Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Предметы фотографируют, чтобы изгнать из сознания. Мои истории — своего рода попытка закрыть глаза. 9 страница



Можно было предположить, что душа умершей дочери вселится в нашу следующую дочь, родившуюся через год, но, похоже, это не так. Она пришла в этот мир, чтобы унести, развеять нашу печаль и просто жить дальше. Не было сомнений в ее силе и свете. Мы были счастливы и решили, что это настоящее чудо жизни, которая приходит со своей собственной вселенной, своим неприступным замком и, как точно выразился Питер Пэн в сказке, от каждого первого детского смеха рождается фея.

Однако спустя много лет мне стало ясно, что мертвые, несмотря на все, что мы говорим и во что верим, все равно вмешиваются в жизнь живых. Я не мог держать порознь два мира таких непонятных мне девочек, фея один только раз оживила души сразу двоих детей, потому что одной из них не хватило времени, чтобы успеть рассмеяться в первый раз.

Возможно, это все было стремлением памяти спрятать боль потери и попыткой превратить два горя в одно. Или просто результатом постоянного отрицания смерти ребенка. Отпечаток собственного неумолимого старения позволил этому ребенку, так и не начавшему жить, тишине огромного пустого замка и путанице комнат и залов в конечном счете оставить след в знакомых комнатах и запечатлеться в чертах твоих детей.

Все очень запутанно.

И я не знаю, куда подевался тот мальчик, что быстро бежал по школьному двору. Я видел, как он исчез в темноте. Перед которой из моих дочерей на самом деле он бежал впереди?

 

 

Иногда я думаю по-другому. Не то чтобы смерть перетасовала карты, скорее я сам создал судьбу обеих моих несчастных девочек — Йоханны и Анны, взяв понемногу от каждой и связав в единую жизнь. Жизнь, которая больше подходила бы непослушному, сильному и быстроногому мальчишке. Воспоминаниями, фантазиями и надеждами я создал призрачный мир, со временем ставший реальностью и настоящей жизнью.

Наверное, это можно было назвать забвением или, скорее, некоторым искажением памяти, некоторым смешением неопровержимых фактов и лжи. Я, конечно, не считал Анну и мертвую дочь единым целым, совсем нет, я ведь не сумасшедший. Но где-то глубоко в моем сознании, в едва уловимых ощущениях на коже, в ярком дневном свете, в темноте, охраняющей мой сон по ночам, их образы беспрепятственно смешиваются друг с другом, сливаются в одну жизнь, хотя я знаю, что это всего лишь плод моего воображения.

Ученые говорят, что памятью управляют клетки мозга. Что сохранение сведений в банке памяти происходит в результате проникновения информации в химические субстанции, носители памяти. У зрительной памяти свои ячейки, у слуховой — свои и так далее. Согни миллиардов нервных клеток отвечают за сортировку, хранение и распознавание информации в памяти.



Но есть слепые пятна. Некоторые из них вызваны тем фактом, что воспоминание — это реальное событие, так похожее на другие, что мозг не в силах их разделить. Другое дело — что воспоминания менее осязаемы и зримы, ведь сохранить событие до мелочей для нашего мозга не представляется возможным. Различия между реальностью и тем, что хранится в мозгу, бывают незначительными, а бывают решающими. Получается, что мы можем просто-напросто украсть чужое воспоминание, если история одного человека постепенно внедрится в сознание другого до такой степени, что в конце концов станет невозможно понять, где начинаются и заканчиваются твои ощущения, а где чужие. То есть история настолько запомнится или потрясет человека, что он уже будет не в состоянии отделить реальность от вымысла.

Вот и мой мозг стер границу между Анной и мертвой девочкой. Это смешение происходило постепенно, и я не сознавал того, что процесс начался. Память об одном ребенке плавно перетекла в представление о другом, а я не почувствовал, как это произошло. Все случилось как-то незаметно, в итоге я начал воспринимать две жизни разных людей как одну. Как-то раз я заметил, что не разделяю их больше, что все, что касалось маленькой Йоханны и ее смерти, накладывает отпечаток на жизнь Анны и ее личность. Сложно описать, как смешение ощущалось моими органами чувств, как оно повлияло на мое восприятие Анны, но оно было там. Так же, как человек познает бесчисленными ощущениями свое тело — кожу, удары сердца, функции организма, он чувствует и свои мыслительные процессы, мир своих чувств и свою личность. И во мне эти двое детей слились в единое неделимое целое.

