Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Предметы фотографируют, чтобы изгнать из сознания. Мои истории — своего рода попытка закрыть глаза. 11 страница



 

 

Сестра остановилась передо мной, не в силах больше терпеть, и раскрыла ладонь. Кузнечик медленно расправил длинные лапки и спрыгнул. Астрид долго вытирала руку о рубашку; я знала, как хрупкие лапки насекомого раздражали кожу влажной ладони, будто желая проколоть ее насквозь.

Руку можно было сжать. Очень хотелось это сделать. Я понимала этот знакомый мне страх не удержаться, чувство, которое не требовалось обсуждать. Нам вообще редко приходилось с сестрой что-то друг другу объяснять.

 

* * *

 

В детстве каждый август мы с родителями ездили на машине отдыхать. Иногда в Италию, иногда в Бельгию, Нидерланды, но чаще всего на юг, на побережье Атлантики, в Пиренеи и Испанию. В общем, подальше от севера, по которому я еще чувствовала какую-то тоску.

В машине всегда было жарко, мы никогда не бронировали отель, потому что нам хотелось приключений. Чтобы нас с сестрой не укачивало на заднем сиденье, мы вязали.

В те вечера, когда не удавалось найти свободных номеров в гостинице или мотеле, мы спали в машине и на рассвете вновь отправлялись в путь. А если везло, то ночевали в гостиницах — после поездок все номера сливались в памяти в одну комнату. Днем мы дремали где-нибудь в тени, а по вечерам подолгу ужинали в маленьких уличных кафе и ресторанчиках. Мама говорила — как здорово, что у нас нет своего летнего дома, нам не нужно его содержать, прибирать, делать ремонт, готовить еду каждый вечер. Вместо этого мы могли остановиться на ночь в понравившемся месте, перекусить, отдохнуть и продолжать путь. Мы были вольны делать, что захотим.

В Пиренеях столь расслабленное настроение, однако, изменилось: родители умолкли, стали серьезными. Как будто огромные горы и густая зелень пробудили в них тоску по тем местам, где они когда-то были, и временам, которые никогда не вернуть.

Но сложные для произношения баскские топонимы, как обычно, ускользали из памяти родителей, и мы редко ехали туда, куда надо. Следуя по неправильному маршруту, мы побывали в красивых маленьких деревушках, на незабываемых водопадах, реках и ручьях, в ресторанах и постоялых дворах с тенистыми патио, где можно было перекусить и отдохнуть в тишине и прохладе. Однако не их мы искали, они лишь отдаленно напоминали те места, которые родители когда-то посетили и куда по каким-то причинам хотели вернуться. Там не было ничего особенного. Мама и папа испытывали благоговейный трепет только потому, что однажды побывали там в молодости.



Они крутили и вертели карту у себя на переднем сиденье. Машина, казалось, падала с узкой дороги. Споры сопровождались сильными эмоциями, горы становились все опаснее и темнее. Сбивающие с толку «р», «х» и «з» в названиях свивались в клубок с потрясающими видами, серпантином шоссе, бубенчиками на пасущихся коровах. Все смешалось вокруг нас, я устала и вспотела, ноги распухли и стали огромными, я больше не могла смотреть вперед. Взгляд застревал на мамином затылке, в ее рыжих прядях, на руках, которые держали карту. Я ненавидела картину, которая появлялась в лобовом стекле, папины руки на руле, мамины колени, ее голос, молочный цвет кожи. Я хотела открыть дверь и убежать далеко к деревням и рекам, которые никто раньше не видел, убежать туда, где нас не смогут достать тени прошлого, в края, которые я не захочу больше увидеть, убежать далеко-далеко от них троих.

После подобных мытарств мы обещали друг другу больше не искать памятных мест. Нам с сестрой позволялось выбирать самые большие и дорогие десерты, а мама с папой держались за руки и устало улыбались, приговаривая, что им надо успокоиться, «но мы ведь не так часто ссоримся». И липкая темнота отступала прочь, а стрекот цикад возвращал нас с сестрой в этот мир.

