Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Они были столь чисты, что считали бедность грехом, который им простят, стоит только заработать денег. 35 страница



— Кемаль-бей, что случилось? Посидите-ка немного, — забеспокоился Четин-эфенди. — Ребятки, ну-ка принесите воды.

Впервые после смерти Фюсун перед кем-то посторонним у меня навернулись слезы. Я сразу взял себя в руки. Попивая чай, принесенный на подносе с надписью «Турецкий Кипр» (этого подноса нет в музее) чумазым подмастерьем, руки которого при этом были идеально чистыми, мы, недолго поторговавшись, выкупили отцовскую машину обратно.

— И куда мы теперь её денем, Кемаль-бей? — спросил Четин-эфенди.

— Буду до конца дней своих жить с этой машиной под одной крышей, — улыбнулся я.

Однако Четин-эфенди услышал искренность в моих словах, поэтому не сказал, как все: «С мертвым в могилу не прыгнешь, жизнь продолжается», а понимающе покачал головой. Но если бы он это произнес, я ему ответил бы, что хочу создать Музей Невинности, чтобы жить с человеком, которого больше нет. Но так как заготовленные слова мне не понадобились, я гордо сказал другое.

— В «Доме милосердия» лежит очень много вещей. Я хочу собрать их все под одной крышей и жить с ними.

Я знал о многих героях, которые, как Постав Моро, в последние годы жизни превращали дома, где хранили свои коллекции, в музеи, открывавшиеся после их смерти. Я любил то, что они создали, и продолжал ездить по миру, чтобы бывать в сотнях музеев, которые полюбил, и повидать сотни других, которых никогда не видел, но мечтал увидеть.

 

 

82 Коллекционеры

 

 

За долгие годы во время моих поездок по миру и стамбульских изысканий о коллекционерах я узнал следующее. Существует два их типа:

1. Одни гордятся своей коллекцией и жаждут демонстрировать её всем подряд (такие обычно бывают на Западе).

2. Другие прячут свою коллекцию где-нибудь в укромном уголке (такие живут в обществах, далеких от современной культуры).

С точки зрения первых, музеи — естественное следствие их собрания. Они уверены, что любая коллекция, по какой бы причине они ни начали её собирать, создана для того, чтобы в конце концов быть с гордостью представленной в музее. Я часто видел это в историях маленьких частных американских музеев: например, в путеводителе по Музею упаковки и рекламы напитков было написано, что однажды мальчик Том, возвращаясь из школы, поднял с земли первую бутылку из-под лимонада. Потом нашел вторую и третью, начал складировать их у себя, и через какое-то время у него появилась идея собрать все бутылки на свете и создать музей.



Коллекционеры второго типа ищут предметы только для того, чтобы хранить. Как и у первых, вначале это ответ, утешение и либо лекарство от некой тайной боли, жизненной проблемы, темного пятна — что было и у меня. Но так как общество, в котором живут такие коллекционеры, музеи и коллекции ценностью не считает, их страсть воспринимается не как часть науки, образования, а как позор, который необходимо скрывать. Ведь в традиционном обществе наличие у человека коллекции указывает не на ценные знания, которыми он обладает, а на душевные раны, какие тот пытается скрыть.

Стамбульские коллекционеры, с которыми я познакомился в начале 1992 года, когда искал для Музея Невинности афишы, фотографии из фойе кинотеатров и билеты на сеансы, на которые мы ходили летом 1976 года, сразу же научили меня чувству стыда за то, что ты собираешь.

Хыфзы-бей, продавший мне после ожесточенного торга плакаты к таким фильмам, как «Любовь пройдет, когда пройдут страдания» и «Меж двух огней», несколько раз отчего-то извиняющимся тоном повторил, что ему приятен мой интерес к его собранию.