 

 

Я совершил зло почище проделок врунов или воришек. Я украл не только неиспользованные возможности непрожитой жизни Йоханны, но и изменил будущее Анны. Это тайное похищение продолжится, пока его не остановит смерть. Только смерть может зачеркнуть мои мысли, и каждый день я боюсь этого разоблачения.

 

 

Смешение чувствуется во всем. В замке Анны есть пустые комнаты, где мы тщетно ищем ту, чье взрослое лицо никогда не увидим. Мы видим, как Анна движется внутри замка, который постепенно растет и расширяется. Стены становятся все выше, комнат все больше. Дверь за дверью, огромные залы, большие комнаты для чаепитий и пустынные столовые.

В саду замка мы с Ингрид теряемся в догадках и постоянно ссоримся по поводу самой удобной смотровой площадки или того, на какую часть здания мы сегодня должны внимательно поглядеть. Мы постоянно ищем нужные слова для описания того, что видим.

 

 

Однажды в Лондоне, на конференции по безопасности, я встретил мужчину, который рассказал, что его единственный ребенок, сын-подросток, внезапно тяжело заболел и вскоре умер. Это случилось весной за пять лет до нашей встречи. Его рассказ оказался недолгим и не содержал подробностей о возможных причинах и симптомах болезни, но был исполнен боли и горя. Мужчина сказал, что хуже всего бывает весной, когда распускаются листочки, поют птицы и восход напоминает ему о мальчике.

Я выслушал его, потом мы долго разговаривали. Он рассказал и о своей жене, о том, как после смерти сына они сплотились. Между ними появилась близость, которой никогда не существовало раньше, почти нездоровая близость, говорил он. Словно они стали единым целым. Им казалось, что сын до сих пор существует в этом их единении и силой своего горя они могут вызвать его, пообщаться с ним. Они по-прежнему были родителями, хотя остались совсем одни и больше не имели детей.

На следующий день, когда мы прощались в аэропорту, у меня возникло чувство, что мы давно знаем друг друга. Я долго смотрел ему вслед. Он нес пальто через руку, а другой крепко сжимал портфель, и я подумал, что завидую ему. Страдание из-за гибели единственного ребенка придало его жизни ясность, вескость и остроту. Она обрела четкие контуры. Горе было границей, где заканчивалось и начиналось летоисчисление, единственно правильное. Я подумал, что есть разница между потерей взрослого ребенка и малыша. Каждый вновь прибывший в этот мир ребенок таит бесконечную загадку и надежду на жизнь. И если он неожиданно поворачивает в обратную сторону, то загадка остается неразгаданной и родители до конца своих дней будут пытаться постичь эту тайну. Ребенок, который умирает в более старшем возрасте, успевает стать частью этого мира, превратиться в личность, что, в свою очередь, заставляет родителей понимать, кого они потеряли.

Они оплакивают реальную жизнь, человека, в то время как те, кто потерял новорожденного ребенка, оплакивают божественное творение, не имеющее границ.

 

 

Я следил за мужчиной, пока тот не исчез в толпе. Я не стал рассказывать ему о нашей с Ингрид первой дочери. Между его и моими переживаниями не было ничего общего. Меня окружали пятеро живых замечательных детей. Я слышу их смех, разговоры и перепалки. Они суетятся вокруг меня, забираются на меня, тянут за руки и что-то говорят. Дети отвлекают меня и заставляют слушать их, искать, прятаться, смеяться. Мое горе во всем отличается от его горя, потому что оно — счастье.

 

* * *

 

Так в раздумьях я провел в лодочном сарае несколько дней, небо очистилось, и пришло время заняться поленницей. Все надо успеть закончить к осени. После дождя светило солнце, выползли осы, вялые поздним летом, и забирались под дрова. Я слышал, как Ингрид включила радио, чтобы послушать прогноз погоды на море, ноги по-прежнему были слабыми, руки дрожали. Над заливом сверкало солнце. Названия старых маяков и метеорологических станций, казалось, стали частью воспоминаний об Уддене, как жужжание ос, ослепительный солнечный блеск, знакомый запах сосен и удары топора по колоде.