 

 

Когда я была маленькой, то думала, что папа с мамой всегда были вместе и все переживания у них общие. И только в ту поездку в горы на границе Франции и Испании я поняла, что это не так, что до их встречи каждый жил своей жизнью. Карта упала на пол, они говорили о какой-то Монике, и воздух раскалялся от их эмоций. Солнце пекло сквозь лобовое стекло, а повороты вели машину по все более опасным виражам. Мы с сестрой сидели сзади, открыв все окна, и дрожали. Астрид уронила вязанье на пол. Мама повернулась к боковому стеклу, на воротнике ее блузки виднелись следы от пудры. На папиных руках на руле вздулись вены, его сине-зеленые дельфины на запястье кружились без остановки. Муха жужжала и билась о стекло. Молчание родителей превращалось в оглушительный шум, они уже не помещались в маленьком автомобиле — казалось, еще немного, и неведомая сила вытолкнет их из салона. Горы рушились. Вопросы застревали в горле. Я постоянно сглатывала слюну. Было слышно только жужжание мухи и громкое урчание мотора. Зелень становилась все чернее, повороты засасывали машину, и мне казалось, что колеса теряют сцепление с дорогой и мы летим в пропасть.

За выброшенной в окно картой следуют обувь, мусорный мешок, сумки, фрукты, спицы для вязания, блестящая пряжа. Все падает и пропадает в неведомой бездне.

 

 

К вечеру они уже смеялись как обычно, сидели рядом за столом и, подмигивая друг другу, говорили, что, конечно, они всегда были вместе, так долго, что и не сосчитать.

— Вот как долго, — пояснил папа и широко развел руки.

Мама поглаживала его ногу своей ногой. Все выше и выше. Каких-то откровенных рассказов о том, что на самом деле они пережили здесь вместе или каждый сам по себе, мы так никогда и не услышали. Звучали только полуправдивые истории, намеки, воспоминания… Время ушло, и воссоздавать его во всех подробностях родители не собирались. Дела давно минувших дней, они отражались в настоящем и превращали нас с сестрой в зрителей бесконечного театрализованного представления. Мы были его заложниками. Закрывая глаза, видели папу с мамой на освещенной сцене. Они играли спектакль. Так могут только родители. И я ненавидела это.

 

 

Окружают этот спектакль декорации — горы, обрывы и змеящаяся где-то на краю дорога. Чувство падения… В любой момент все может закончиться, рухнуть в тартарары, а самые страшные тайны выйдут на свет. В том числе и трагические детские воспоминания, благодаря которым познается суть одиночества. Несмотря на то что человек живет рядом с близкими, в своей семье, он навечно обречен стоять за кулисами и так никогда и не выйдет на сцену.

В каждой семье есть свои скрытые драмы.

В свете прожекторов происходит таинственный и чуть мечтательный спектакль. Со временем несколько ламп могут потухнуть или слой пыли ляжет на костюмы и грим актеров, но представление никогда не заканчивается. Оно — вечное.

 

 

Бирюзовое вязанье моей сестры осталось лежать на полу. Его все глубже и глубже затаптывают в песок, пыль и мусор. Пятна все равно уже никогда не вывести.

 

 

У Астрид сейчас двое детей — мальчик и девочка. У обоих рыжие волосы, но у мальчика они ярче. У него много веснушек на плечах, щеках, на пухлых руках. Он никогда не узнает, от кого их унаследовал. Будет думать, что это наследство мамы и бабушки. Время бежит очень быстро. Его бабушка, моя мама, находится уже на большом временном расстоянии от своей мамы, моей бабушки Ингрид, чьи дивные веснушки и достались мальчику. Эти двое никогда не встретятся, у них нет ничего общего, и он никогда не будет скучать по Ингрид, ведь о ней он ничего не знает. Даже если я все расскажу племяннику, он все равно не поймет. Не существует языка, который в полной мере может описать эту историю, мальчик не говорит по-шведски и никогда не увидит Удден.

Остров больше не принадлежит семье. Дом продали тем же летом, когда умерли бабушка с дедушкой. На самом деле его продали даже раньше, чем умер дедушка, за несколько недель до того, как он написал мне свое последнее письмо, глядя на море и мечтая в комнате дома престарелых в Салтшебадене.

Время, в котором живет сын моей сестры, совсем другое. Но когда я смотрю на его веснушки, мне хочется, чтобы все было как в музыке, когда можно просто поставить диск и вернуться в навсегда ушедшее прошлое. Или отмотать всего несколько песен.

 

 

У меня нет детей. Иногда я думаю, что не родила их из-за боязни, что они не унаследуют рыжие волосы. А иногда я опасалась, что, наоборот, унаследуют. Часто я думаю, что могу сильно разочароваться, потому что они не будут похожи на Май и я всегда буду чувствовать себя чужой своим собственным детям.

