гриннаном скитания, все время, что провел я у ведьмы, да все время, что со второй нашей матушкой провел. Последняя ночь нашей первой матушки, настоящей нашей, корчи ее ужасные и стоны, батюшкины мольбы и Киртель, рыдавшая так, что ее пришлось увести, — все это тогда ночным кошмаром вмиг бы обернулось. Батюшка потряс бы меня, чтобы разбудить, и сказал, что младенчик на свет родился так же легко, как мы с Киртель в свое время. А матушка встала бы с постели с младенчиком, все мы поднялись бы в первое его утро и жили-поживали.

Глубокая ночь. Изо всех сил стараюсь я стать невидимкой, чтоб ни звука от меня, ни шороха, но пыхтит пылетуха:

— Не спит он.

— Спит, конечно! Послушай, как дышит.

Я стараюсь дышать как спящий, тихо-тихо.

— Пошли, — говорит Гриннан. — С этими двумя роскошными пышками я закончил и желаю продолжить ниже, — говорит он самым пылким своим голосом.

Умеет же он заставить думать, что едва себя в руках держит, и так к тебе подольститься, что все ему дозволишь, чего ни захочет.

Попыхтела-попыхтела она и говорит:

— Нет, — говорит, твердо так. И шлеп его по щеке! — Хочу, чтоб мальца здесь не было.

— Что, разбудить его, чтоб он вышел и встал под окошком слушать?

— Выстави его, — говорит она. — Пошли за свинарник и там остаться вели.

— Что ты за наказание! — отвечает он. — Горячее мое, сдобное наказание! Взгляни сюда! Я весь вздыбился, а ты хочешь, чтобы я детей гонял!

— Сделаешь, что я говорю, или так вздыбленным и останешься!

Он идет ко мне, а я разбуженным притворяюсь да упираюсь понарошку, когда меня к двери тащат. На самом-то деле большое облегчение мне вышло, ведь ни знать, ни слышать, ни видеть не хочу. Невдомек мне, что за радость потеть, и пыхтеть, и совать что-то друг в друга! Что еще людям надо, почему просто друг за друга не подержаться да по спинке друг друга не погладить.

Ярко светит луна. Свинки — как лунные валуны, как длинные, толстые ягоды, с лунного виноградника попадавшие.

Деревья вокруг высокие и мудрые: они-то не потеют и не сношаются. Только колышутся на ветру или на землю падают для пользы, дровами становятся. Влагой пахнет ночной лес. Мои друзья небесные говорят мне, где я: два дня и еще полдня пути к северу от брода с узловатой веревкой, четыре дня с половиной к северу и чуток к западу от Дьяволвиля — так Гриннан город прозвал, потому что ночью кто-то стащил все добро, что мы сами в ночь перед тем стащили.

— Я-то думал, что мы одни здесь в своих кроватях не спим! — бушевал он по дороге.

— Они, видно, ходят тихо-тихо, — отвечал я. — Должно быть, воры сноровистые.

— Должно быть, дьяволы или духи, — рявкнул он, — что я их не слышал, с моими-то ушами!

Мы очутились в семи с половиной днях пути к северу и сильно-сильно к западу от лагеря Гнуса, где одно время пытались, как Гриннан это называл, сотрудничать. Но те мальчишки — они были сворой никудышных разбойников, так теперь говорит Гриннан. Что бы он там ради Молока-с-конопушками делать ни пытался, они его высмеивали, а Гриннан терпеть не может, когда над ним смеются. Как-то утром он поднял меня до рассвета и увел, а когда остановились мы у стремнины при первом утреннем свете, он мне медные подсвечники показал — Гнус их в мешке держал и оченно ими гордился.

— Для чего они тебе? — спросил я сдуру, потому что до той поры мы обходились луной и звездами да маленьким нашим костерком.

— Я их взял не для того, чтобы пользоваться, Ганни ума палата, — отвечал он со смехом. — А взял я их, потому что Гнус их любил и натирал до блеска.

И вдруг бросил их в стремнину с размаху. Я охнул, а Гриннан засмеялся, это услышав. Я снова охнул, глядя, как пробили они речную пену и в бездну канули невозвратную.

