Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Предметы фотографируют, чтобы изгнать из сознания. Мои истории — своего рода попытка закрыть глаза. 12 страница



 

 

Прошло несколько лет, прежде чем я поняла, как сильно неожиданная выволочка отца изменила меня. Все странные симптомы моего недуга закончились, и я стала несгибаемым, фанатичным поборником правды, не перенося ни малейшего намека на ложь.

Из-за этого неистового рвения к правде я совершенно перестала рассказывать все свои истории, потому что никогда не знала, выдуманы они мной или просто украдены. Я перестала также заниматься музыкой. Неуверенность, присущая творческим людям, — суть притворство и кокетство, рождающие неискренние и фальшивые чувства, которые все больше затягивают в ложь. Незаметно, но уверенно я пятилась назад, отходила от легкой и праздной жизни, замкнулась в себе, играла на трубе исключительно для собственного удовольствия и соглашалась на все подработки, которые раньше так презирала.

 

 

Удивительно, как много людей хочет проводить в последний путь своих близких под звуки трубы. Если повезет, то ты не увидишь ни похоронной процессии, ни роскошных букетов, ни гроба, ни убитых горем лиц. Ты просто занимаешь свое место, органист говорит, что все в сборе и можно начинать. Потом все обычно так заняты организационными вопросами, что забывают про музыкантов. И можно незаметно исчезнуть со скорбного мероприятия, как только получаешь расчет. Сотрудник похоронного бюро достает толстый кошелек из внутреннего кармана своего потрепанного костюма и отсчитывает купюры. Бывает, что потом домой приходит благодарственная открытка, но это случается нечасто. В общем, так можно легко и быстро заработать неплохие деньги.

 

* * *

 

С годами мама стала все больше походить на бабушку. Когда ее подруги сгорбились и на их лицах появились морщины, тела округлились, а животы обвисли, мама, напротив, похудела, стала тонкой, черты ее лица заострились и стали еще более прекрасными. Кожа на скулах натянулась, взгляд прояснился, и на свет появилась самая красивая женщина, которую я только знала.

Я не сама разглядела ее красоту, а благодаря отцу. Это его глаза вспыхивали, как только она заходила в комнату, его любовь к ней заставила меня осознать ее прелесть. И внимание к маме других мужчин — на улице, в магазинах и среди знакомых — лишь подтверждало это. Даже маленькие дети замечают такие взгляды.

Я утверждаю, что ее красота была главным отличительным знаком нашей семьи, и затрудняюсь сказать, кем мы стали бы без нее. Скорее всего, просто никем. Куда бы мы ни приходили, сначала замечали ее, а потом нас, освещенных ее сиянием.



Мы с отцом и Астрид несколько раз уезжали без нее. Одна из таких поездок была в Швецию, в область Сконе, где родился папа. Путешествие получилось унылым, я с сестрой тревожилась за отца. Как он себя чувствует? Выдержит ли нас без мамы? Не скучно ли ему?

Мы уже выросли из детских парков и прочих подобных заведений, но все равно просили его отвести нас в эти ужасные места. Я и сестра должны были придерживаться определенного сценария, только так можно было расслабиться и не беспокоиться о своем поведении. Мы с сестрой точно знали, как нужно бегать по улицам и играть и что папа тогда будет выглядеть как любой другой отец, исполняющий детские капризы, и никто не покажет, что тоскует по маме.

Все трое играли свои роли. Это была игра, которую мы сами придумали. Импровизация приветствовалась, но в допустимых рамках. Основным условием этой игры оставались лишь родственные связи, однако свои чувства и желания мы прятали как козыри.

В парках и на аттракционах нас с Астрид одолевали скука, беспокойство и ожидание. Мы хотели вернуться домой, снова ступить в мамин мир, принадлежать ей, греться в лучах ее света, снова стать самими собой и переложить ответственность за нашу жизнь на нее.

Я помню, какое облегчение охватило нас, когда мы взбегали по ступенькам к нашей квартире. Наконец-то мы вернулись домой, к маме и смогли рассказать обо всем, чем занимались и что видели в папином саду.