 

 

На самом деле больше всего я боялась самого детства. Что глазами своего ребенка меня снова заставят смотреть в магический прожектор вечного театра, но на этот раз — в роли режиссера этого сложного представления. Что придется назначить себя на главную роль — сказочной королевы — и следить за дальнейшим распределением ролей и правдивой, без бросающихся в глаза фальшивых красок, спокойной игрой актеров.

 

 

Если у меня родится ребенок, я бы мечтала не знать всего этого, заглядывая в его лицо. Не будет иметь никакого значения, на кого он похож и унаследует ли азиатские черты отца — об этом я уже много думала. В первую очередь я хотела бы видеть нового свободного человека, чистый белый лист.

И в этом глупом и совершенно несбыточном желании заложены все надежды и разочарования, безосновательные требования и неудачи, многовековые семейные драмы, которыми я с самого начала нагружу ребенка. Это заставляет меня отказаться даже от попытки его завести.

 

 

Моя сестра Астрид не спрашивает, почему я живу одна, она все знает сама. Когда я прихожу к ней в гости, то играю с ее детьми, строю шалаши и рассказываю истории, хожу в лес и ковыряюсь в земле, собираю цветы и плету венки. Астрид смотрит на меня так, как может смотреть только она — моим взглядом, почти точным отражением моего собственного, но только почти. Мы видим практически одно и то же, но все же не одно…

Иногда я думаю, что именно из-за нашего сходства и постоянного риска быть перепутанными мне пришлось выбрать Май в качестве примера для подражания. Я восхищалась другими красками в ней — черным вместо моего рыжего. Я любила рыжий цвет, но он уже принадлежал маме и Астрид, и я стала ненавидеть его. От обилия рыжего рябило в глазах и тошнило.

 

* * *

 

Мой возлюбленный — скрипач родом из Румынии, страны близкой и далекой. Он говорит по-французски с такими же вечными ошибками, как и я, но у его акцента другая мелодика. Тем не менее мы прекрасно понимаем друг друга. Какое-то время мы играли в одном оркестре. А сейчас он с гастролями колесит по всему миру и часто подолгу отсутствует. Он не всегда звонит, когда возвращается в Париж, но я все равно знаю, что он здесь, так как вижу афиши его концертов.

Несколько раз я тайком приходила на его выступления, сидела в темноте и чувствовала, что он играет только для меня, его музыка звучит во мне, возбуждая и окрыляя. Так бывало много раз, когда мы играли вместе. Не замечая моего присутствия, он проводил смычком по моей коже, моему лицу, моим губам.

Я все про него знаю. Как он меняет положение на стуле, исполняя разные музыкальные пассажи, как его черные кожаные туфли скользят по полу, как напрягаются и расслабляются его мускулы на бедрах и животе. Как у него все болит после концертов, словно после тренировок, а тело вибрирует вместе с инструментом. И я все знаю про запах и материал его рубашки, что рукава должны быть чуть шире обычных, чтобы было удобно высоко поднимать смычок.

 

 

Когда он играет, я внутри него и рядом с ним. Хоть и сижу в темноте зала среди других людей, я плотно прилегаю к его коже, я под его фраком и мокрой рубашкой, я и есть его смычок, который он держит в руке, я запах его пота, который течет по коже, я соль на его губах.

Когда он встает и делает знак оркестру раскланиваться, я чувствую, что руки его дрожат, а в ушах звенят последние аккорды мелодии. Он кланяется третий и четвертый раз, но по-прежнему не слышит аплодисментов, потому что музыка продолжает звучать внутри него. Снова и снова она бушует в нем. И еще долго после того, как он покинет зал в поисках тишины и темноты.

Один раз мы столкнулись в фойе. Я пришла пораньше, чтобы купить один из тех редких билетов, которые иногда продавали перед концертом. Он вышел с инструментом в черном футляре и пакетом из химчистки, в котором лежал фрак. Внезапно он остановился за моей спиной и подождал, пока я обернусь. Это случилось две недели назад. Я видела, как он обрадовался, но не извинился за то, что не давал о себе знать. Он порывисто обнял меня и поцеловал, как будто очень соскучился. Запах его пота и лосьона после бритья заставил мое тело сладко содрогнуться, и мне захотелось встретиться, как обычно, после концерта. Мы рассмеялись, он оттащил меня от билетной кассы и поцеловал еще раз, обнимая так крепко, словно кто-то пытался вырвать меня из его объятий.