Как бы то ни было, мне до сих пор внове — здесь, за пылетухиным свинарником, — понимать, где мы, хоть я и утратил счет дням, прошедшим с Ардблартена. Там-то дошло до меня, как Гриннан пролагает путь, вверх глядя, а не вниз, где тьма тьмущая древесных корней, что друг от друга не отличить, где тьма, тьма и тьма камушков и песчинок. И уж точно внове для меня было, что луна и созвездия уже не кружат по небу без толку, а говорят со мною — и сказывают, где я есть в бескрайнем мире. Всю свою жизнь был я дураком, пытался на земле пометки делать, след за собой оставлять, чтобы домой вернуться, ведь одно дерево не мог я от другого отличить, все холмы и косогоры мне близнецами казались. А в это время все стороны света были крепко сколочены да упорядочены там наверху, и созвездия путь указывали, хоть и менялись, да не настолько, чтобы не скумекать мне перемену эту.

Так если мы с Киртель вышли к домику ведьмы отсюда вот, это значит… Эх, но мы с Киртель так долго брели! Я-то брюхо землей набивал, а Киртель, бедняжка, хныкала всю дорогу от голода. Она к земле и притронуться-то не могла — глядела, как я ем, и плакала.

Помню, сказал я ей:

— Вот почему тебя жажда так мучает! Смотри, сколько воды ты на слезы растратила!

Помню, волосы у нее были каштановые. И как откидывала она их с глаз, помню, когда подметала темный ведьмин домишко — домишко, где сейчас пылетухин голос завывает, что твоя пила в сосновом стволе.

Домик стоит, сверкает, и звуки оттуда всякие. У меня тут же слюнки потекли: ведь не услышат же они меня за шумом этим?

Я крадусь мимо свинарника туда, где низко свисает скат разлапистой крыши. Отламываю кусман с мою руку. Тут же дранка, которая на нем держалась, скользит; беззвучно хватаю ее второй рукою и к крыше прикладываю. Пылетуха стонет. Что-то внутри со стуком валится, она стонет снова, а Гриннан с усилием над чем-то пыхтит. Я бегу прочь от всего этого шума, и белая глина у меня в кулаке — как ломоть пирога. Бегу назад к деревьям, где мне велено оставаться, где ведьмины стоны не громче мышиного писка и больше не слышно Гриннана, сажусь между двух огромных корней и вгрызаюсь в комок. Как наемся глины, меня всегда в сон клонит.

Пытаюсь заснуть, но здесь, среди корней, неудобно, и я все-таки слышу, что в доме делается. Гриннан изо всех сил трудится, все слова ей говорит, что мне говаривал, оскорбляет по-всякому.

— Тебе нравится, — говорит он с отвращением. — Развратница, мерзкая блядь.

А она охает под ним, — не так, как я, а так, будто ей действительно нравится. Я лежу тихо, думаю. Ей взаправду нравится? Может, и мне тогда нравится тоже? А если так, то почему Гриннан об этом знает, а я нет? Она издает какой-то звук, соглашаясь со всем, что он там сказал.

— Сильнее, сильнее, — просит она. — Вдарь, пока я не лопну! Сильнее!

Они все трудятся и трудятся, пока я совсем не отчаиваюсь — они ж никогда это не закончат!

Я поднимаюсь и обхожу сначала свинарник, потом птичник. За ним — скудные грядки, на них сами по себе растут дикие тыквы, а по краям, темной пеной, — кусты ежевики. Может, здесь земля помягче будет? Если я навалю достаточно этой гибкой лозы, если соберу тыквы в кучу и в нее зароюсь…

Но то, что в моей руке — не бледная крошка-тыква, а бледный череп какой-то крошки…

Гриннан и пылетуха в домишке хором рычат, и опять там что-то бьется с грохотом.

Череп этот — цвета белой глины, но твердый, несъедобный, хотя, когда я его поворачиваю, в лунном свете замечаю отметины от зубов: кто-то все-таки пробовал.

Высокие, резкие крики: громкий — ведьмин, хныкающий — Гриннана.

Загребаю пригоршню земли, чтобы сжевать, но в ней кость — длинная, белая, сухая. Смотрю, как земля с нее ссыпается. И вот я, скорчившись, сижу здесь, на череп и на кость глазею, пока те двое друг с другом в домишке заканчивают.