— Мне грустно расставаться с этими вещами, Кемаль-бей, и жаль, что я вам их продал, — сказал он. — Но пусть те, кто смеется над моим увлечением, кто издевается надо мной, кто считает, что я мусором забил дом, увидят, сколь высоко ценят то, что я собрал, образованные люди из хороших семей, как вы. Я не пью, не курю, в карты не играю, не распутничаю... Единственное мое увлечение — фотографии актеров из фильмов... Хотите фотографии с корабля «Календер», где снимали фильм с маленькой Папатьей «Услышьте стон моего сердца»? Она в платье на бретельках, а плечи — голые. Не придете ли вы сегодня вечером в богадельню, где один человек хранит фотографии, снятые на съемках фильма «Черный дворец», который не был закончен, так как исполнитель главной роли Тахир Тан покончил с собой, и которых до настоящего времени никто не видел, кроме меня? А еще у меня есть фотография, где немецкая манекенщица Инге, которая снялась в рекламной кампании первого турецкого фруктового лимонада, целуется на премьере фильма в фойе кинотеатра в губы с Экремом Гючлю, в которого она влюблена по роли в фильме «Центральная станция», где она сыграла добродушную немецкую тетушку?

Когда я спросил, у кого еще могут быть нужные мне фотографии, Хыфзы-бей рассказал, что они есть у многих. В Стамбуле немало коллекционеров, дома которых битком забиты старыми фотографиями, пленками и афишами. Когда в них больше не оставалось места, такие собиратели часто покидали свой дом и близких (как правило, они никогда не женились) и принимались собирать все подряд. У некоторых непременно есть то, что я ищу, но в их захламленных домах трудно что-либо найти, да и войти к ним непросто.

Но все-таки я упросил Хыфзы-бея, и он сводил меня к некоторым легендарным стамбульским коллекционерам.

В их захламленных комнатах я сам разыскал немало того, что представил в своем музее: фотографии со съемок фильмов, с видами Стамбула, открытки, билеты в кинотеатры, меню ресторанов, сохранить которые мне в свое время не приходило в голову; ржавые старые консервные банки, страницы старых газет, сумки с эмблемами разных фирм, коробочки из-под лекарств, бутылки, фотографии актеров и знаменитостей и обычные снимки, запечатлевшие повседневную жизнь Стамбула, которые лучше всего рассказывали о городе, в котором мы жили с Фюсун. Хозяин одного старого двухэтажного дома в Тарлабаши, возвышавшийся на пластмассовом стуле среди кучи вещей и бумаг, а с виду совершенно нормальный человек, сказал мне с гордостью, что у него сорок две тысячи семьсот сорок два предмета. Мне почему-то стало стыдно.

Похожий стыд я ощутил в доме газовщика-пенсионера, живущего с прикованной к постели матерью и печкой в одной комнате своего дома в Ускюдаре, куда я с трудом вошел. (В другие комнаты, где было невероятно холодно, пробраться было совершенно невозможно, так как они были битком забиты вещами: издалека я разглядел старые лампы, какие-то коробки и игрушки, бывшие в моем детстве.) Смутило меня не то, что мать газовщика постоянно осыпала его проклятиями со своей кровати. Я понимал, что все эти вещи, которые полнятся воспоминаниями людей, некогда ходивших по улицам Стамбула, живших в его домах и по большей части уже умерших, исчезнут, не попав ни в один музей, ни в одну витрину, ни под одно стекло и не будут никогда никем разобраны. В те дни я выслушал драматичную десятилетнюю историю одного греческого фотографа из Бейоглу, который сорок лет подряд снимал свадьбы, помолвки, дни рождения, рабочие собрания и посиделки в барах, а потом сжег всю коллекцию негативов, потому что для них не хватало места и они были уже не нужны. Негативы всех свадеб, прошедших в центре города, всех вечеринок и собраний никто не хотел брать даже бесплатно.