Но когда через несколько часов мы встретились в нашем ресторане, он был таким уставшим и обессиленным, каким только может быть человек после выступления. Вместо того чтобы наслаждаться едой и вином, он хотел поскорее закончить ужин. Мы вышли на улицу, пошел снег. Ледяной, смешанный с дождем снегопад превращался в воду в ту секунду, как касался земли. Он извинился за свое ужасное настроение. Пройдя несколько кварталов, он внезапно сказал, что ему не понравилось играть передо мной, сидящей в толпе. Его задело, что я хотела купить билет, как обычный зритель, и послушать игру без его ведома. Раньше он всегда сам вручал мне билет, и я с радостью и волнением занимала свое место в зале. А теперь он никогда не будет чувствовать себя уверенно, сказал он. Свободно…

На полуслове он умолк. Огни парижских улиц отражались в мокром асфальте.

Меня пронизывал холод. Он, как всегда, обнимал меня за талию, мы шли к нему домой. Казалось, от его слов ничего не изменилось. Но я не чувствовала под собой улицы, только руку на своей талии и тепло его тела. Моя кожа была ледяной, сердце едва билось, руки и ноги онемели от страха, каждую секунду я боялась упасть. Мне надо было высвободиться из-под его руки, сказать «прощай», развернуться и уйти навсегда. Но я знала, что не смогу. Мои руки просто не отодвинут засов, не откроют дверь, не зажгут лампу, не почистят зубы… Я не смогу смотреть на свое бледное лицо в зеркале. Я никогда не засну без него. Поэтому я продолжала идти с ним рядом и позволяла его руке спокойно обнимать мою талию.

Дома у него все было так, как и должно быть там, где бывают наездами. Консьержка поливала цветы, проветривала и пылесосила. Почта и газеты лежали двумя стопками на столе в гостиной; в холодильнике — йогурт, сыр и джем, как обычно. В прихожей стояли тапочки. У него был дом, в который хотелось возвращаться, уютный и удобный. На рассвете он, дрожа, разбудил меня. Он сидел в постели, в комнате стоял душный запах пота и секса. Первые серые лучи рассвета падали из-за штор. Он сказал, что я все разрушила, что его старый страх снова ожил. Страх перед сценой и залом, перед тем моментом, когда поднимут занавес, вызывал у него дрожь, тошноту и даже приводил к обморокам. Страх стоять с инструментом в свете прожекторов и быть в центре внимания. Страх темноты в зале…

— Сначала только рука, правая рука касается смычка… а потом… другая рука. — Он вытянул свои тонкие руки в постели передо мной. Голос звучал на удивление спокойно, я не видела его глаз в полутьме. — Перед публикой… всей публикой…

Я знала продолжение. Он лежит, сраженный выстрелом, между сдвинутыми стульями скрипачей и дирижерским подиумом. Тонкие лодыжки, брюки, купленные в «Галерее Лафайет», знакомые контуры коленных чашечек угадываются сквозь ткань, округлость бедра, кровь на рубашке…

Его руки упали на простыню. Когда я положила свою руку на его ладонь, он вздрогнул, как от удара. Он вглядывался в меня. От него исходил сильный запах старого кошмара, который многие годы мучил его. Но этот страх каким-то непостижимым образом заставлял его снова и снова выходить на сцену, в свет рамп, и отдаваться во власть музыки.

 

 

Я ушла. Париж был холодным, грязным и бесконечным. Чтобы добраться до дома, мне пришлось сделать три пересадки. Город, казалось, бурлил сильнее, чем когда-либо, я закрывала руками уши и мечтала о шапке, нет, даже не о шапке, а о защитной маске. Страх моего любимого окутывал меня, сковывал и пятнал. Его страх стал моим, я опускала глаза, проходя мимо людей. Но я не боролась, как он. Просто отходила в сторону и незаметно пятилась от света прожектора.

Когда поступали предложения о работе и открывались новые возможности, я пасовала. Вместо того чтобы идти вперед, стать музыкантом и художником, заявить о себе на весь мир, как он и его оркестр, я незаметно скользила в сторону, искала другую дорогу, исчезала на боковых улицах. Предложение от музыкальной студии звукозаписи стало первым шагом в новом направлении. Сначала пыталась просто заработать, потом все больше втянулась.

