Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Я ограничиваюсь тремя наблюдениями, которые позволят счесть этот текст как суммарную проблематику экзистенциализма. 2 страница



 

Учитывая это, все оказывается сложным и трудным. Как объективно оценить смысл конфликта? Идут ли эти буржуа в одном направлении с Историей, когда они противятся самой скромной администрации? Авторитарная военная экономика, не была ли она преждевременной? Не встречала ли она неодолимого сопротивления? Должен ли был капитализм развить свои внутренние противоречия, чтобы определенная часть буржуазии приняла определенные формы управляемой экономики? А санклюлоты? Они осуществляют свое фундаментальное право, требуя удовлетворения своих потребностей. Были ли они, как это высказали марксисты, арьергардом Революции? Но предлагаемые ими средства, не ведут ли они их назад? Правда, что требования максимума, по воспоминаниям, которые с этим связаны, наводили на мысль о прошлом у некоторых изголодавшихся. Забыв голод 80–х годов, они кричали: “Во времена короля у нас был хлеб”. Однако другие понимали регламентацию в ином смысле, проводя через нее социализм. Но этот социализм был только миражем, потому что не было средств его реализовать. В результате он был туманным. Бабёф, говорит Маркс, пришел слишком поздно. Слишком поздно или слишком рано. С одной стороны, это не был сам народ, народ санклюлотов, который сделал Революцию; возможность для Термидора, не была ли она создана растущими расхождениями между санклюлотами и правящей фракцией Конвента? Эта мечта Робеспьера, эта нация без бедных и богатых, где все пролетарии, не шла ли она также против течения? Проводить прежде всего требования борьбы с внутренней реакцией, с армией властей, полностью реализовать и защищать буржуазную революцию: такова, конечно, была задача Конвента и задача единственная. Но поскольку эта революция делалась народом, не должны ли были в нее входить и требования народа? В начале помог голод: “Если бы хлеб был дешевым, — пишет Жорж Лефевр, — то грубое вмешательство народа, которое было необходимо, чтобы обеспечить падение Старого Режима, возможно, не произошло бы и буржуазия победила бы с меньшей легкостью”. Но начиная с того момента, когда буржуазия свергла Людовика XVI, с того момента, когда ее представители приняли на себя полную ответственность, надо было, чтобы народная сила выступила для того, чтобы поддержать правительство, институты, а не для того, чтобы их опрокинуть. Но как этого достичь, не давая народу удовлетворения? Все же ситуация, выживание устаревших значений, эмбриональное развитие промышленности и пролетариата, абстрактная идеология универсальности, все вносило свой вклад в расхождение между действиями буржуазии и народа. Правда, что народ нес Революцию и что его нищета имела контрреволюционное влияние. Правда, что его политическая ненависть к исчезнувшему режиму имела тенденцию, смотря по обстоятельствам, скрывать его социальные требования или исчезать перед ними. Правда, что никакой истинный синтез политического и социального не мог быть осуществлен, потому что Революция, в действительности, готовила пришествие буржуазной эксплуатации. Правда, что буржуазия, страстно стремясь к победе, была истинным революционным авангардом; но правда также, что она страстно стремилась в то же время закончить Революцию. Правда, что, оперируя настоящим социальным переворотом, она под давлением “разъяренных” сделала гражданскую войну всеобщей и отдала страну иностранцам. Но правда также, что, охлаждая революционный пыл народа, она подготавливала рассчитанное на более или менее долгий срок поражение и возврат Бурбонов. А потом она уступила: она проголосовала за максимум; монтаньяры рассматривали это решение как компромисс и публично в нем извинялись: “Мы в осажденной крепости!” Это для меня новость, чтобы миф осажденной крепости был использован для оправдания революционного правительства, которое пошло на сделку со своими принципами под давлением обстоятельств. Но регламентация, кажется, не дала ожидаемых результатов; по сути, ситуация не изменилась. Когда санклюлоты вернулись в Конвент, 5 сентября 1793 года, они как всегда были голодными, но на этот раз вдобавок механизмы им изменили: они не могли подумать, что вздорожание продуктов питания имеет свои всеобщие причины в системе ассигнования, то есть в отказе буржуазии финансировать войну через налоги. Они все еще воображали, что их несчастья провоцируются контрреволюционерами. Со своей стороны мелкая буржуазия не могла осудить систему, не приговорив экономический либерализм: и они тоже кончили тем, что сослались на врагов. Отсюда этот странный день взаимных обманов, когда, извлекая выгоду из того, что народная делегация требовала наказания ответственных, Бийо–Варен и Робеспьер начали использовать темный народный гнев, истинные двигатели которого были экономические, чтобы утвердить политический террор: народ увидел как падают головы, но остался без хлеба; правящая буржуазия, не желая или не имея возможности изменить систему, начала уничтожать сама себя вплоть до Термидора; реакции и Бонапарта.