Коллекции становились поводом для насмешек над хозяевами дома в их квартале, таких людей начали бояться за их странные привычки, за их одиночество, за то, что они рылись в мусорных бачках и в тележках старьевщиков. Хыфзы-бей без особой грусти, как ни в чем не бывало, рассказал мне, что после смерти этих одиноких людей кучи собранных ими вещей либо сжигали на пустыре по соседству (где на праздник резали барана), притом с каким-то религиозным негодованием, либо отдавали мусорщику или старьевщику.

В декабре 1996 года одинокий собиратель по имени Недждет Адсыз (назвать его коллекционером было бы неверно) умер, задавленный горами предметов и бумаг, от которых ломился его маленький дом в Топхане, в семи минутах ходьбы от дома Кескинов, и это заметили только четыре месяца спустя, когда летом почувствовали нестерпимый запах. Поскольку входная дверь оказалась завалена вещами, бригада спасателей смогла попасть в дом только через окно. Эту историю подхватили газеты, описывая её в полунасмешливом-полузловещем тоне, и тогда стамбульцы стали бояться коллекционеров еще больше.

Недждет Адсыз, погибший так трагично, был тем самым, о котором в конце моей помолвки в «Хилтоне» рассказывала Фюсун, когда шла речь о спиритических сеансах, и которого уже тогда считала умершим.

Чувство того, что они заняты постыдным делом, которое нужно скрывать, я замечал и во взглядах других коллекционеров, имена которых мне хочется вспомнить здесь с благодарностью за их вклад в мой музей и в дело памяти Фюсун. Раньше я рассказывал о самом известном стамбульском собирателе открыток, Хаста Халит-бее, с которым общался между 1995 и 1999 годами, когда мной владело жгучее желание обзавестись открытками каждого квартала и каждой улицы в Стамбуле, где мы ходили вместе с Фюсун.

Один коллекционер, чье собрание дверных ручек и ключей я с радостью сохранил в своем музее, который совершенно не хотел, чтобы его имя было упомянуто, сообщил мне доверительно, что каждый стамбулец за свою жизнь прикасается примерно к двадцати тысячам дверных ручек, чем убедил меня, что рука моей любимой женщины непременно касалась многих из них.

Выражаю благодарность Сиями-бею, потратившему тридцать лет своей жизни на поиски фотографий судов при заходе в Босфор, за то, что он поделился со мною снимками, которых у него было по два, и позволил выставить у себя в музее фотографии пароходов, гудки которых я слышал, когда думал о Фюсун и когда гулял с ней, и за то, что он, как европеец, совершенно не стеснялся, что его коллекция будет показана людям.

Другой коллекционер, которого я должен поблагодарить за маленькие фотографии, которые прикрепляли на воротники на похоронах с 1975 по 1980 год, также не желавший упоминания своего имени, после отчаянного торга за каждый снимок задал мне главный вопрос, который я слышал от многих и в котором крылось презрение, а я наизусть знал ответ на него:

— Я создаю музей...

— Об этом я не спрашиваю. Зачем они тебе, вот о чем речь.

Этот вопрос означал, что каждый человек, одержимый страстью копить для самого себя вещи и прятать их, обязательно страдает какой-нибудь душевной болезнью, разочарован, имеет глубокую душевную рану, о которой трудно говорить. А в чем моя проблема? Оттого ли я страдал, что женщина, которую любил, умерла, а я даже не смог на её похоронах прикрепить к воротнику её фотографию? Или же причина моих страданий была чем-то непроизносимым, постыдным, таким же, как у человека, который меня о ней спрашивал? В Стамбуле 1990-х, где частных музеев не существовало, коллекционеры, втайне презирая себя за собственные слабости, никогда не упускали случая открыто унизить друг друга. К этому стремлению примешивалась зависть, и получалось еще хуже.

Переезд тети в Нишанташи, мои усилия с помощью архитектора Ихсана сделать из дома Кескинов настоящий музей, слухи, что я создаю «частный музей, как в Европе» и что разбогател, разнеслись по всему городу. Может, хотя бы за это стамбульские коллекционеры примут меня хорошо. Ведь я как бы собирал вещи не из-за глубокой душевной травмы, а только потому, что богат и хочу лишь ради любви к искусству, как на Западе, создать музей.