 

 

Путь назад начался задолго до того, как кто-то это заметил, когда все, даже я сама, думали, что я продолжаю двигаться вперед. Когда каждый шаг казался решающим, и каждый концерт был вызовом и победой над самой собой. Может, это началось с зубов. Там, во рту, когда на рентгенологических обследованиях, ежегодных для юных трубачей в музыкальной академии, увидели, что мои будущие зубы мудрости изменят форму челюсти и тем самым повлияют на способность выдувать воздух в инструмент. Прикус и поток воздуха будут другими, когда зубы полностью вырастут.

Стоматолог улыбался под маской, сообщая мне эту новость. По собравшимся вокруг его глаз морщинкам я поняла, что он улыбается. Спешить не нужно, сказал он, мы можем подождать и посмотреть, как все пойдет. Изменение продлится долго, это не бывает за одну ночь, и у меня есть время, чтобы подумать, хочу ли я предпринять какие-то меры.

Но я пошла домой, заливаясь слезами, и убедила маму сразу же договориться об операции. Она видела мое отчаяние, мое понимание того, что каждая неудачная репетиция будет вызывать во мне уверенность в неотвратимости обстоятельств. Она-то знала, что делают с человеком сотни, тысячи часов бесконечных упражнений, между которыми тишина, ожидание и снова тишина.

 

 

Зубы мудрости мне удалили через две недели. Их неровные верхушки еще даже не прорезались через десну. Я почувствовала такое облегчение, что даже заснула во время операции и проснулась счастливая от того, что все позади, и язык постоянно нащупывал две кровоточащие огромные дыры. Весь вечер я выплевывала кровяные сгустки, и уже на следующий день появились первые желтые, плохо пахнущие сгустки гноя со слюной. Поднялась температура, и меня окутывало жарким, отдающим металлом туманом. Я не могла есть, а воду приходилось пить маленькими глотками. Мама и папа, сменяя друг друга, сидели у моей постели с чайными ложками и соломинками.

Зачем я это сделала?

Жар иногда отступал, и эти тягостные вопросы снова начинали на меня давить. Зачем я позволила убрать то, что еще не успело причинить мне вреда? Не разрушила ли я на самом деле свое тело и свою жизнь? Может, дыры во рту никогда не зарастут, а я никогда уже не поднимусь с кровати и не буду играть в оркестре. Только представить себе, что все свои старания я же и свела на нет. Вдруг я больше никогда не буду смеяться, курить украдкой с Май или целоваться с ней в шутку, никогда не съем мороженое на десерт и не буду всерьез целоваться с Максом. И никто вообще не захочет целовать меня, пахнущую кровью, гноем, потную от жара и не особо умную.

 

 

Пока я болела, оркестр дал большой концерт. Все думали, что я поправлюсь и смогу участвовать в нем, но папа развеял эти ожидания: за два дня до концерта у меня по-прежнему держалась высокая температура. Он послал ватный тампон с моей кровавой слюной в лабораторию, а потом сменил антибиотики.

После концерта мне домой прислали шикарный букет с открыткой, не для того трубача, которого временно пригласили меня заменить, а именно для меня. На открытке было написано, что все по мне скучают и что я просто замечательная. Розы сильно пахли. Я смотрела на круглые цветы, чьи лепестки, казалось, раскрывались каждое утро, когда я просыпалась. Я уже умерла? А может, наоборот, добилась успеха? Болезнь дала мне неожиданный стимул к обоим этим недостижимым состояниям.

Спустя еще две недели я смогла пить теплый чай и есть маленькими кусочками бананы и мягкий хлеб, меня больше не терзала боль, и скоро я снова была на ногах. Дыры в десне медленно заживали, хотя остатки пищи неприятно застревали там еще много месяцев, и мало-помалу я даже смогла забыть всепроникающий привкус гноя.

Когда я в следующий раз пошла к стоматологу, он остался доволен моим состоянием, как и до операции, но в этот раз моя десна была в полном порядке. Стоматолог снял маску и широко улыбнулся. Он пожелал мне удачи в игре на трубе и заметил, что для девочки эго большая редкость, но к таким разговорам я уже привыкла.

Никто, и меньше всего я сама, не понимал, что, избавив себя от опасности и почувствовав прилив жизненных сил, я ступила на минное поле. Что после всего случившегося я могла проникать в другое измерение, в пространство, где абсолютно безбоязненно передвигалась от одной опасности к другой. Только чтобы снова ощутить это необыкновенное чувство успеха и торжества, но все же избежать настоящего вызова — концертных выступлений.