 

«В рыболовных районах и на юге Утсиры ветер юго-восточный, восемь метров в секунду… В Алмагрунде северо-восточный ветер, десять метров в секунду, к вечеру затишье…»

 

И вдруг все тревоги мира покинули меня, а беспокойство, которое принесла Анна, показалось мне самым обычным чувством, которое испытываешь при общении с детьми и внуками. Неожиданно остались только новости по радио, знакомый голос диктора и прогнозы о направлении ветра на бескрайнем море…

Я сидел на колоде, прислонив топор к ноге. Сердце снова ровно билось в груди. Муравей карабкался по моей жилистой руке, пробирался через складки рукава… Так я и живу, со всеми своими мыслями, надеждами и сожалениями. Но по-прежнему живу.

На другой стороне острова обретается старый полуслепой Ингвар, который недавно овдовел. Сейчас он почти не выходит из дому, но по-прежнему может поднять флаг, выкопать картошку и собрать клубнику и малину в своем саду.

Я поднялся и пошел с дровами к дому, потоптался на лестнице, которая с годами все больше проседала. Я точно знал, куда мне ступать и как открыть дверь локтем, когда руки заняты дровами.

Внутри дома пахло по-прежнему — смесью солнца и дерева. Мне вдруг пришла мысль, что дом стал частью моего тела, теплой и загрубевшей кожей. Я знал о нем все, как человек знает все достоинства и недостатки своего тела.

Когда мы в первый раз приехали на Удден, я был бесконечно далек от того, чтобы воспринимать дом как собственное тело. Вот Ингвар — тот был настоящим островитянином и отцом уже двоих детей. Он поджидал нас на причале с привычным выражением превосходства над нами, городскими жителями, которые только что переехали в деревню. Ингрид была уже сильно беременна и постоянно мерзла в своем тонком платье.

Я изрядно нервничал из-за будущего ребенка, Ингрид, нашего материального благополучия и того, что дом находился на таком далеком острове. Пусть он и стоил дешево, но я чувствовал, что должен обустроить его наилучшим образом. И все предстоящие хлопоты казались мне слишком уж непомерными. Так много плотницких и столярных работ надо было сделать, маленькие стеклянные веранды и большие окна следовало помыть, утеплить и покрасить, причал около лодочного сарая перестелить заново, а все пустые холодные комнаты обставить мебелью и решить вопрос с их отоплением. Как мы перевезем кровати, постельное белье, стол и стулья на этот далекий остров? У нас ведь даже весельной лодки еще не было.

Но моя мечта осуществилась — и это успокаивало меня и придавало уверенности. На небольшое наследство от моего отца я купил клочок земли и недвижимость, и скоро у меня появится своя лодка, о которой я всегда мечтал. У меня был собственный дом, куда можно было привезти жену и детей летом. Моя семья не будет задыхаться в пыльном и душном городе.

Год за годом дом становился дружелюбнее к нам, мягче и спокойнее, он принимал нас, согласившись с тем, что мы теперь его хозяева. А сейчас мы вдруг стали с ним одним целым, словно организмы с единым кровообращением, и когда я смотрел на дом издалека, с моря, то видел свое собственное отражение. Какими бы мы были без этого дома и Уддена? Уж точно не той семьей, которой являемся сейчас.

До того как за мной захлопнулась дверь, я успел охватить взглядом зал. Половики и скатерти надо забрать постирать, вазы как следует вычистить. Лето потихоньку клонилось к закату. Июль выжег до белизны зал и чахлую зелень на улице, нигде не было защиты от этой ужасающей жары. Но тоща я не мог представить себе, что лето вскоре притомится и плавно перетечет в август. Каждый год одно и то же. Все имеет четкий кругооборот, цикл жизни, лето доходит до своего пика, когда всего уже слишком много — света, жары, тесноты, мух, комаров, солнца… Даже морская вода устала от жары, и ей не хватает кислорода, зелень сникает, все горит и увядает. И когда человек даже не понимает, что он больше не может терпеть эту чрезмерность, наступает первое прохладное утро. А с ним приходят легкость и свобода.

Только о смерти я думаю так же.

Надо успеть покрасить лестницу, прежде чем мы закроем дом на зиму, подумал я и толкнул дверь в желтую комнату, не уронив при этом дрова. Я уже знал, что корзина для дров пуста, потому что Анна непрерывно топила печку в ту ночь, когда была здесь. Она всегда топила по ночам, потому что замерзала и считала, что на Уддене очень холодно. Перед их с Томасом приездом я положил в корзину побольше дров, принес еще одеял, убедился, что все окна плотно закрыты, и натопил комнату. Я уже знал, что в ту ночь будет шторм. Об этом сообщили в прогнозе по радио. Может, смена погоды заставила меня так разоткровенничаться? Ненастье чувствовалось в воздухе уже несколько дней. С годами я стал излишне метеочувствительным.