В те дни в Турции появилось Общество коллекционеров-любителей, и я пошел на одно из его собраний, вняв настойчивым просьбам Хыфзы-бея и, наверное еще потому, что надеялся найти пару-тройку вещей, которые напомнят мне о Фюсун и займут место в моей истории. Там, в маленьком свадебном зале, который общество арендовало на одно утро, я почувствовал себя так, будто нахожусь среди прокаженных, отвергнутых людьми. Члены общества, о некоторых из них я был наслышан (всего семь человек, в том числе и знаменитый Супхи, собиратель спичечных коробков), повели себя по отношению ко мне еще презрительнее, чем к любому стамбульскому старьевщику и друг к другу. Они почти не разговаривали со мной, обращались как с подозрительным человеком, стукачом, чужаком. Как позднее, извиняясь, объяснил Хыфзы-бей, их ярость вызвало то, что я искал выход для боли в вещах, хотя был богат. Они наивно полагали, что если однажды разбогатеют, то их мания собирать старые вещи пройдет за один день. Однако позднее, когда молва о моей любви к Фюсун разошлась по всему Стамбулу, они здорово помогли мне, а я стал свидетелем того, как их увлечение перестало быть подпольным занятием и вышло на свет.

Прежде чем перевезти все вещи из «Дома милосердия» в музей в Чукурджуме, я сфотографировал всю коллекцию, собранную в одной комнате, где мы занимались с Фюсун любовью двадцать лет назад. (Теперь вместо крика и ругани мальчишек, гонявших во дворе футбол, слышалось гудение кондиционеров.) Когда я соединил вещи из Чукурджумы с привезенными издалека и с найденными в захламленных домах коллекционеров и знакомых, которые стали действующими лицами моей истории, у меня в голове составилась такая картина.

Вещи — солонки, фарфоровые статуэтки, наперстки, ручки, заколки, пепельницы, — как стаи аистов, которые два раза в год всегда пролетают над Стамбулом, беззвучно мигрируя, разлетаются по миру. Зажигалку Фюсун, похожую на ту, что хранится в музее моей боли, я видел на блошином рынке в Афинах, а также в лавках Парижа и Бейрута. Солонка, которая два года стояла у Кескинов на столе, была сделана в Турции, я находил такую же на окраинах Стамбула, а еще в одном мусульманском ресторане в Нью-Дели и в старых кварталах Каира, потом у старьевщиков Барселоны и в обычном магазине кухонной утвари в Риме. Видимо, кто-то создал такую солонку, а в других странах позаимствовали её модель, и появилось много похожих, из сходных материалов, так что миллионы копий одной солонки стали на долгие годы частью повседневной жизни многих семей, в основном в Южном Средиземноморье и на Балканах. Непонятно было, как солонка добралась до отдаленных уголков земного шара — так же, как общаются перелетные птицы и как им всякий раз удается лететь по одному и тому же пути. Потом возникает вторая волна солонок, и вместо старых появляются новые, большинство людей забывает о прежних вещах, с которыми они провели важную часть своей жизни, даже не замечая духовной связи с ними.

Я отвез матрас, на котором мы с Фюсун занимались любовью в «Доме милосердия», пахнущую плесенью подушку и голубую простыню на чердак дома Кескинов. Темный, сырой, заросший грязью, где когда-то водились только крысы, пауки и тараканы, и стоял водонагреватель, он сейчас превратился в чистую, светлую, обращенную к звездам комнату. В тот вечер, когда я установил там кровать, а после выпил три стаканчика ракы, мне захотелось уснуть, обняв все вещи, напоминавшие мне Фюсун, погрузившись в атмосферу чувств, скрытых в них. А однажды весенним вечером, когда ремонт был завершен, я вошел в изменившийся дом, открыв новую дверь на улице Далгыч своим ключом, медленно, как привидение, поднялся по длинной и прямой лестнице и, упав на стоявшую в чердачной комнате кровать, тут же уснул.