 

Как теперь ясно, это была битва впотьмах. Для каждой из этих групп первоначальное движение искажается необходимостью выражения и действия, объективной ограниченностью поля средств (теоретических и практических), выживанием устаревших значений и двусмысленностью новых значений (очень часто, впрочем, вторые выражаются через первые). Исходя из этого, перед нами возникает задача: распознать несводимую первичность, сформированных определенным образом социополитических групп и определить их в самой их сложности через все их неполное развитие и искаженную объективацию. Следует избегать идеалистических значений: мы совершенно откажемся ассимилировать санклюлотов с истинным пролетариатом и отрицать существование эмбрионального пролетариата; откажемся и от — за исключением тех случаев, когда нам это покажет сам опыт, — рассмотрения группы как субъекта Истории или утверждения “абсолютного права” буржуазии 93–го года, носителя Революции. Одним словом, будет рассмотрено, имелось ли сопротивление Истории, уже схематически пережитой априори; станет ясно, что даже эта совершившаяся и анекдотически известная История должна быть для нас объектом полного опыта; современный марксизм упрекают, что он рассматривает мертвый объект, прозрачный для неподвижного Знания. Мы сосредоточимся на двойственности прошедших фактов: но под двойственностью не надо понимать, на манер Кьеркегора, какое бы то ни было двусмысленное безумство, но просто противоречие, не достигшее своей точки зрелости. Надо будет осветить весь ансамбль настоящего через будущее, противоречие в зачаточном состоянии через противоречие, эксплицитно развитое, и допустить в настоящее двумысленные аспекты, которые оно содержит в своем переживаемом неравенстве.

 

Экзистенциализм, следовательно, может только утверждать специфичность исторического события; он стремится вернуть ему его функции и его множественные измерения. Конечно, марксисты не игнорируют события: в их представлении они отражают структуру общества, форму, которую принимает классовая борьба, расстановку сил, возносящее движение поднимающегося класса, противоречия, которые существуют в недрах каждого класса, частные группы, интересы которых различаются. Но спустя уже почти сто лет марксистское остроумие показывает, что у них есть тенденция не придавать этому большого значения: основное событие XVIII века это не французская революция, а появление паровой машины. Маркс не следовал в этом направлении, как это достаточно ясно показывает его замечательное “18 Брюмера Луи Бонапарта”. Но сегодня как факт, так и личность имеют тенденцию становиться все более и более символичными. Событие обязано верифицировать априорный анализ ситуации; или во всяком случае ему не противоречить. Поэтому французские коммунисты имеют тенденцию описывать факты в терминах власти и бытия–долга. Вот как один из них — и не самый меньший — объясняет советскую интервенцию в Венгрии: “Рабочие могли быть обмануты, их можно было затянуть на путь, о котором они не знали, что это путь, по которому их влечет контрреволюция, но затем рабочие не могли не подумать о последствиях этой политики... (они) не могли не быть обеспокоены (и т.д.)... (Они) не могли видеть (без возмущения) возврат правления Хорти... И совершенно естественно, что в таких условиях образование современного венгерского правительства отвечает чаяниям и ожиданиям рабочего класса... Венгрии”. В этом тексте — цель которого более политическая, чем теоретическая, — нам не говорят, что венгерские рабочие сделали, но то, что они не могли не сделать. А почему они не могли? Потому что они не могли вступать в противоречие с их вечной сущностью социалистических рабочих. Курьезным образом этот сталинский марксизм приобретает вид неподвижности, рабочий не есть реальное существо, которое изменяется вместе с миром: это платоновская Идея. Фактически у Платона Идеями были Вечность, Всеобщность и Истина. Движение и событие, смутное отражение этих статических форм — вне Истины. Платон смотрел на них сквозь мифы. В сталинском мире событие — это созидающий миф: фальшивые заявления наполняют то, что можно было бы назвать их теоретической базой; тот, кто говорит: “я совершил такое–то преступление, предательство и т.