Горка пепла лежала в печке, две узкие кровати на пружинах придвинуты поближе к ней. Окна в сторону леса были распахнуты, значит, стояли открытыми несколько дней под дождем. Анна всегда так делала. Хоть и мерзла, но всегда их распахивала. Никто в семье больше не открывал окон на теневой стороне дома, только она. И никто не забывал закрывать. И если ей напоминали, что нужно беречь тепло и не напускать комаров, она смотрела так, будто в первый раз об этом слышит. А потом отвечала таким тоном, словно ей досаждали: да-да, конечно, она закроет. Но сейчас оконная рама разбухла от сырости и не закрывалась, как я ни старался.

На тумбочке лежали газета и французский научный журнал на глянцевой бумаге с цветными иллюстрациями.

На обложке журнала было нацарапано карандашом несколько слов, а под ними набросан рисунок — два круга с лучиками, похожие на два солнца. Я долго смотрел на них, но так и не понял смысла. И слова тоже совершенно непонятные… Наверное, это стихотворение. Да, стихотворение. Я оставил газету и журнал до следующего лета. Может, они снова вернутся.

 

* * *

 

В то лето мы ждали приезда Исы, одной из близняшек Анны, ей было лет двенадцать. С тех пор мы не видели ее уже лет шесть или семь, хотя Ингрид регулярно общалась с Парижем.

Эта девочка доставила мне много радости. Она отличалась от других внуков, была сильной и гибкой и быстро научилась тому, чему другие учились с детства. Спустя неделю она уже плавала до Руссена, ныряла с крыши бани, копала картошку и ловко управляла лодкой. Даже мои взрослые дети не помогали мне так, как Иса. Она рубила дрова не хуже мальчишки, поддерживала тепло в бане, а то, как она обращалась с сетью, доставляло истинную радость старику, тщетно пытавшемуся научить своих нетерпеливых детей и внуков осторожности, которой требует это занятие.

У Исы прорывался французский акцент, особенно это было заметно, когда она горячилась или торопилась. После нескольких дней общения с ней внутри меня все пело и ликовало. Когда она уехала с Уддена, он стал пустым, тихим и каким-то бесцветным, а другие дети казались капризными и визгливыми, как чайки.

Ингрид сама встречала и провожала девочку. Я не переносил бурных эмоций при встречах и проводах. Ингрид смеялась надо мной и говорила, что это и есть самое главное в общении с детьми — они выворачивают душу наизнанку и заставляют чувствовать иначе.

— Ты не должен стесняться, — сказала она. — Иса простит, если ты заплачешь.

Но думаю, она с удовольствием ездила одна.

 

 

Когда Иса была на Уддене, мне казалось, что вернулась Анна. Вернулась навсегда, по-настоящему, и в тоже время как будто в первый раз. Но не с самой Анной я связывал девочку, а с мечтой об Анне. Той Анне, которую я всегда ждал и надеялся увидеть, заведомо зная, что это невозможно.

Девочка была похожа на Анну, и, когда она уехала домой, мы почувствовали, будто снова потеряли дочь. Словно мы все еще стояли перед тем старым замком: ходим, ищем и кричим, но по-прежнему не получаем никакого ответа.

 

 

Однажды Иса рассказала, что Анна постоянно возвращается к одному и тому же воспоминанию об Уддене. Больше она практически ничего не рассказывала о своей семье. Когда мы заговаривали об этом, Иса была немногословна и беспристрастна.

Но в тот раз девочка говорила так, словно повторяла за своей матерью. После ужина мы вдвоем на лодке отправились ставить сети. Было безветренно и очень красиво, вода теплая и темная, почти черная, над ее поверхностью роились насекомые.

Иса гребла довольно долго, а потом внезапно произнесла:

— Мама говорила, что ты заставлял ее учиться плавать, когда она была очень маленькой, ей было всего пять лет. Почему ты так сделал?