Некоторые люди забивают свой дом вещами, а под конец жизни превращают его в музей. Я же своим присутствием в доме, своей комнатой на чердаке и кроватью, казалось, старался опять превратить музей в обычный дом. Как же бывает прекрасно спать в одном пространстве с вещами, наполненными глубокими чувствами и воспоминаниями.

Я часто ночевал в чердачной комнате музея, особенно весной и летом. Архитектор Ихсан создал в центре здания свободное пространство, и благодаря этому по ночам я мог чувствовать не только каждую вещь из моей коллекции, но и глубину самого пространства. Ведь в настоящих музеях Время превращается в Пространство.

Мой переезд на чердак встревожил мать; но так как я часто обедал с ней, возобновил дружбу с некоторыми из моих старых приятелей, кроме Сибель и Заима, а летом ездил кататься на яхте в Суадие и на острова, и так как она была уверена, что эти меры позволяют мне терпеть боль утраты, она ничего не говорила; и в отличие от всех моих знакомых положительно отнеслась к тому, что я создал в доме Кескинов музей, повествующий о моей любви к Фюсун и созданный из вещей нашей жизни.

— Конечно, коль Аллаху угодно, бери вещи из моего шкафа! И в ящиках все бери... Я те шляпы больше не собираюсь носить, сумки тоже, отцовские вон есть... Забирай себе мои вязальные наборы, пуговицы тоже, я в семьдесят лет точно ничего шить не буду, и не надо деньги на них тратить, — говорила она.

Тетю Несибе, которая, казалось, была довольна новым местом, я видел раз в месяц, если бывал в Стамбуле. Как-то раз я с волнением рассказал ей, что власти Берлина разрешили Хайнцу Берггрюену, создателю берлинского Музея Берггрюен, всю жизнь собиравшему коллекцию для музея, жить на чердаке.

— Каждый в любом зале или на лестнице может встретиться с человеком, создавшим музей, пока он еще жив. Странно, правда, тетя Несибе?

— Дай вам Аллах долгих лет жизни, Кемаль-бей, — сказала тетушка, закуривая очередную сигарету. Затем опять немного поплакала по Фюсун и улыбнулась мне, с сигаретой во рту, не стирая текших по щекам слез.

 

 

83 Счастье

 

 

Однажды лунной ночью я проснулся в своей маленькой комнатке на чердаке от приятного света. Из окна лился серебристый свет луны. Через большой пролет, проделанный в полу, я посмотрел на музей, который, как мне иногда казалось, не закончу никогда. От этого таинственного света все здание становилось пугающим, как бесконечное пространство. Вся моя коллекция, собранная за тридцать лет, стояла в тенях на нижних этажах, каждый из которых выходил в пролет. Я видел все вещи, которыми в этом доме пользовалась Фюсун и её семья, ржавые останки «шевроле», печку, холодильник, стол, за которым мы ужинали восемь лет, телевизор, я видел все, и, как шаман, который слышит душу вещей, чувствовал, как история этих предметов живет во мне.

Той ночью я понял, что моему музею требуется каталог, в котором будет подробно рассказано о каждой вещи. И, конечно, он должен быть историей моей любви.

Каждая из вещей, оказавшаяся из-за лунного света в тени и будто в пустоте, подобно неделимым атомам Аристотеля, указывала на неделимые мгновения времени. Я понимал, что предметы может объединять линия повествования, подобно тому, как у Аристотеля линия Времени объединяет мгновения. Значит, какой-нибудь писатель мог бы написать каталог к моему музею как роман. Пытаться создать такую книгу самому мне не хотелось даже пробовать. Кто бы мог сделать это для меня?