п.”, излагает нам мифический и стереотипный рассказ без всякой заботы о правдоподобии, потому что от него требуют представить его предполагаемые злодеяния как символическое выражение вечной сущности: например, отвратительные действия, которые нам были поведаны в 1950 году, имели своей целью разоблачить “подлинную природу” югославского режима. Наиболее поразительным для нас фактом является то, что противоречия и ошибки в датах, которыми были начинены признания Райка (Rajk), не пробуждали у коммунистов никогда ни малейшего подозрения. Материальность факта не интересует этих идеалистов: учитывается ими только его символическое значение. Другими словами, сталинские марксисты слепы к событиям. Когда они сводят смысл их к универсальному, они, конечно, вынуждены признавать, что есть остаток, но они делают из этого остатка простое воздействие случая. Это произвольные обстоятельства были случайной причиной того, что не могло быть растворено (даты, развитие событий, фазы, происхождение и характер действующих лиц, двойственность, двусмысленность и т.п.). Таким образом, как индивидуальное, переживаемое предприятие оказывается на стороне иррационального, бесполезного, и теоретик его рассматривает как не–значащее.

 

Экзистенциализм действует, утверждая специфичность исторического события, которую он отказывается понимать как абсурдную рядоположенность случайного остатка и априорного значения. Речь идет о том, чтобы найти гибкую и нежесткую диалектику, которая соединяет события в их истине и которая отказывается признавать априори, что все переживаемые конфликты обнаруживают противоречия или даже противоположности: для нас игра интересов может и не найти необходимым образом посредника, который бы согласовывал их; чаще всего одни исключают другие, но тот факт, что они не могут быть удовлетворены в одно и то же время, не доказывает с необходимостью, что их реальность сводима к чистому противоречию идей. Украденное не есть противоположность вору, а эксплуатируемый — противоположность (или противоречие) эксплуататору: эксплуатируемый и эксплуататор суть люди в борьбе в системе, редкость которой носит принципиальный характер. Конечно, капиталист владеет средствами труда, рабочий ими не владеет: вот чистое противоречие. Но, по правде говоря, это противоречие не доходит до того, чтобы его учитывать в каждом событии: это рамка, она создает постоянное напряжение социальной среды, разрыв в капиталистическом обществе, но только эта фундаментальная структура всякого современного события (в наших буржуазных обществах) ничего не проясняет в его конкретной реальности. День 10 августа, день 9 термидора, день месяца июня 48–го года и т.д. не могут быть сведены к концепциям. Соотношение групп в эти дни — это военная борьба, это насилие. Но эта борьба в самой себе отражает структуру враждующих групп, временную недостаточность их развития, скрытые конфликты, которые выводят их из равновесия изнутри, не обнаруживая этого явно, отражает отклонения, которые существующие средства производят в действиях каждой группы, способ, которым обнаруживаются в каждой из них их потребности и их притязания. Лефевр неопровержимо установил, что начиная с 1789 года страх был доминирующим переживанием революционного народа (что не исключает героизма, как раз напротив) и что все дни народного выступления (14 июля, 20 июня, 10 августа, 3 сентября и т.