Весла исчезали в черной воде и снова появлялись. Я метр за метром опускал сети на глубину и слышал, как девочка повторяет слова Анны о том, что она прекрасно помнит, как ее принуждали заходить в холодную воду каждый день все лето. Как она замерзала, а я не выпускал ее, хотя она не могла держать голову над водой. Как она глотала холодную воду и как ее это пугало.

Иса гребла уверенно, лодка ровно скользила по мягкой черной глади, словно ледокол, но девочка внимательно смотрела на меня, ожидая подробностей. Я видел, что она долго держала в себе эту историю, думала о ней все лето и сейчас напряженно ждала моего ответа. Что я скажу? Неужели я действительно дурно обращался с ее мамой? Кем же я был в таком случае? Или ее мать лгала? И кто она после этого?

Веснушки девочки горели в вечернем солнце, прямые плечи, загорелые и костлявые, напряглись под старым жилетом, который носили все наши дети, и Анна в том числе. Когда он был новым, на шнурке около светоотражателей, нашитых на ворот, висел свисток. Как-то раз Анна свистела в него так долго и громко, несмотря на все мои предупреждения, что я оторвал шнурок и выкинул свисток в воду. Я видел, как маленький голубой свисток уходит под воду в тишине, наступившей после того, как я неожиданно и совершенно по-идиотски выхватил его изо рта ребенка и выбросил. У меня было чувство, что лодка сейчас перевернется под недоуменными и осуждающими взглядами всей семьи. Когда я только взялся за шнурок, то уже успел раскаяться, но все-таки не смог остановиться.

Сейчас свисток снова всплыл из глубины памяти, как раздражающая назойливая пробка. Я видел обрывок шнурка на выгоревшем жилете. Что мне ответить внучке и как я буду при этом выглядеть? Я должен сделать что-то, ведь с каждой уходящей секундой подозрений становилось все больше. Глаза Исы буравили меня, а я спокойно продолжал расставлять сети. Наконец я сказал, что не могу согласиться с подобной версией того, что произошло тем летом, я помню по-другому: это Анна решила научиться плавать, а я хотел, чтобы она подросла и научилась этому в бассейне. Как и все мои остальные дети. Я просил ее подождать, пока ей не исполнится семь лет, но она была нетерпеливой и клянчила до тех пор, пока я не сдался.

Хотя я говорил спокойно и медленно, речь моя звучала как на суде в свою защиту. В глазах Исы мелькнуло сомнение, и я понял, что не стоит продолжать. Но все равно не смог удержаться и сказал что-то про особенности памяти, о том, как легко запомнить одно и то же событие по-разному. А главной функцией памяти, по сути, и является показать разное отношение к тому, что когда-то произошло.

Я умолк. Внучка тихо сидела, отложив весла, поверхность воды выглядела почти маслянистой. Оранжево-желтый спасательный жилет делал веснушки девочки еще ярче, а волосы ее просто полыхали в лучах закатного солнца. Мне захотелось смеяться. Она была такой же рыжеволосой, как я в молодости. Но я сдержался. Вместо этого попросил ее помочь вычерпать воду из лодки, перед тем как отправиться домой. Она, как всегда, ловко и быстро принялась за дело.

Я смотрел на ее спину, пока она вычерпывала воду, и думал, что единственным моим утешением будет разговор Исы с Анной, когда она вернется домой и перескажет ей мои слова. Иса посмотрит на свою мать так же, как смотрела сегодня на меня. Тогда уже слова Анны прозвучат как оправдание и попытка убедить девочку в своей правоте. И как почувствует себя моя дочь?..

Я был уверен, что когда-нибудь снова зайдет речь о тех уроках плавания. Они стали одной из семейных историй, которые останутся в темных закоулках памяти девочки, отделятся от воспоминаний Анны и войдут в ее собственное собрание случайных, противоречивых и путаных рассказов, из которых состоит любое детство. И с этим ничего нельзя поделать. Таким образом, эстафета продолжалась. Подобные истории есть в прошлом каждой семьи, и, стоит мне взяться за конец нити и потянуть, я только запутаю все еще больше и навлеку на себя новые подозрения. Я буду еще больше виноват в этой, в сущности, безобидной и совершенно обыденной истории.

 

 

ДОЧЬ

 

 

«Мама» звучит для меня, как «Анна». Наверное, это из-за одинаковых гласных в этих словах, а еще оттого, что у меня слова способны вызывать немыслимые картины и невыразимые ощущения.