Перед этим у меня запросто могла повыситься температура или начаться грипп, но обычно у меня, как по волшебству, распухало тело или случалось что-нибудь более серьезное — например, аллергическая сыпь, воспаление, боли в животе. Несколько раз вместо концертного зала меня увозили в больницу, и операцию на слепой кишке сделали в тот вечер, когда я должна была выступать в Королевском театре в Копенгагене. Билеты на концерт были проданы еще год назад, мы репетировали до изнеможения, у нас играл самый лучший солист, которого мы только могли пожелать. Операция прошла успешно, но слепая кишка вопреки всему опухла и покраснела.

 

 

Мое тело продолжало разыгрывать драматические мистификации, пока папа однажды не поставил точку в этом жутком представлении. Сначала я не понимала, что он делает, и пришла в полное отчаяние, но через некоторое время все прояснилось.

Прошло каких-то полгода со времени операции на слепой кишке. Однажды я пришла домой после репетиции с температурой и красной сыпью на теле. Папа сказал, что осмотрит мое горло. Я сняла пальто в прихожей, а он достал свою лопатку и фонарик и сел за кухонный стол.

Когда я встала перед ним, он направил мне в лицо зажженный фонарик и хлопнул рукой по столу так, что ваза с розами опрокинулась.

— Твою мать, — прорычал он по-шведски, — это закончится когда-нибудь или нет?

Вода бежала по скатерти, собираясь в лужицы на ковре у его ног, свет фонарика слепил мне глаза. Он сидел спокойно, но как-то странно: будто привстав со стула, но рука по-прежнему лежала на столе, и фонарик, словно оружие, целился в меня. Я стояла перед отцом, мои щеки горели от температуры и оскорбления. Я не знала, что мне делать, не понимала, что происходит. Его лицо находилось на уровне моего живота. Когда отец посмотрел на меня снизу вверх, то его взгляд был одновременно умоляющим и грозным. Глаза выпучены, рот полуоткрыт.

— Каким-то чертовым образом человек может влиять на то, что с ним происходит. Я не знаю, как мне объяснить с медицинской точки зрения… но перестань болеть этими идиотскими болезнями, стань здоровой… Постарайтесь выздороветь, юная леди.

Он схватил бретельку моего бюстгальтера под рубашкой, натянул и отпустил. Эластичная ленточка хлопнула по коже.

Я развернулась и убежала в свою комнату, закрыв дверь во внешний мир. Тошнота подступала к горлу, сердце билось, как молот. Я не могла ни сидеть, ни стоять спокойно, в замешательстве металась по комнате, по спине бегали мурашки. Я открыла окно, закрыла, села, встала, легла на кровать, снова встала и открыла окно. Я думала, что папа придет, постучит в мою дверь, чтобы попросить прошения, спросит, как я себя чувствую. Но никто не пришел.

Дверь так и не открылась. Я слышала, как отец ходит на кухне. Вернулась домой мама, они посидели немного в столовой, а потом включили телевизор. Никто не пришел ко мне, даже Астрид. Маленькими нервными струйками я пописала несколько раз в пустую банку, которую поставила под письменный стол, и вскоре заснула. На следующее утро я осталась лежать в постели, пока все не разошлись. В школу не пошла, а бесцельно слонялась по городу. Потом позвонила маме в студию и сказала, что после репетиции останусь ночевать у Май.

Я и правда отправилась к ней вечером, там всегда были рады гостям. Лежала и рыдала в ее подушку, не объясняя причин. Папин разъяренный голос эхом звенел в ушах, это противное «юная леди» перекликалось со звуком хлопнувшей бретельки бюстгальтера. Он никогда так не называл меня, никогда не трогал. Эластичная лямка жгла мою кожу. Мне было очень стыдно.

Я не понимала, чего действительно стыдилась, но знала, что моя тайна стала известна. Отец заглянул глубоко-глубоко в мою душу и выведал самый большой секрет, который мне порой хотелось открыть всему миру. Никто, даже он, не заметил, что у меня изменилась фигура, появилась грудь, а между острыми бедрами — мягкий живот, что я теперь пахла по-другому, у меня регулярно бывали менструации — все, абсолютно все во мне стало другим.