Они сейчас лягут спать — но меня ко сну больше не тянет. Звезды со своей карты пробивают гвоздями мой череп, и голова полнится темной ясностью. Уверившись, что они заснули, я загребаю первый ломоть земли и начинаю копать.

— Позволь мне сходить за пылетухой, — шептал батюшка, — хоть на сей раз.

— Я сделала это дважды, и сделаю снова. Не вздумай приводить сюда ведьму! — Голос матушки был сдавленным, будто младенчик пытался выйти из горла, а не из чресел.

— Но нонешний раз не такой, как другие! — в отчаянии воскликнул он после новых ее схваток. — Говорят, она все знает о детках. То и дело принимает их.

— Принимает их? Она их пожирает! — молвила матушка. — И дело не только в этом ребеночке. Она и на двух других может глаз положить, когда я покормлю да засну. Я скорее умру, чем подпущу ее к моему дому, мерзкую ведьму.

Так она и сделала, умерла, и наш новый братик или сестренка — тоже, внутри нее. Мы не знали, кто это был.

— У нас родится еще одна маленькая Киртель? — спрашивал, бывало, наш ясноглазый батюшка, сидя перед сном у очага. — Или еще один крошка-лесоруб вроде Ганса?

Это казалось так важно. Даже когда младенчик умер, я все равно хотел знать.

— Что толку-то? — рыдал батюшка. — Он же наружу к нам не вышел, чтобы мы на него глянули!

Я устыдился и замолчал.

И куда позже, входя в почерневшие города, где мужчину от женщины можно было отличить лишь по фасону шляпы, или по ленте для волос, волочащейся за ними в пыли, или по изношенному переднику, или, что хуже всего, по сморщенным ошметкам, болтающимся меж голых ног… Куда позже я понял, что пол младенца — ничтожнейшая малость. Вообще ничего не значащая.

Я прихожу в себя, а они все еще заняты друг другом. Две полоски земли прилепили губы и щеки к зубам. Так крепко, что приходится выковыривать землю пальцем. О чем я только думал минувшей ночью? Я сажусь. Кости свалены грудой позади меня, а черепа — отдельной кучкой. Вспоминаю: это, чтобы сосчитать их. А думал я вот о чем — где она сыскала всех этих детей? Мы с Киртель брели сюда много дней, это точно. В мире будто и не было ничего, кроме деревьев, и сов, и лис, и того оленя… Ночью Киртель боялась летучих мышей, но я ни одной не видал. И людей мы не видели, ни одного, хоть мы их и искали, ведь потому-то и к домику пылетухи вышли, глупые такие.

Но что я делать-то изготовился? О чем я думал, эти кучи складывая? Сначала хотел я собрать все кусочки Киртель. Но потом еще один череп подвернулся, и я подумал: «Может, этот больше Киртель по размеру подходит?» А затем, череп за черепом, я рыл и копал, грыз эту землю, слюнями истекал, через нос дышал, а кости, казалось, сами из земли навстречу мне вставали… Тянулись к луне — как дерево к солнцу среди других деревьев стремится, поднимается, тоненькое, пока не находит довольно света, чтобы веточки расправить… Тянулись ко мне, будто думали: «Вот наконец кто-то нам поможет».

Подбираю ближайший череп. Который из них — сестрицы моей? Даже если б я мог отличить по черепу девочку от мальчика. Здесь ли вообще ее косточки? Может, она все еще в могиле своей под ежевикой, где колючки копать не давали?

Теперь у меня по черепу в каждой руке, будто на рынке два кочана капустных взвешиваю — какой тяжелее? И тут я понимаю: изменилось что-то. Тс-с! Слушай!

Свиньи. Пылетуха — сама хрюкает, как свинья. Как и у них, складу никакого нет, охи и вздохи без всякого порядку. И я…

Молча опускаю черепа обратно в кучу. Я не слышал Гринанна этим утром. Ни слова, ни стона. Только ведьму. Свиней и ведьму.