 

 

Мы с моей сестрой Астрид — двойняшки. Хотя родились с интервалом в несколько минут, мы настолько разные, насколько вообще могут быть разными сестры. Только цвет волос у нас одинаковый темнее, чем у мамы, но все-таки рыжий.

В тот день, когда я впервые приехала на Удден, там собрались все: мамины брат и сестры, мои кузены и кузины. Почти все рыжеволосые. Никто не задавал нам с Астрид привычных вопросов «откуда вы?» или «что у вас за акцент?», все и так уже все знали.

На острове было два жилых дома. Один большой, трехэтажный, со стеклянными верандами и башенками принадлежал родителям моей матери. Второй, поменьше, находился за холмами, на другой стороне острова, там жил рыбак Ингвар. Так как никто не спрашивал, откуда мы приехали, нам не пришлось беспокоиться, что нас сравнивают друг с другом или посмеиваются над нашим акцентом.

Я осталась на Уддене всего на пару дней. Но именно тогда узнала все, что потом будет напоминать мне о Швеции. Я могла бы назвать это возвращением домой, но тогда еще я не знала, что это значит. Позже я поняла, что такое возвращение происходит совсем иначе. «Вернуться домой» — это вызывает у многих сложное чувство несвободы и тянет за собой длинный ряд скучных сравнений настоящего и прошлого, детей и родителей, воспоминаний, влюбленностей, планов на будущее и так далее. Но я приехала домой на далекий остров в Северном море, где раньше никогда не была, — на остров Удден, который никогда не любила моя мама. Там заканчивались все сравнения и вопросы, и мне ничего не надо было объяснять или доказывать. Я говорила, как хотела, выглядела, как хотела, и была там, где хотела, все было просто.

Моя следующая поездка на остров, однако, происходила в обстановке полной секретности. Никто не должен был знать о ней, но сейчас, через много лет, я понимаю, что это было не так. Напротив, я никогда не узнала, почему мне подыгрывали все лето. Это было сделано ради меня или кого-то другого? Тогда ради кого?

Каждое лето нас с сестрой отправляли из Парижа в летний лагерь, там мы ждали, пока родители отправятся в отпуск в конце августа. Моя сестра разъезжала с гастролями по европейским городам, а я всегда мечтала уехать в музыкальный лагерь в Йевле.

Мы сами послали туда анкету, оставалось только взять билет на поезд до Стокгольма. Я позвонила бабушке с почты возле школы. Там можно было спокойно поговорить, и об этом не узнали бы родители. Я никогда не боялась, что меня могут вывести на чистую воду. Думала, что даже если так случится, то я ведь не совершаю ничего противозаконного, никого не подвергаю опасности, а просто встречаюсь со своими родными. То, что я делала, — скорее восстановление справедливости, нежели проступок.

Занятия в школе закончились в июне, и в назначенный день я отправилась в Стокгольм ночным поездом с Северного вокзала. Было очень жарко, и мой родной город казался похожим на огромную печку, которая включалась каждый день на рассвете и час за часом раскалялась до дикой температуры, поддерживаемой послеобеденной суетой и транспортным хаосом.

Бабушка встретила меня на следующий день. В Стокгольме было прохладно, пахло сыростью и солью. Может, мне это только казалось, но, приближаясь к Центральному вокзалу, пересекая мосты Оштабрун и Централбрун, я видела как Стокгольм не похож на каменный Париж с его толпами народа и духотой. Пена волн, отражение солнца в воде и парусники вдалеке около городской ратуши — кому бы это не понравилось.

У бабушки были седые волосы, загорелая кожа и веснушки на щеках. Она обняла меня и извинилась, что этим летом не получится спрятать мою трубу в шкафчике, который стоял в комнате на нижнем этаже. Она не знала, что историю о музыкальном лагере я сочинила, и полагала, что мне нужно отдохнуть от занятий и утомительных репетиций. К тому же она беспокоилась, что сырость на острове испортит инструмент.

Мы поехали на Удден на пароме, который отходил от набережной Стремкайен. Чтобы встретить меня, бабушка тем летом единственный раз выбралась в город. Она вообще хотела бы забыть о его существовании и, как и я, стремилась поскорее вернуться домой. Та минута, когда дедушка забрал нас у причала на своей лодке «Катрин», стала одной из самых счастливых в моей жизни.