 

 

Мамина красота — это не только привлекательное лицо. Это и густые рыжие волосы, цвет кожи, форма лица, длинные ноги, ее осанка и облик — тщательно подобранная одежда, прическа, украшения и… голос. Плюс ее работа, ее способность сосредоточиться и результаты, которых она добивалась, — признание и успех.

Каждый день целый год, кроме августа, когда мы были в отпуске, мама рано вставала, готовила нам всем завтрак, варила крепкий кофе себе и отправлялась с термосом в свою студию. Иногда она была там недолго, но обычно возвращалась домой только к ужину. Перед каждой выставкой она будто исчезала для нас, могла пропадать месяцами. Частенько она оставалась ночевать в студии. После таких ночей в нашей квартире словно повисало облако папиного беспокойства. Мы с Астрид делали все, чтобы развеять его, — бежали на угол и покупали свежий хлеб, без умолку болтали, пока варился кофе, и целовали папу в щеку несколько раз, чего обычно не делали, перед уходом в школу. И все равно мамино отсутствие чувствовалось во всем доме. Пустота. Я ощущала это весь день, в тишине возле ее нетронутой кровати по утрам, в отсутствии ее голоса, в застывших и неестественных улыбках на наших с сестрой лицах. Тишина воцарялась в квартире, хотя мы вели себя как обычно.

 

«Повисла серая тяжелая тишина, будто мама уже умерла».

 

На этой мысли я всегда останавливалась, не думала дальше. Мне казалось, что, если я сформулирую все до последнего слова, она станет реальностью. Если мне не удастся удержать эти слова, когда я думаю о ней, то смерть накроет маму своей тенью. Как будто в наказание, потому что одна из ее дочерей не смогла справиться со своими мыслями. Возможно, я втайне даже желала этого и ожидала перемен, которые произошли бы после ее смерти, касающиеся нас, живых, а скорее всего, спокойствия — оно обычно наступает, когда худшее уже позади, — и света, проникающего в квартиру и навсегда изгоняющего тень матери.

Это были детские фантазии, я рано узнала, что многие дети мучаются навязчивыми мыслями о смерти и чувством вины, но все равно мое желание не исчезало. Эти мысли не прекращались на всем протяжении моего взросления. Что-то было в нашей маме такое, что заставляло нас ждать ее исчезновения.

Страх потери парадоксальным образом соединялся с желанием смерти. Я впервые почувствовала это еще совсем маленькой. Может, это тоже результат папиной любви к ней, его боязни, что она бросит его. Или от неуверенности в ней, в ее отношении к нему, а может, из-за бабушки с дедушкой. Мама всегда была особенной. Возможно, в каждом новорожденном ребенке есть что-то особенное. Бутон надежды, страха, желания и ожидания, растущий и распускающийся с годами, становится в конце концов частью жизни и наконец расцветает в полном великолепии. По-другому это называется индивидуальностью, характером или изюминкой.

Она всегда при ней, но может случиться так, что она исчезнет, умрет, одним словом, испарится навечно, безвозвратно перейдет в другое неизвестное измерение, на огромном расстоянии от этой Вселенной. Эта индивидуальность — как свет, яркий, льющийся и одновременно зыбкий, мерцающий. Сначала он освещает путь человека, согревая своим отражением всех окружающих, но вдруг теряется и гаснет, оставляя привлеченных собою в темноте и страхе.

Но поскольку любой свет гаснет, то можно так устать от вечного напряжения и боязни его потерять, что он сам начнет просить потушить его, чтобы все тревоги и страхи ушли вместе с ним.

Люди мало знают друг о друге, но иногда я думаю, что семья похожа на старый зал на Уддене: все предметы стоят там годами, словно декорации на сцене. После сотни спектаклей ты уже знаешь все о каждом пятне на обивке дивана, о торчащих нитках в выцветшей вышивке на подушках и бахроме ковров, о том, как кружатся пылинки в слабом солнечном свете, льющемся из окна.

Знакомые запахи увядших букетов луговых манжеток, астр и синих ранников смешиваются с затхлым запахом жареной салаки после обеда, слышатся звуки вечно включенного радиоприемника.