Теперь, в солнечном свете, домик виден как есть: кривая хибара, стены покосившиеся подперты чем попало, крыша неряшливая в заплатках из глины, просто комками туда накиданной. Задняя дверь широко распахнута. Я подкрадываюсь и прячусь за ней, спиной к стене.

Изнутри доносятся какие-то мокрые шлепки и такие звуки, будто размешивают что-то. Пылетуха пыхтит — приглушенно и как-то отчаянно. Утомил он ее, что ли? Или душит ее? От него ни вздоха, ни слова. Зверюга в клетке коротко лает. Сильный запах дерьма. Рассвет согрел, оживил все и вся — мухи взад-вперед снуют, в дверь и из двери.

Я прижимаюсь к стене изо всех сил. На ступеньках вмятина: если настолько расхрабрюсь, чтоб войти, ногу туда и поставлю. И тут из хибары капля крови падает. Ровно во вмятину стекла, затем вниз по ступенькам поспешила и в сорной траве канула.

Сколько ж я стою, глядя поверх свинарника и курятника в лес, изо всех сил желая оказаться сейчас там, среди деревьев, а не здесь, прилепленным к стене, как одна из тех горгулий на обезьяньем доме в Дьяволвиле? Каждый новый звук новый мешочек страха в кишках развязывает. Муха влетела в мой раззявленный рот и наружу вылетела. Голыш, из стенки торчащий, дыру у меня в затылке проделал — так крепко к стенке я прижимаюсь.

И наконец нет больше мочи — я должен знать точно. Должен хоть один взгляд кинуть, прежде чем удрать во все лопатки, а то все, что я сейчас себе напридумывал, сегодня же ночью приснится. Она ж не настоящая ведьма, заклятие мне в спину не бросит. И теперь я ловкий и шустрый, легко удрать от нее сумею.

Так я отлепил голову и все остальное от этой стенки. Согнул одну ногу, а другую выпрямил и голову свою здоровущую и глаза хлопающие из-за косяка высунул. Только разок хотел глянуть и дать деру. И настолько готов был прочь пуститься, что, даже когда увидел, что нужды в том нет, чуть наружу не вывалился. Уперся ногой, чтоб на месте остаться, и внутрь уставился. Задом она ко мне стояла, голая, — поворотилась грязной белой спиной, попой и толстыми ляжками. Даже если б она не делала то, что делала, и то жутко бы было: какое все мокрое, сморщенное, волосами облепленное и как трясется.

Гриннан мертвый на столе лежит. Старуха его ноги раздвинула и дыру в нем выела, в мягкой его части. Внутренности наружу, на пол, вытащила и голыми ступнями, в кровище измазанными, дерьмо из них давит. Ноги голые дрожат, на скользком ковре из кишок устоять пытаются. Чую — дерьмо и рыбой соленой пахнет, и куркумой с шафраном. Стон этот дьявольский вверх-вниз ходит: не то клич боевой, не то мурлыканье. Я было подумал, что сам его испускаю, потом глянул — это тень в клетке мечется, вокруг себя сворачивается-разворачивается, как круги да рябь на черной воде, а глаза от каши кровавой оторваться не могут, и голод в них жуткий.

Ведьма голову свою из Гриннана вытащила, чтобы воздуха-то глотнуть. Голова и плечи красным блестят, с волос намокших капает, сосцы пурпурные, заострившись, вниз смотрят — как два рубина висят. Хватанула воздуха, только зубы алые мелькнули, и снова в Гриннана зарылась: голова, как мертвый младенец, в его утробе, только выше, все выше, все выше вколачивается, как рождается навыворот.

В своих скитаниях я много творил дурного и слышал, как другие со смехом или восхищением у огня о непотребствах рассказывали. Всяких ужасов я навидался, через все прошел, но этот — в разы ужаснее. Никогда еще на глазах моих зло так явно не творили, напоказ не выставляли прямо под носом, мухам пир такой не устраивали. А средство, чтоб мерзость эту прекратить, никогда еще на стенке прямо передо мной не висело, не улыбалось мне так — во всю ширь острого-преострого лезвия. Пылетухин топор. Острый, как острейший обрезок ногтя, ясный, как рассветное небо. Единственно чистый во всем вонючем домишке.