п.) были существенным образом днями защиты: подразделения взяли Тюильри, потому что они боялись, что контрреволюционная армия выйдет ночью, чтобы произвести резню в Париже. Этот простой факт сегодня ускользает от марксистского анализа: идеалистический волюнтаризм сталинистов может понять только угрожающее действие; только к нисходящему классу и к нему одному относит он негативные чувства. Когда помимо этого мы вспомним, что санклюлоты, мистифицированные механизмами мысли, которыми они располагали, позволили превратить исключительно политическое насилие в непосредственное насилие своих материальных потребностей, то тогда откроется, что Террор — это идея, сильно отличающаяся от классической концепции. Однако событие не есть пассивный результат колеблющегося, деформированного действия и в равной степени неопределенной реакцией; это даже не есть беглый и скользящий синтез взаимного непонимания. Но через все эти средства действия и мышления, которые создают праксис, каждая группа реализует в своем поведении определенное раскрытие другой группы, каждая из них есть субъект, поскольку совершает свои действия, и объект, поскольку переживает действие другого; каждая тактика предвидит другую тактику, более или менее обманывает ее и в свою очередь бывает ею обманута. На том основании, что всякое поведение разоблачаемой группы превосходит поведение группы–противника, каждая реализует в своем поведении разоблачение другой, каждая из них есть субъект, поскольку ведет свое действие, и объект, поскольку переживает действие другого; каждая тактика предвидит другую тактику, обманывает ее более или менее и бывает ею обманута в свою очередь. На том основании, что всякое поведение разоблачаемой группы превосходит поведение группы–противника, изменяется ее действующей тактикой и, следовательно, изменяются структуры самой группы, событие в своей конкретной полноте есть организованное единство множественности противоположностей, которые взаимно превосходят друг друга. Постоянно превосходимое инициативой всех и каждого, оно как раз и возникает из самих этих превосхождений как дважды объединенная организация, смысл которой реализовать в единстве разрушение каждого из этих его определений другим. Конституированное таким образом, оно реагирует на людей, которые его конституируют, и захватывает их своим аппаратом: конечно, оно не воздвигается независимо в действительности и навязывает себя индивидам только непосредственной фетишизации; так, например, все участники “Дня 10 августа” знают, что взятие Тюильри, падение монархии произошло и объективный смысл того, что они совершают, навязывается им как реальное существование в той мере, в какой сопротивление другого не позволяет им постичь свою деятельность как чистую и простую объективацию самих–себя. Исходя из этого и как раз потому, что фетишизация имеет своим результатом реализацию фетишей, событие надо рассматривать как систему в движении, влекущую людей к своему собственному уничтожению; результат на редкость ясен: вечером 10 августа король не был низложен, но он не был уже в Тюильри, он прибегнул к защите Ассамблеи. Его персона также была весьма обременительной. Самые реальные последствия 10 августа — это прежде всего появление двоевластия (классического в революциях), затем это созыв Конвента, который воспринял в основе проблему, которую событие не разрешило; это, наконец, растущее беспокойство и неудовлетворенность народа Парижа, который не знал, удался или нет его удар. Этот страх имел своим результатом резню в сентябре. Следовательно, именно сама двойственность события часто придает ему эту историческую действенность. Этого достаточно, чтобы мы утверждали его специфичность: поскольку мы не хотим его рассматривать ни как простое ирреальное значение столкновений и встреч молекул, ни как их особую равнодействующую, ни как схематический символ более глубоких движений, но как движущееся и временное единство антагонистических групп, изменяющее их по мере того, как и они его трансформируют[151]. Как таковое, оно обладает своими особыми свойствами: датой, скоростью, своими структурами и т.д.; изучение этих свойств позволяет рационализовать Историю на самом конкретном уровне.