Так я разыскал господина Орхана Памука, который поведал вам историю от моего имени и с моего одобрения. Его отец и дядя одно время вели общее дело с нашей семьей, с моим отцом. Их семья давно жила в Нишанташи, но потеряла все состояние, и я подумал, что ему прекрасно знакома канва моей жизни. Также я слышал, что он очень любит рассказывать истории и предан своему делу.

К первой встрече с Орхан-беем я основательно подготовился. Прежде чем говорить о Фюсун, я открыл ему, что за последние пятнадцать лет посетил в мире тысячу семьсот сорок три музея и билеты к ним сохранил. Я рассказал ему о музеях писателей, надеясь, что это вызовет его интерес: возможно, он бы улыбнулся, узнав, что в петербургском музее Достоевского единственный подлинный экспонат — это шляпа писателя. Что бы он сказал, узнав, что в доме Набокова в том же городе в сталинские годы располагался Комитет по цензуре? В Музее Марселя Пруста в Иллье-Комбре хранились портреты людей, которые стали прототипами его героев, и я задумался о мире, в котором жил Пруст. Музеи писателей никогда не казались мне бессмыслицей. Например, в доме Спинозы, в голландском городке Рийнсбурге, мне очень понравилось, что все книги, упоминавшиеся в специальных реестрах, составленных в XVII веке, после смерти мыслителя, были приведены в алфавитном порядке, а позже так же и расставлены. В музее Тагора хранились сделанные тем акварельные рисунки, и я провел целый день в комнатах, похожих на лабиринт, вспоминая запах пыли и влаги в турецких музеях Ататюрка, созданных в период Республики, и слушая нескончаемый шум Калькутты. Я рассказал Орхан-бею, что в доме Пиранделло в сицилийском городе Агридженто видел фотографии, которые напомнили мне мои; что из окна дома-музея Стриндберга в Стокгольме открывается прекрасный вид, а четырехэтажный грустный дом Эдгара По в Балтиморе, который он делил со своей тетей и десятилетней племянницей Вирджинией, на которой впоследствии женился, сразу показался мне знакомым. (Ведь этот четырехэтажный дом, расположенный ныне в бедном квартале Балтимора, своими размерами, унылым видом и расположением комнат сразу, больше всех музеев, которые я видел, напомнил мне дом Фюсун.) Я сказал Орхан-бею, что лучший музей писателя, который я видел в жизни, — это музей Марио Праца в Риме. Если он, как я, договорился о посещении и побывал в музее великого литературоведа, одинаково любившего и живопись, и литературу, то обязательно должен был бы прочесть прекрасную книгу, которая, комната за комнатой, предмет за предметом, повествует об истории чудесной коллекции автора... А в доме Флобера в Руане было так много книг по медицине, принадлежавших его отцу, что в Музей истории медицины, расположенный в том же городе, ходить было уже не надо. Сообщив все это, я внимательно посмотрел Орхану-бею в глаза:

— Вы наверняка знаете из писем Флобера, что он собирал вещи — прядки волос, носовой платок, туфельки — своей возлюбленной, Луизы Колетт, которая вдохновила его на написание «Мадам Бовари» и с которой он, как описано в романе, предавался любви в уездных гостиницах и каретах; он хранил их в ящике, иногда доставал посмотреть, а глядя на туфельки, представлял, как она ходит.

— Нет, этого я не знал, — ответил он.

— Я тоже сильно любил одну женщину, Орхан-бей. Настолько, чтобы собирать её волосы, носовые платки, все её вещи и годами находить в них утешение. Я могу вам искренне поведать свою историю жизни?

— Конечно, пожалуйста.

Во время той нашей первой встрече в ресторане «Хюнкяр», открывшемся на месте закрывшегося «Фойе», я три часа рассказывал ему о себе, так, как получилось и хотелось, но беспорядочно, перескакивая с одного на другое. Меня охватило чрезвычайное волнение, я выпил три двойных порции ракы и, думаю, от переживаний изобразил все, произошедшее со мной, как нечто заурядное.