 

* * *

 

Однажды мама уничтожила все сходство со своей семьей. И как всегда, удивила нас. Внезапно, без всякого сожаления она преобразила свое лицо. Подтяжка навсегда стерла с него черты бабушки, дедушки, всех обитателей Уддена и квартиры на улице Святого Винсента, полностью изменив наше восприятие ее красоты и самой мамы — объекта нашей любви.

Она не превратилась в другого человека, на ее лице не осталось шрамов, оно не перекосилось — мама ни на толику не стала менее красивой. Но она изменилась, и мы с сестрой не узнавали свою маму, а папа — жену.

Первый раз, навещая ее после операции, я ничего особенного не ждала и не думала, как она будет выглядеть. Меня больше удивило то, что мама в очередной раз смогла поразить нас.

Никогда не предполагала, что она решится на нечто подобное. Никогда. Кто угодно, только не она, которая всегда была такой естественной. Но у нее появилось желание измениться, и никто не осмелился возразить ей. Выйдя из клиники, мама тщательно распланировала время своего выздоровления, решив поработать в студии. Папа каждый вечер забирал ее оттуда на машине и к тому же получил привилегию отвозить ее туда по утрам. Если бы не операция, она никогда бы не позволила ему такого. Каждое утро она вставала раньше всех, готовила завтрак, накрывала на стол и исчезала до того, как мы просыпались.

Я пришла к ней вскоре после операции. Она открыла дверь в рабочей одежде, руки, как обычно, были измазаны краской. Лицо опухшее, но без повязки; там, где были разрезы, остались черные тонкие линии, а в некоторых местах виднелись маленькие, почти прозрачные полоски пластыря. Черные линии выглядели потрясающе красиво, будто кто-то разрисовал мамины родные черты тонкой кисточкой, обмакнутой в тушь. Лицо, которое я увидела в проеме двери, было маминым, но она казалась какой-то чужой, с чужим взглядом и даже овалом лица.

— Я сильно распухла сейчас, — сказала она и попыталась рассмеяться, хотя рот не растягивался в улыбку. — Когда опухоль спадет, увидим, что получилось, — продолжила она и знаком пригласила меня войти в студию, в беспорядок, где негде было сесть или встать, потому что все всегда перепачкано масляной краской. Солнце светило из грязных потолочных окон, у стены стояло несколько новых больших картин, возле одной из них высилась стремянка.

Я, как обычно, растерялась при виде ее новых работ, особенно тех, которые только-только начаты. Так было всегда, я не знала, что сказать о ее картинах. Как бы я ни вглядывалась, все в ее студии казалось мне липкой мазней. Почему-то я всегда ждала, что мама прекратит этим заниматься, картины исчезнут, и она признает, что потерпела фиаско. Ее успех казался зыбким, словно она денно и нощно судорожно пыталась его удержать, а он каждую секунду угрожал обратиться в ничто. Я не знаю, откуда у меня взялись подобные мысли.

На полу валялись тюбики, кисти и тряпки, испачканные красками. Среди них я разглядела несколько моих старых платьев и блузок, из которых выросла. Одежда, о которой я уже успела позабыть. А сейчас внезапно вспомнила, как ее носила, что делала в ней и где. Это были старые воспоминания, но сейчас они снова ожили во мне.

Я посмотрела на маму. Она выглядела совсем маленькой, стоя в перемазанных брюках у стремянки и собираясь снова забраться на нее. Я не понимала, как она могла работать, только что вернувшись домой после серьезной операции. Разве ей не следовало спокойно полежать?

— Нет, — сказала она. — Я и так лежала в клинике целых три дня. Теперь я могу двигаться, как хочу, а швы послезавтра снимут.

— Тебе больно? — робко спросила я.

— Нет, — ответила мама.

От запаха краски и льняного масла и яркого солнечного света я почувствовала головокружение, почти тошноту. Я всегда так реагировала на льняное масло и, возможно, поэтому никогда не любила бывать в маминой студии.

А может, все-таки из-за картин? И страха увидеть в них что-то связанное со мной. Грызущий страх или скорее подозрение, что она использовала меня, папу и Астрид — нас всех — в своих картинах. Словно наблюдала, подмечала и рисовала все, что у нас было, — как будто обкрадывала нас.