 

Надо пойти еще далее и рассмотреть в каждом случае роль индивида в историческом событии. Потому что эта роль не определена раз навсегда: ее определяет структура рассматриваемых групп в определенных обстоятельствах. Тем самым, не отрицая полностью случайности, мы утверждаем ее ограничения и ее рациональность. Группа вручает свою власть и свою действенность индивидам, которые составляют ее и которых она, в свою очередь, создает; несводимой особенностью ее является образ жизни через посредство универсальности. Через индивида группа возвращается к самой себе и вращается к конкретной непроницаемости жизни, равно как и в универсальности борьбы. Или, скорее, эта универсальность принимает облик, плоть и голос вождей, которых она себе дает; таким образом, само событие, хотя оно является коллективным механизмом, отмечено в большей или меньшей степени индивидуальными знаками, отражающей в нем личности в той самой вере, в какой позволяют ему персонифицироваться. То, что мы говорим о группе, относится и ко всей истории коллективности; именно она определяет в каждом случае и на каждом уровне отношения индивидов с обществом, его силами и его действенностью. Мы охотно соглашаемся с Плехановым, что “влиятельные личности могут... изменить особый облик событий и некоторые из их частных следствий, но они не могут изменить их направление”. Но только вопрос не в этом: речь идет о том, на каком уровне располагаются, чтобы определить реальность: «Предположим, что какой–нибудь другой генерал, захвативший власть, показал себя более мирным, чем Наполеон, против него не восстала вся Европа, и он умер не на Св.Елене, а в Тюильри. Тогда Бурбоны не вошли бы во Францию. Для них, разумеется, это было бы результатом, противоположным тому, который был на самом деле. Но по отношению ко внутренней жизни Франции в целом это не слишком сильно бы отличалось от реального результата. Эта “счастливая шпага”, установив порядок и обеспечив господство буржуазии, вскоре начала тяготить ее... Либеральное движение тогда только начиналось... Луи–Филипп, может быть, был бы возведен на трон... в 1820 или в 1825 году... Но ни в коем случае окончательный исход революционного движения не был бы противоположным тому, каким он был». Я цитирую этот текст старого Плеханова, который всегда вызывал у меня смех, потому что я не верю, чтобы марксисты сильно продвинулись в этом вопросе. Несомненно, что финальный исход не был бы противоположным тому, каков он был. Но посмотрим те переменные, которые элиминируются: кровавые наполеоновские битвы, влияние революционной идеологии на Европу, оккупацию Франции союзниками, возвращение земельных собственников и белый террор. Экономически сегодня установлено, что реставрация была для Франции периодом регрессии: конфликт между земельными собственниками и буржуазией, родившейся в Империи, замедлил развитие наук и промышленности; экономическое пробуждение датируется 1830 г. Можно предположить, что восхождение буржуазии при более мирном императоре, не прекратилось бы и что Франция не сохранила бы этого облика “Старого Режима”, который столь сильно поражал английских путешественников; что касается либерального движения, если бы оно было, то оно ничем бы не походило на движение 1830 года, потому что у него как раз отсутствовала бы экономическая база. Исходя из этого, разумеется, эволюция была бы той же. Но только “это”, которое так презрительно отбрасывают в разряд случая, это вся жизнь людей: Плеханов с бесстрастием рассматривает ужасные раны наполеоновских войн, от которых так долго Франция не могла оправиться, он остается равнодушным к замедлению экономической и социальной жизни, которым отмечено возвращение Бурбонов и от которого страдал целый народ; он пренебрегает глубоким расстройством, которое произвел конфликт буржуазии с религиозным фанатизмом. Из тех людей, которые жили, страдали, боролись при Революции и которые, в конце концов, опрокинули трон, никто не был бы таким или не существовал бы, если Наполеон не совершил бы свой государственный переворот: чем был бы Гюго, если бы его отец не был бы генералом Империи? А Мюссе? А Флобер, о котором мы уже сказали, что он интериоризовал конфликт скептицизма и веры? Если после этого скажут, что эти изменения не могут изменить развития производительных сил и производственных отношений в течение прошедшего века, то это будет просто трюизм. Но если это развитие должно становиться единственным объектом человеческой истории, то мы просто впадаем в “экономизм”, которого нам хотелось бы избежать, и марксизм становится не–гуманизмом.