Лишь под вечер добрался я до батюшкиного дома. Как нашел я дорогу, если в свое время мог весь день проплутать, заведи меня кто в лес на двенадцать шагов? Не знаю, это как-то само ко мне пришло. Все кружные тропы, что я прежде выбирал, остались в стороне, и я шел по единственному верному пути, шел прямо, минуя их: один мешок у меня в руках, другой — на спине.

В моих мечтах наш дом был большим и удобным, исполненным надежности, а дух моей матушки горел внутри, как волшебная свечка. И Киртель всегда была где-то рядом, бежала ко мне навстречу, сияя от радости.

А сейчас я вижу перед собой бедный домишко как он есть, опустошенный чумою, словно множество других, что мы с Гриннаном на пути встречали и грабили. Крошечный — даже меньше ведьминой хибарки. Весь осевший, посреди тишины бурьяна и щебета леса. Единственное, чем он приметен, — я первый здесь, никто его покуда не тронул. Наношу его на свою звездную карту: здесь безопасно, здесь мое убежище, потому что в такую даль ни один разбойник не рискнет забраться.

Почерневший мальчонка сидит на ступеньках, головой к косяку прислонился, будто всего лишь смертельно устал. Внутри второй ребенок лежит в колыбели. Батюшка и вторая матушка — в своей кровати, бок о бок, как граф со своей графиней на могильном камне в Ардблартене, только не так тонко вырезаны да не так богато одеты. Прочее все точно такое, как было, когда мы с Киртель дом покинули. Скудное и жалкое, чего же еще ожидать! И ценного ничего нет, Гриннан бы разгневался. «Сожги кровати и трупы, парень! — сказал бы мне — Присвоим этот ветхий кров, раз это все, что у них есть».

— Но Гриннан не здесь, верно? — говорю я мальчишке на ступеньках, пронося мимо него мотыгу. Гриннан в земле со своей зазнобой, под тыквами. И с большущей тыквой внутри. А госпожа Тыквенная Голова в его объятиях, так что они могут вечно любиться у себя под землей.

Я беру палку и размечаю могилы: для батюшки, для второй матушки, для братца, для сестрички, а самая большая — для Киртель, для двух мешков ее косточек. До заката еще времени довольно, а луна нынче яркая, мне ли не знать. Если надо, хоть всю ночь проработаю. Я довольно крепкий, и омерзения во мне покуда до краев. Буду копать и копать, пока все не кончу.

Сдираю с себя рубаху.

Плюю на ладони и растираю их.

Мотыга вгрызается в землю.

Дэниел Демонэл

ГОЛОВА НА ПЛЯЖЕ

— Ты там жив еще?

Голос Элви был слабым, но сохранил свою фирменную, еще с юности, глуховатую тональность. Это раздражало меня почти так же сильно, как песчинки, скрипевшие на моих зубах. В темноте я слышал, как подступает вода.

— Давай, Джим, — продолжал он, — если не можешь говорить, открой глаза — ради меня!

Я послушался и был немедленно ослеплен светом дня. Когда глаза привыкли, я обнаружил, что смотрю на полосу пустынного пляжа. Головы Элви и Микки Берди — казалось, отделенные от тел — торчали в песке прямо передо мной.

— Что за черт? — прохрипел я, а оба моих товарища по судовой команде только устало моргали.

— Ты вовремя проснулся, — произнес Элви, — нас похоронили.

Внезапно поднялся океанский бриз, швырнув песок мне в лицо. И когда я попытался прикрыть ладонью глаза, то обнаружил, что не в состоянии двигаться. Наконец я осознал, что скован по рукам и ногам, упакован в тяжелый, как бетон, песок. Конечно же я впал в панику.

— Береги силы, — сказал Элви, немного понаблюдав за тем, как я пытаюсь барахтаться. — Они, скорей всего, твои руки тоже связали.

— Только посмей мне сказать, — застонал я, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота, — только посмей мне сказать, что это был Роди.

— Хорошая новость состоит в том, что они закопали нас слишком далеко от воды, — сказал Элви. — Прилив уже наступал и отступил… Гребаные идиоты!