 

 

В доме на Уддене мне досталась самая маленькая комната, расположенная высоко в башне. В теплую погоду комната раскалялась до белизны, а когда шел дождь и дул ветер, внутри было холодно и сыро. Из окна я смотрела на море, наблюдала за охотой морских птиц над водной гладью. Шорты и футболки я сложила в ящик под кроватью. Там лежал старый глянцевый научный журнал, скорее всего, его оставил мой отец. На обложке были нацарапанные мамой слова и еще два каких-то рисунка, смысл которых я так и не смогла разобрать. Носки и нижнее белье остались лежать в сумке, которую я выставила за дверь. «Если не носить белье и носки, то и стирать их не нужно!» — подумала я. Мне было очень легко оттого, что я надела тонкие шорты прямо на голое тело. Перед тем как спуститься вниз, поставила зубную щетку в ванной в светло-желтый стакан, на котором до сих пор была пластиковая наклейка с именем Анны. На полу стояла банка с прозрачной и чистой питьевой водой, в кране же вода была соленой и ржавой.

Вот так и началась моя жизнь на острове. Я быстро и с удовольствием втянулась в нее. Мы много купались, чистили рыбу, собирали ягоды, строили хижины или играли с котятами, а если шел дождь — играли в доме в шахматы или монополию. Мы не чувствовали времени. Оно всецело принадлежало нам. Когда нас звали к столу, мы даже не замечали, насколько голодны. Мы не считали дни, но они проходили. Наши ноги огрубели, покрылись загаром. Я не причесывалась, не мылась, мои волосы были жесткими и выгорели от соли и солнца. Я стала частью Уддена. Ни человеком, ни животным, ни деревом, ни водорослями, ни добром, ни алом. Париж смыло. Как толстый слой пыли, город покинул меня вместе с мамой, папой и сестрой. Я похудела и окрепла. Научилась вырезать по дереву, нырять, плавать, грести, чистить рыбу и строить шалаши. Новые шведские слова еще более связали меня с Удденом, погружая в самую его суть. «Салака», «моторная лодка», «хрустящие хлебцы», «сосны» все легче и легче слетали с моего языка.

Каждый раз, когда я говорила по-французски, а это случалось приблизительно раз в неделю, мне казалось, будто я открываю тайник, где спрятано мое детство. Я звонила домой, стараясь не произносить певучие шведские гласные, и лгала, не моргнув глазом, что в лагере все хорошо, рассказывала о песнях, которые мы репетировали, о погоде и шведском столе, над которым мама очень смеялась. Я звонила из спальни на нижнем этаже, где никто не мог меня подслушать. Только бабушка знала об этих разговорах, поскольку я всегда говорила, что мама передает ей привет.

Я не считала, что лгу. Просто мне приходилось хитрить, чтобы остаться на острове. Это не было ни обманом, ни жульничеством. Я старалась во что бы то ни стало удержать на расстоянии эти два мира — Удден и Париж.

Уже став взрослой, я размышляла над этой ситуацией. Почему я подумала, что мне запретят ехать на Удден? Почему даже не спросила разрешения? И почему бабушка никогда не просила дать ей трубку поговорить с мамой, когда я звонила домой? Неужели она знала, что я лгу?

Мама никогда особо не рассказывала о своем детстве нам с сестрой, в том числе и об Уддене. Только то, что она каждое лето жила в очень простом и холодном доме, где всегда скучала по квартире и городу. Раньше остров представлялся мне стылой и продуваемой всеми ветрами тюрьмой, окруженной черной водой, а бабушка с дедушкой были для меня суровой королевской четой, которая держит в страхе своих детей. Я всегда жалела маму из-за ее шведского детства.

Но мне Удден открылся с совершенно другой стороны. Он казался мне земным раем, где можно делать все, что заблагорассудится, где никто не следил за тем, умылся ли ты, поел ли, застелил ли постель, почистил зубы, где всем были рады и относились ко всему проще. Если не нравилось то, что стояло на столе, можно было просто взять булочку на кухне. Это разительно отличалось от того, что происходило у нас дома, где папа так заботливо готовил еду, что страшно было отказаться. Можно было спать сколько захочешь, вставать на рассвете или вообще не ложиться, и никто на это не обращал внимания. Было совершенно не важно, один ты или в компании с кем-то, никто все равно не знал, где ты находишься на острове. Все занимались своими делами.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.023 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>