Мне никогда не нравились ее работы. А сейчас к этому прибавились странные опасения, что ее опухшее после операции лицо может рассыпаться на куски. Я представляла, как оно расходится по швам в солнечном свете, когда она наклоняется за кистями, или взбирается по стремянке, или просто пытается улыбнуться, как лопается натянутая кожа и сыплется цветными кусочками на пол и старые тряпки. Мне не хотелось больше смотреть на маму.

 

 

Я так и не нашла места, где можно было сесть, и прислонилась к стене, чтобы унять тошноту. Долго не могла успокоиться и поэтому постояла какое-то время. Как обычно, я почувствовала себя незваным гостем, переступив порог, — вторглась на ее территорию и отвлекаю ее. Хотя она сама позвала меня и попросила остаться, чтобы выпить кофе с круассанами и поболтать, что-то в этой студии заставляло меня поскорее уйти, оставить маму в покое с ее картинами. Я чувствовала, ей хотелось побыть одной.

И я ушла, но тошнота не проходила. Мамино новое лицо смущало и пугало меня, как и ее студия. Я чувствовала себя заблудившимся и брошенным ребенком.

 

 

Когда мы увиделись в следующий раз, я уже смирилась с переменами в ее лице, и мне было легче смотреть на нее как на чужого человека. Опухоль под глазами стала черно-лиловой и неровно расползлась на скулы и вокруг рта. В тонких черных косых линиях, откуда убрали швы, образовались маленькие струпья, которые делали их некрасивыми. Эти места выглядели грубо, как будто скальпель соскочил и прорезал новые контуры.

Что-то подсказало мне, что мама испытывает то же беспокойство, которое я переживала после моих операций. Было бы странно, если бы подобные мысли ее не волновали. Но когда я спросила ее прямо, довольна ли она результатом, мама рассмеялась и сказала, что совсем не думает об этом.

— Все нормально. Сейчас уже в любом случае поздно говорить об этом, но не сделай я операцию, меня всегда бы мучило любопытство: а что бы могло из этого получиться? Все-таки здорово выглядеть по-другому.

Что на самом деле она чувствовала и какие мысли не давали ей покоя, я так никогда и не узнала.

Постепенно опухоль и синева сошли, хотя и не так скоро, как мама ожидала. С каждым разом, когда я ее навещала, она все больше походила на себя, однако ее лицо оставалось другим. Что-то изменилось в мимике, исчез прежний взгляд.

Прошло еще некоторое время, прежде чем я поняла, что больше никогда не встречусь взглядом с моей мамой, ее глаза больше не посмотрят на меня. Что маминого взгляда теперь просто-напросто нет, хотя мама была жива.

 

 

Выйдя на улицу, я оглянулась посмотреть на окно ее студии. Улица была узкой и запруженной машинами, и, когда я резко вскинула голову, все поплыло перед глазами. Белые стены дома внезапно рванулись вверх, как ракеты взмывают в небо, и меня пронзило колкое и будоражащее чувство счастья, совершенно новое и неожиданное ощущение свободы.

 

* * *

 

На книжной полке в захламленной и пыльной гостиной на улице Святого Винсента по-прежнему стоят наши фотоальбомы. Хотя они уже давно поделены между нами и находятся на совершенно других полках, в разных комнатах и квартирах, но все равно остаются там. Первыми в ряду стоят те, что показывают всю нашу с сестрой жизнь. За шелковой бумагой в первой папке спрятан мамин огромный живот в различных ракурсах, потом отделанный плиткой зал в больнице Лa-Питье, улыбающийся доктор и двое завернутых в одно одеяло детей. Затем в строгом порядке следуют главные события нашей жизни. Только к подростковому возрасту фотографии редеют — иногда целому году достается одна-единственная страница. А когда мы были маленькими, один год занимал целый альбом. Мы росли на каждой странице, становились все серьезнее, а потом все чаще выглядели огорченными. Школьные годы и вовсе отмечены несколькими невыразительными снимками.