Эти самые «они», которых имел в виду Элви, скорей всего, были командой нашего бывшего траулера. Большую часть последних трех лет мы перевозили наркотики, оружие и всякие неподписанные ящики для Колина Роди. Платили хорошо, но Роди забирал львиную долю, хотя сам мало что делал. Я был сыт этим по горло, и Элви тоже.

Месяца четыре назад мы с ним на пару купили моторку и успели самостоятельно совершить два рейда вдоль побережья. Немного денег на стороне, пока притворялись, что работаем на Роди. Не то чтобы большое дело, но кто-то, очевидно, ему намекнул.

Сперва я заподозрил Микки Берди. Он был главным инфорсером[36] Роди, жестоким мудаком, который пресекал попытки людей пойти своей дорогой. Еще он следил за порядком — на случай, если кем-то из экипажа овладеет жадность или кто-то переметнется к федералам. Но с этой теорией возникла одна-единственная проблема: Берди был закопан по шею меньше чем в пяти футах от меня.

— Микки, — начал я, тщательно подбирая слова. — Ты хоть немного представляешь, что здесь происходит?

— Самую малость, — сказал Микки, прервавшись, чтобы выплюнуть песок изо рта. — Либо вы двое делитесь с копами… либо превратились в жадных подонков. Мне без разницы. Вы для меня все равно что мертвы.

— Иди к черту, Микки, — рявкнул Элви. — Что же тогда делаешь здесь ты, а? Пожалуйста, объясни нам!

— Роди совершил огромную ошибку, — кипел Микки, закрывая глаза при очередном порыве ветра. — Все равно что отсек себе правую руку.

— Что ж, видать, ты не так уж незаменим, — сказал Элви.

Меня неудержимо тянуло расхохотаться: даже в этих обстоятельствах Элви и Микки упрямо петушились. Они выглядели как парочка непристойных садовых украшений.

— Оставь его, Элви, — вмешался я. — Давай сосредоточимся на том, как выбраться отсюда.

— Самим нам не выбраться, — ответил Элви, настроение у него упало. — Не знаю, как ты, но я больше не чувствую ни рук, ни ног.

Мои руки еще пронзала резкая боль, но ноги, казалось, уже были на расстоянии многих миль отсюда. Один мой приятель из-за вызванного героином ступора как-то раз целый день пролежал, подмяв под себя руку, и в результате потерял способность пользоваться конечностью Приняв мораль этой истории близко к сердцу, я мысленно поставил галочку, что должен попытаться регулярно разминать мускулы рук и ног.

— Ты знаешь, где мы? — спросил я, осматривая линию берега, насколько позволял угол обзора.

Даже прилагая все усилия, я мог смотреть лишь в одну сторону. Другая часть территории оставалась у меня где-то за затылком. Пляж резко выдавался в океан, примерно в миле от нас оканчиваясь каменистым мысом. В отдалении от моря белый песок уступал место скалам, зарослям кустарника и высокой траве.

— Хоть кто-то из вас был в сознании, когда нас здесь выгрузили?

— Увы. Они, похоже, свалили нас чем-то мощным, — предположил Элви. Он был зарыт лицом ко мне, что позволяло ему видеть вторую половину берега. Микки закопали немного дальше от воды, лицом к океану. — Такой песок на материке не встречается — слишком хорош. Наверное, это один из Торчащих островов, может…

— Где бы он ни был, он в стороне от фарватера, — произнес Микки Верди, его голос был едва различим за шумом волн. — Я слежу за горизонтом с тех пор, как очнулся, и не видел ни одной лодки.

Я попытался восстановить в голове последнее, что помнил. Мы с Элви, Микки, Торнтоном и Суэйном готовили траулер Роди — «Райский торт»[37] — к ночному рейду вдоль побережья. Груз — несколько ящиков с «колесами», ничего особенного. И когда Роди заявился прямо перед отплытием, я немедленно заподозрил неладное. Но, поскольку на борту находилась «служба безопасности» в лице Микки и Торнтона, шансов смотаться без проблем не было. Я попытался потихоньку удрать, но тут возникло препятствие в лице Элви, показавшегося из трюма с торчавшей из шеи огромной иглой от шприца. Раньше, чем я успел хоть как-то отреагировать, кулак Торнтона опустился мне на темя. И я отключился прежде, чем коснулся палубы.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.026 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>