 

Конечно, каковы бы ни были люди и события, они до настоящего времени проявляются в разряде “редкости”, то есть в обществе, еще не способном освободиться от своих нужд, следовательно, от природы и тем самым определяющееся через свою технику и свои машины, разрыв коллективности, раздавленной своими потребностями и подверженной господству способа производства, порождает антагонизмы между индивидами, которые составляют ее; абстрактные отношения вещей между собой, товаров, денег, и т.п. скрывают и обусловливают прямые отношения между собою людей; таким образом, оборудование, циркуляция товаров и т.п. определяет экономическое и социальное становление. Без этих основ нет исторической рациональности. Но без живых людей нет истории. Объект экзистенциализма — это особенный человек в социальном поле, в своем классе среди коллективных объектов и других особенных людей, то есть индивид отчужденный, овеществленный, мистифицированный, такой, каким его делает разделение труда и эксплуатации, но сражающийся против отчуждения посредством ложных орудий и вопреки всему спокойно завоевывающий место под солнцем. В непонимании этого — несостоятельность марксизма. Поскольку диалектическая тотализация должна развивать эти действия, страсти, труд и потребности так же, как и экономические категории, постольку она должна сразу же и определить деятеля и событие в историческом ансамбле, определить его по отношению к направлению становления и в точности определить смысл настоящего как такового. Марксистский метод прогрессивен, поскольку он является — у Маркса — результатом длительного анализа; сегодня такая синтетическая прогрессия опасна: ленивые марксисты пользуются ею, чтобы конституировать реальность априори, политики — чтобы доказать, что то, что произошло, должно происходить; таким образом, они ничего не могут открыть этим методом чистой экспозиции. Доказательство, — то, что они знают заранее, что они должны найти. Наш же метод — эвристический, он открывает нам новое, поскольку он одновременно и регрессивный, и прогрессивный. Его первой заботой является поместить человека в его рамку. Мы требуем от общей истории воссоздать структуры современного общества, его конфликты, его глубокие противоречия и движение всего ансамбля, которые ими определяется. Таким образом, мы в начале имеем тотализирующее движение рассматриваемого момента, но по отношению к объекту нашего изучения это знание остается абстрактным. Оно начинается от материального производства непосредственной жизни и заканчивается на гражданском обществе, государстве и идеологии. Однако внутри этого движения наш объект уже фигурирует, и он обусловлен этими факторами в той самой вере, в какой и он их обусловливает. Таким образом, его воздействие уже предписано в рассматриваемой тотальности, но оно для нас остается абстрактным и имплицитным. С другой стороны, у нас есть некоторые фрагментарные познания нашего объекта: например, мы уже знаем биографию Робеспьера в той мере, в какой она есть определенность во времени, то есть последовательность твердо установленных фактов. Эти факты кажутся конкретными, потому что они известны в деталях, но в них недостает реальности, потому что мы не можем еще их привязать ко всеобщему движению*. Эта не значащая объективация содержит в себе, но без того, чтобы это можно было схватить, целую эпоху, в которой она появилась, тем же самым способом, каким эпоха, воспроизводимая историком, содержит эту объективность. И, однако, оба наши абстрактные познания оказываются внешними относительно друг друга. Известно, что современный марксизм останавливается здесь: он претендует раскрыть объект в историческом процессе и исторический процесс в объекте. Фактически он заменяет и тот, и другой на ансамбль абстрактных рассмотрений, которые непосредственно соотносятся с принципами. Метод же экзистенциалиста, напротив, стремится остаться эвристическим. У него есть только одно средство: ходить “туда и обратно”; он будет прогрессивно определять биографию (например), определяя углубленно эпоху, и эпоху, углубляясь в биографию. Будучи далек от того, чтобы интегрировать на месте одно с другим, он будет удерживать их раздельно до тех пор, пока взаимное развитие совершится само и положит временный предел исследованию.