А он направил на меня фонарик и просветил мое нутро. И увидел, как я становилась женщиной. Везде становилась — в школе, в оркестре, в метро, среди друзей, в магазинах, на улицах.

Он увидел это и разоблачил меня.

Бретелька бюстгальтера хлестнула в назидание. Плоть завибрировала, хлыст свистнул в воздухе, между ног свело, голодный взгляд потух, тело стало черным.

Я беззвучно плакала в подушку Май.

Она сидела у окна, которое выходило на улицу, и свистела мальчишкам, возвращавшимся из музыкального магазина напротив с дисками в черных пакетах. Май надела малиново- красную рубашку с вырезом. Ее грудь была очень маленькой, но ей удавалось разными ухищрениями зрительно увеличивать ее. Обычно мы с удовольствием свистели вместе, но сейчас я лежала и плакала. Май оставила попытки меня утешить и, когда ее мама зашла в комнату и пригласила нас к столу, спрыгнула с окна и объяснила, что я плакала из-за парня, который меня только что бросил.

— Бедняжка, бедняжка, — жалела меня Бенте на своем красивом датско-шведском языке. — Парень невеликое богатство. — И засмеялась, а Май и Макс удивленно глядели на нее, не понимая, что она сказала.

 

 

Дома мы никогда не обсуждали то, что произошло между мной и папой. Никогда. Папа больше никогда не осматривал меня, а я никогда не обращалась к нему с вопросами о своем здоровье. Позже наши прикосновения сократились до вежливых объятий, иногда поцелуев в щеку. Он перестал выписывать мне рецепты, и его старую дорожную сумку с лекарствами, которую он хранил вместе с обувью в своем шкафу, я больше никогда не открывала.

 

 

Эта сумка долгое время выручала меня. Из нее я таскала лекарства, которые могла продать.

Об этом отец, конечно, ничего не знал. Мне неизвестно, зачем он хранил дома так много препаратов. Однако несколько раз его друзья обращались к нему за помощью, если болела голова или мучила бессонница. Иногда он неохотно ездил к пациенту на дом, хотя всегда говорил, что так работать ему не нравится. Но даже для этого едва ли требовалась такая огромная сумка.

Краденые лекарства я никогда сама не принимала. Я воровала их для брата Май и не думаю, что она знала, откуда все эти таблетки. Ни она, ни Макс не злоупотребляли ими, поэтому меня не мучила совесть, и к тому же мне требовались деньги. Поскольку дома липших не водилось, я не могла просить слишком много на карманные расходы. Мы обходились скромной суммой и даже не хотели большего. Все знали, что маме нужно рисовать, а папа зарабатывал достаточно, чтобы обеспечить нас, и особо жаловаться не на что. Но все равно лишних денег не имелось, потому что мама была художницей.

Я ненавидела ее из-за рисования… И моя ненависть имела две видимые грани и бесчисленное количество невидимых. Первая, видимая, заключалась в том, что мы никогда не покупали вещи, как у моих друзей. Тогда я, конечно, думала, что это из-за недостатка денег, но позднее поняла, что все дело во вкусе.

Вторая видимая грань касалась самой мамы: ее внешности, как она двигалась, одевалась, как отличалась от других мам, — я боготворила ее и в то же время стыдилась.

Больше всего я стыдилась ее рук и всегда украдкой следила за ними. Если на них были пятна от краски, то я успокаивалась: ясно, что она целый день работала. Но все равно я стыдилась ее, потому что она выглядела неряхой, просила ее умыться, прежде чем здороваться с моими друзьями. Если ей хотелось прийти в школу, чтобы встретить меня, то мы обычно договаривались о встрече в ближайшем церковном дворе, на кладбище Святого Винсента. Там она стояла незамеченной в тени высоких тополей.

Мамины руки в пятнах начали постепенно связываться у меня с иерархией в наших запутанных семейных отношениях. И медицинская сумка отца стала моим способом противостоять этому. На деньги от продажи таблеток — хотя их и было немного — я покупала то, что хотела. Маленькие безделушки, на которые не смогла бы накопить. Да и попросить на них денег не посмела бы. Карандаши для бровей и шоколадки из ларька у музыкальной школы, сигареты, которые мы с Май по-братски делили на переменах, и подарки, которые я посылала бабушке на день рождения. И еще туфли на высоких каблуках, которые я не осмеливалась надевать при домашних, а потом и презервативы для нас с Максом, когда я ночевала у Май.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 21 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.025 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>