За нашими семейными альбомами стоят другие, более старые, с истертыми до ниток переплетами. Это — мамины. Фотографий в них меньше, они более систематизированы, упорядочены, люди нередко сняты группами. Многие снимки сделаны на Уддене. Я смотрела их сотни раз, если не тысячи. Изучала лица, позы, жесты. Искала до сих пор не разгаданные загадки в выражениях лиц. До поездки на Удден фотографии казались застывшим и очень далеким миром, таинственным и давно ушедшим. Там были только холодные серые скалы, высокие сосны, матовые цвета. Улыбающиеся дети в старых лодках и больших спасательных жилетах, походный костер, букеты на день летнего солнцестояния, голые ребятишки стоят рядком. Сколько же там детей, думала я.

После лета, проведенного на Уддене, фотографии стали понятнее, они открылись мне, обрели имена, цвета, запахи, показывали погоду и настроение. Я научилась правильно их читать, и эти рассказы были длинными и подробными. Часто мне хотелось прийти домой, только чтобы тихо рассматривать снимки и чтобы меня никто не беспокоил. Побыть там, внутри, долго-долго. Чтобы наша квартира исчезла, как моя противоречивая и вечная тоска по маме. Тоска по ней, по ее присутствию и взглядам, ее быстрым поглаживаниям по щеке. Ее звукам в квартире, когда она убиралась, стирала или разговаривала по телефону. Просто по ней.

Одна фотография значила для меня больше, чем все другие. Возможно, потому, что ее копия стояла в рамочке высоко на полке в зале на Уддене. Там я ее видела, но едва ли понимала, что на ней изображено, — она стала просто частью интерьера. Когда я жила там, то постоянно чувствовала ее присутствие и часто подходила к ней, а она наблюдала за мной. Но не глаза со снимка смотрели на меня, а сама фотография.

Только одно удерживало меня от того, чтобы взять ее с собой, — у нас в Париже, в одном из альбомов, была такая же. Я знала, что, вернувшись домой, смогу взять ее в руки, — и поэтому оставила ее на месте.

Фотография сделана в лагуне. Дедушка сидит на скале и крепко держит маму. Ей только что исполнилось пять лет, об этом говорит надпись на обороте желтого картона, вероятно, это было то лето, когда она училась плавать. Мама наполовину в воде. Дует ветер. Дедушкины волосы чуть растрепаны; он сам на себя не похож. Держит ее маленькое тельце своими большими руками и смотрит прямо в камеру. В его глазах светится тихая радость, которую я никогда в нем не замечала.

Мама похожа на скользкую рыбку в его руках, как будто она хочет вывернуться из его объятий. Ее рот открыт в немом крике. Может, дедушка щекочет ее? Или только что поймал, когда она ныряла? Ее лицо тоже светится. Но чем? Счастьем или страхом? В пространстве между его руками и ее маленьким мокрым телом, кажется, заключена целая вечность. Между ними чувствуется странная связь, хотя лицо дедушки выглядит отрешенным, а мамино словно хранит какую-то тайну. Я не знаю, что это было, но мне не так уж это важно. Я могу рассматривать их сколь угодно долго, изучать их взгляды.

Когда-то давно я отсканировала фотографию в свой компьютер. Много часов я возилась с ней, увеличивая по сантиметру, и разглядывала новые детали, которые не заметила раньше. Маленькие морщинки, волосы, родимое пятно на ноге мамы, дедушкины руки на ее маленьком животе. Но особенно меня интересовали глаза.

Непроницаемый блеск в маминых глазах, а у деда — отражение того, что он видел в тот момент, когда их сфотографировали. Его глазами я вижу прошлое.

 

* * *

 

Иногда мы встречаемся: мама, папа, я и моя сестра, ее муж и дети. Встречи эти проходят по обычному сценарию. С папой я говорю об одних вещах, с сестрой и ее мужем — о других и немного другим языком, в зависимости от темы. С мамой по-прежнему беседую только по-французски. Я с нетерпением жду каждой встречи, а после нее всегда чувствую в душе пустоту и свободу.

Мама и папа возобновили свою субботнюю традицию и собирают гостей каждую неделю. Друзья приходят и уходят, и когда я бываю у родителей, то удивляюсь, насколько естественно присутствие чужих людей в нашей квартире. Многие из них моложе меня, возможно, это будущие художники или врачи, но я больше не спрашиваю, кто они. Просто соглашаюсь с тем, что у моих родителей своя жизнь и свои друзья, совсем как у меня.