 

Мы попытаемся определить в эпохе поле возможностей, то есть поле механизмов и т.п. Если, например, речь идет о том, чтобы раскрыть смысл исторического действия Робеспьера, то мы будем определять (среди прочего) сектор интеллектуальных механизмов. Речь идет о пустых формах, это главные линии сил, которые проявляются в конкретных отношениях современников. Вне точных актов идеации, письменности и вербальных обозначений идея Природы в XVIII веке не была материальной (и еще менее экзистенциальной). Однако она была реальной, так как каждый индивид рассматривал ее как Другое, чем его частное действие читателя или мыслителя в той мере, в какой она есть также мысль тысяч других; таким образом интеллектуал схватывает свою мысль сразу и как свою, и как другую; он мыслит в идее скорее, чем она есть в его мышлении, и это значит, что она есть знак его принадлежности к определенной группе (поскольку известны ее функции, ее идеология и т.п.) и в то же время неопределенной (поскольку индивид никогда не узнает ни всех членов, ни даже общего числа). Как таковой, этот “коллектив”, одновременно реальный и виртуальный — реальный в качестве виртуальности, — представляет собою общественный инструмент; индивид не может избегнуть его партикуляризации, проектируя себя через него к своей собственной объективации. Следовательно, необходимо определить живую философию — как недосягаемый горизонт, — и придать идеологическим схемам их истинный смысл. Необходимо также изучать интеллектуальные установки эпохи (роли, например, из которых многие также являются общественными инструментами), показывая сразу и их непосредственный теоретический смысл, и их глубинное воздействие (каждая виртуальная, каждая интеллектуальная установка, появляющаяся как предприятие, которое развертывается на фоне реальных конфликтов, и должна ей служить). Но мы не судим заранее, как Лукач и другие, об этом воздействии: мы будем требовать при понимающем изучении схем и ролей предоставить нам их реальную функцию, часто множественную, противоречивую, двусмысленную, не забывая того, что историческое происхождение понятия или установки может ему изначально придать другое назначение, которое остается существовать внутри их новых функций как устаревшее значение. Буржуазные авторы использовали, например, “миф о Добром Дикаре”; они сделали из него оружие против аристократии, но смысл и природу этого оружия мы слишком упростили бы, если бы забыли, что оно было изобретено контрреформацией и ранее было обращено против “не–свободной” воли (lе serf–arbutre) протестантов. Существенно в этой области не упускать факта, которым марксисты систематически пренебрегают: разрыв поколений. В действительности, от одного поколения к другому, установка, схема могут закрыться, стать историческим объектом, например замкнутой идеей, которую надо заново открывать или имитировать извне. Следует знать, как современники Робеспьера воспринимали идею Природы (они ничего не внесли в ее формирование, они ее заимствовали у Руссо, который уже вскоре должен был умереть; она имела священный характер из–за самого факта разрыва, от этой дистанции вблизи и т.п.). В любом случае, в деятельности и в жизни Старого Режима, к примеру (плутократия — это худший режим). Человек, которого мы должны изучать, все равно не может сводиться к этим абстрактным значениям, к этим безличным установкам. Напротив, это человек придает им силу и жизнь тем способом, которым он себя проектирует через него. Надо, таким образом, возвратиться к нашему объекту и изучать его личностные проявления (например речи Робеспьера) сквозь решетку коллективных механизмов. Смысл нашего исследования здесь должен быть “дифференциальным”, как говорил Мерло–Понти. Это в действительности и есть отличие между “Коммунами” и идеей или конкретной установкой изучаемой личности, их обогащением, их типом конкретизации, их отклонением и т.