— Я был знаком с Фюсун, — сказал Орхан-бей. — И помолвку вашу в «Хилтоне» помню. Я очень расстроился, когда Фюсун погибла. Она работала тут в бутике неподалеку. На вашей помолвке мы тоже с ней танцевали.

— В самом деле? Какой она была необыкновенный человек, правда? Не из-за своей красоты, Орхан-бей... Я говорю о её душе. О чем вы разговаривали тогда?

— Если у вас и в самом деле есть все вещи Фюсун, я бы хотел на них взглянуть.

Сначала, проявив искренний интерес к моей коллекции, он пришел в Чукурджуму и был потрясен, не пытаясь это даже скрывать. Брал какой-нибудь предмет в руку, например желтые туфли Фюсун, которые были на ней, когда я впервые увидел её в бутике «Шанзелизе», интересовался его историей, а я рассказывал.

Позднее мы стали встречаться чаще. Когда я бывал в Стамбуле, он раз в неделю приходил ко мне на чердак, расспрашивал о вещах в музее, о том, почему они лежат в тех или иных коробках или витринах, а в романе должны описываться в той или иной главе, а я с удовольствием открывал ему их тайну. Мне нравилось видеть, что он внимательно ловит каждое мое слово, это тешило мою гордость.

— Заканчивайте ваш роман поскорее, чтобы любопытные приходили в мой музей с книгой. Когда они будут ходить от витрины к витрине, чтобы вблизи почувствовать мою любовь к Фюсун, я поприветствую их из моей чердачной комнаты прямо в пижаме.

— Вы же тоже не можете закончить ваш музей, Кемаль-бей, — замечал мне Орхан-бей.

— В мире еще так много музеев, которых я не видел, — говорил я, улыбаясь. И кто знает, в который раз принимался рассказывать ему, какое воздействие оказывает на меня их тишина, старался объяснить, почему в каком-нибудь далеком городке, в каком-нибудь богом забытом музее на окраине города, я чувствую себя счастливым оттого, что, прячась от взглядов смотрителя, прогуливаюсь по пустым залам.

Теперь я сразу звонил Орхан-бею, как только возвращался из очередного путешествия, рассказывал об увиденном, показывал входные билеты, рекламные брошюры и какие-нибудь понравившиеся мне простенькие предметы, которые тайком опускал себе в карман — например, музейные таблички.

Однажды после такого путешествия я спросил его, как идет работа над романом.

— Я пишу книгу от первого лица, — признался Орхан-бей.

— Как это?

— В книге вы сами рассказываете вашу историю, Кемаль-бей. Я говорю от вашего имени. Как раз сейчас работаю над тем, чтобы представить себя на вашем месте, чтобы стать вами.

— Понимаю. А вы сами когда-нибудь испытывали такую любовь, Орхан-бей?

— Х-м... Речь идет не обо мне, — ответил он, потом какое-то время помолчал.

Мы долго сидели в моей комнате на чердаке, потом выпили ракы. Я устал рассказывать. Когда он ушел, я вытянулся на кровати, на которой мы некогда предавались любви с Фюсун (более четверти века назад), и подумал, какую странную форму придумал Орхан.

У меня не было сомнений, что история останется моей и я буду питать к ней уважение, но меня пугало, что он будет говорить от моего имени. Это напоминало бессилие, слабость. Мне казалось естественным, что я сам буду рассказывать о своей жизни посетителям музея, показывать вещи, и даже часто представлял, как вожу по музею посетителей после его открытия. Но меня беспокоило, что Орхан-бей поставит себя на мое место и зазвучит его голос, но не мой.

Обуреваемый сомнениями, два дня спустя я спросил его о Фюсун. В тот вечер мы вновь встретились на чердаке музея и даже пропустили по стаканчику ракы.

— Орхан-бей, расскажите, пожалуйста, как вы танцевали на моей помолвке с Фюсун.