Обычно я угощаюсь печеньем, которое люблю. Особенно мне нравится лимонное печенье от Амалфи. Такое часто пекли на Уддене. И я ела его много раз в Париже, прежде чем попробовала на острове.

Мама всегда улыбается, когда видит, что я выбираю именно это печенье, и сразу предлагает новое, рецепт которого она недавно придумала. Я никогда не отказываюсь и, уходя, хвалю мамино умение так вкусно печь, хотя ем мало. Я не большой любитель выпечки и вообще не сладкоежка.

 

 

Стало заметно, что мама и папа постарели. Ванна уже не такая чистая. Мама, у которой хороший вкус и прекрасное чувство стиля, иногда выглядит немного неопрятно, когда угощает гостей своим печеньем. И как будто забывает, кто она есть, покупая новые вещи.

А когда я вижу папу, то сразу вспоминаю картину, которую наблюдала однажды. Была суббота, я направлялась к метро, чтобы навестить Май, жившую в пригороде Парижа. На одном из перегонов остановились два встречных поезда. Какое-то мгновение под землей два светящихся огнями состава стояли рядом, разделенные несколькими сантиметрами. И если бы я увидела в вагоне напротив старого знакомого, чей адрес потеряла давным-давно и все это время безуспешно искала, то вряд ли успела бы поднять руку в приветствии. За это короткое мгновение мы исчезли бы из поля зрения друг друга и разлучились бы вновь.

И вот сейчас я смотрю в другой вагон, жизнь в котором словно замерла. Вдруг составы начали медленно двигаться, и внезапно передо мной появилось лицо мужчины, который крепко спал, прислонившись щекой к окну. Сначала я не заметила, что это мой папа, подумала — обычный старик, но когда поняла, то мне захотелось крикнуть и постучать в стекло, чтобы он проснулся и увидел меня.

И что было бы? Он бы проснулся и сонно помахал мне, а в следующее мгновение поезда умчали бы нас в разные стороны.

Я не двинулась с места. Тихо сидела и смотрела на папино спящее лицо, словно на лицо незнакомого человека. Его щека была прижата к стеклу, он выглядел старше, чем на самом деле, и я в первый раз увидела, какими седыми стали его темные волосы. Я поднялась с сиденья, чтобы посмотреть, взял ли он с собой портфель или медицинскую сумку, но ничего этого разглядеть не удалось. Мне было интересно, что он делал в том поезде. На пути из пригорода в субботу после обеда. Куда он направлялся? Что делала мама? Целый день я хотела позвонить отцу и расспросить его, но останавливала себя. Зачем мне это? Я ведь не знала, чем он занимался в остальные дни. У меня к нему не было никакого важного дела, только то, что я увидела его спящим в поезде. Но это совсем не повод задавать вопросы и ждать на них честных ответов. Я просто не имею права так поступать.

С того момента его лицо навсегда изменилось для меня. Сейчас я смотрю на него как на своего отца и как на любого пожилого человека в городском транспорте. Совершенно чужое и расслабленное во сне лицо старика, который направляется домой — туда, где меня никогда не было, к людям, чьих лиц я никогда не видела, к воспоминаниям, о которых ничего не знаю.

Когда я ухожу с родительских обедов, то удивляюсь количеству обуви в прихожей. Шведы всегда снимают обувь в помещении, как арабы, индийцы, почти все японцы и наверняка кто-то еще, но не французы. И все же в прихожей отчего дома по субботам постоянно стоит множество самой разной обуви. На одну пару я обратила особое внимание — поношенные спортивные ботинки с распыленной на них красной краской появлялись там каждую неделю.

Мама обычно провожает меня в прихожую и отодвигает какие-то башмаки, чтобы я смогла пройти. Один раз она испачкала свои нейлоновые колготки красной краской, засмеялась и сказала, что стала такой неаккуратной. Быстро сняла колготки и сунула их в голенище своего кожаного сапога. Ловко надела туфельки на босые ноги и обняла меня на прощание.

Когда я спускалась, она всегда стояла в дверях и ждала, пока я сойду вниз и открою ворота на улицу, и только тогда — я слышала — закрывала дверь.

 

See more books in http://www.e-reading.ws

 


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.017 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>