д., которые прежде всего должны осветить нам наш объект. Это отличие конституирует его особенность; в той мере, в какой индивид использует “коллективное”, он обнаруживает (как всякий член своего класса или своей среды) очень обобщенную интерпретацию, которая уже позволяет произвести регрессию до материальных условий. Но в той мере, в какой его поведение требует дифференциальной интерпретации, нам надо создавать особые гипотезы в абстрактных рамках универсальных значений. Возможно даже, что мы придем к отказу от конвенциальной схемы интерпретации и к размещению объекта в подгруппе до настоящего времени игнорируемой: таков случай де Сада, как мы видели. Но мы еще не пришли к этому: я только хотел бы отметить, что мы приступаем к изучению дифференциального при обобщающем требовании. Мы не рассматриваем эти вариации как аномические случайности, как случай, как ничего не значащие черты: совсем наоборот, особенность поведения или концепции есть прежде всего конкретная реальность как переживаемая тотальность, это не есть свойство индивида, это тотальный индивид, схваченный в его процессе объективации. Всякая буржуазия 1790 года обращалась к принципам, когда она намеревалась построить новое государство и дать ему конституцию. Но Робеспьер в эту эпоху весь целиком заключается в том способе, каким он обращается к принципам. Мне неизвестны хорошие работы о “мышлении Робеспьера”, это жаль: можно было бы увидеть здесь, что универсальное для него это конкретное (оно абстрактно для других членов Учредительного собрания) и что оно не смешивается с идеей тотальности. Революция — это реальность на пути к тотализации. Ложная с того момента, как она остановилась, даже когда она стала частичной, более опасная, чем сама аристократия, она была бы истинной, если бы достигла своего полного развития. Это тотальность в становлении, которая должна реализоваться однажды, как тотальность ставшая. Обращение к принципам есть, следовательно, набросок диалектического порождения. Ошибаются, как ошибался и он сам, под влиянием слов и средств, если думают (как и он думал), что он выводит следствия из принципов. Принципы отмечают направление тотализации. Таков мыслящий Робеспьер: рождающаяся диалектика, которая принимается за аристотелевскую логику. Но мы не думаем, что мышление обладало бы привилегированной детерминацией. Мы в первую очередь рассматриваем случай интеллектуала или политического оратора, потому что здесь оно более доступно: мышление представлено в печатном слове. Требование тотализации, напротив, предполагает, что индивид находится целиком во всех своих проявлениях. Это вовсе не означает, что в них нет иерархии. Мы хотим сказать, что на каком бы плане, на каком бы уровне мы бы его не рассматривали, индивид всегда существует весь целиком: его жизненное поведение, его материальные условия обнаруживаются как особая непрозрачность, как конечность и одновременно как закваска в его наиболее абстрактном мышлении; но и наоборот, на уровне непосредственной жизни его уже приобретенное мышление неявно существует как смысл его поступков. Реальный способ жизни Робеспьера (воздержанность, экономия, скромное жилище, мелкобуржуазный квартирный хозяин и патриот), его одежда, его туалет, его отказ от обращения на “ты”, его “неподкупность” могут обнаружить свой тотальный смысл только в определенной политике, которая вдохновлялась определенными теоретическими взглядами (и которая их обусловливала в свою очередь). Таким образом, эвристический метод должен рассматривать “отличительное” (если речь идет об изучении личности) в перспективе биографии. Очевидно, что речь идет об аналитическом и регрессивном моменте. Ничто не может быть открыто, если мы не достигнем с самого начала исторической особенности объекта настолько далеко, насколько возможно. Я считаю необходимым показать регрессивное движение на частном примере.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.01 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>