Сначала он упирался, видно было, что чувствовал неловкость. Но когда мы пропустили еще по стаканчику, он так искренне открыл мне все, что я сразу доверился ему — он лучше всех расскажет мою историю посетителям музея.

Именно в тот вечер я решил, что моего голоса и так слишком много и будет гораздо уместнее, если я доверю дело завершения романа Орхан-бею. Что же, надо попрощаться. До свидания!

Здравствуйте, я — Орхан Памук! С позволения Кемаль-бея начну с моего и Фюсун танца.

С самой красивой девушкой в тот вечер жаждали потанцевать многие мужчины. Хотя я был недурен собой, нарядно одет и, кажется, старше её на пять лет — в общем, мог привлечь её внимание, но в те времена не чувствовал себя достаточно взрослым и уверенным. Голову мою занимали книги, романы, в ней жили мысли о нравственности и чести, так что все это мешало мне наслаждаться тем вечером. А её голова тоже была занята, чем — вы и так уже знаете.

И все-таки, когда она приняла мое приглашение на танец, улыбнувшись, и когда мы шли к танцевальной площадке, она впереди меня, я, глядя на её длинную шею, обнаженные плечи и прекрасную спину, в какой-то момент замечтался. Её рука была легкой, но очень теплой. Когда она положила мне на плечо другую руку, я на мгновение почувствовал гордость, потому что она положила её так, будто не для танца, а словно хотела продемонстрировать мне особенное расположение. Мы легко покачивались, медленно кружась, и от близости её кожи, её идеальной осанки, живой энергии её плеч и груди у меня наступила сумятица в мыслях, а фантазии, которые я пытался удержать, по мере того как сопротивлялся её притяжению, безостановочно проносились перед глазами. Мы уходим за руку с танцевальной площадки, поднимаемся наверх в бар; ужасно влюбляемся друг в друга; целуемся под деревьями в саду, женимся!

Первые слова я произнес, лишь бы что-нибудь сказать: «Когда я прохожу по улице в Нишанташи, то иногда вижу вас в магазине!» Но они были заурядными и лишь напоминали ей, что она красивая продавщица, так что она не проявила никакого интереса. Она сразу поняла, что толку от меня мало, и рассматривала из-за моего плеча гостей, сидящих за столами, смотрела, кто с кем танцует, кто с кем разговаривает и во что одеты нарядные женщин, видимо пытаясь решить, чем заняться потом.

Кончиками среднего и указательного пальцев правой руки, которую я уважительно и с удовольствием опустил чуть выше её прекрасных ягодиц, я чувствовал все малейшие движения её позвоночника. У неё была редкая, идеальная осанка, от которой у мужчин кружилась голова. Потом многие годы я не мог забыть этого. Иногда кончиками пальцев чувствовал её изящные кости, кровь, с силой циркулировавшую по телу, мне передавалась её живость, с которой она смотрела на все интересное, трепетание её органов, и я с трудом сдерживал себя, чтобы не обнять её изо всех сил.

На площадке собралось много танцующих, одна пара толкнула нас сзади, и на мгновение наши тела прислонились друг к другу. После этого потрясающего прикосновения я долго молчал. Глядя на её шею, на её волосы, чувствовал, что от счастья, которое она способна подарить мне, могу забыть о своих книгах, о желании стать писателем. Мне было двадцать три года, и я очень сердился, когда мои богатые приятели из Нишанташи, узнавшие, чем я хочу заняться, со смехом говорили, что в этом возрасте еще никто не знает жизни. Сейчас, тридцать лет спустя, хочу заметить, что они были очень правы. Если бы я тогда знал жизнь, то не мучился бы, как привлечь внимание Фюсун во время танца, верил бы, что она может мной заинтересоваться, и не смотрел бы так беспомощно, как она уплывает у меня из рук. «Я устала, — сказала она. — Могу я сесть после второго танца?» Я проводил её до места — любезность, которой я научился из фильмов, и вдруг не сдержался:


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.022 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>