Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вадим Михайлович Кожевников. ЗАРЕ НАВСТРЕЧУ 8 страница



 

— Зачем ты притащил эту гадость, я не люблю, когда в доме воняет кошками. — И когда мать заступилась, он сердито предупредил: — Ты хочешь, чтобы у мальчика завелись глисты? В таком случае я умываю руки.

 

Нет, взрослые тоже в жизни не все правильно понимают, и им не очень-то просто все сразу объяснить.

 

Но какое он имеет право так думать о Софье Александровне? Если бы он смог честно и просто рассказать, как невыносимо всякому жить без мамы, она бы поняла и, может быть, вернулась к Ниночке.

 

Он решил несколько загладить свою вину перед Софьей Александровной.

 

— Тетя Соня, — сказал Тима рассудительно, — есть такие болезни, от одних нервов. Я как-то сдачу из лавочки в чеканчик проиграл, а маме соврал, что потерял по дороге. И мама меня за это вовсе не ругала. И за то, что она меня не ругала и такая она хорошая, я всю ночь не спал, а наутро у меня по телу сыпь. Мама очень испугалась, а я ей говорю: "Ты меня не жалей. Я плохой.

 

Я сдачу в чеканчик проиграл". И она меня тут же простила за правду. Папа еще из больницы не пришел, а с меня вся сыпь исчезла. Это оттого, что мама меня простила и я успокоился. Вот я думаю, что у Нинки тоже болеань оттого, что она думает: вы ее не любите.

 

Софья Александровна долго, испытующе смотрела в глаза Тимы, потом вдруг крепко поцеловала его в лоб и сказала шепотом:

 

— Спасибо тебе, Тима, что ты так мою Нину любишь.

 

Спасибо тебе.

 

Но Тима рассердился:

 

— Я вашу Нину и не люблю вовсе.

 

— Не любишь?

 

— Я не потому, — шепотом признался Тима. — Я потому пришел, что сам без мамы замучился. Вот и все.

 

— Тима, — сказала Софья Александровна и посмотрела ему прямо в глаза своими заплаканными, сияющими глазами. — Ты знаешь, у меня есть друг Алексей Кудров.

 

Тима смутился и пролепетал, чувствуя, что краснеет:

 

— Он и папин друг.

 

— Так вот, — гордо сказала Софья Александровна. — Я теперь буду одна, одна всю жизнь.

 

— А Нина? — изнемогая от тяжести нового испытания всех своих душевных сил, по все-таки не сдаваясь, спросил Тима.

 

— Ты понимаешь, Тима, что это означает?

 

— Да, — растерянно протянул Тима, но понял только одно, что у Нины снова будет ее мама.

 

Шагая по узкой тропке в глубоко протоптанном снегу и жмуря глаза от слепящей снежной пыли, которую несла поземка, Тима чувствовал себя совсем усталым, пзмученным. Он уже не мог думать о том, что плохого и что хорошего было в сегодняшнем его поступке. Правильно или неправильно он сделал, что пошел к Софье Александровне? Он испытывал чувство жалости к себе. Будто было у него цветное стекло: когда глядишь сквозь него, все кажется таким красивым, необыкновенным, и вот он его потерял. Или нет, такое же чувство он испытал, когда отец показал ему в банке со спиртом человеческий мозг, похожий на огромную половинку грецкого ореха.



 

Отец объяснил: благодаря этому мозгу человек думает, видит, чувствует и даже разумно двигает руками и ногами. И каждая частица мозга ведает чем-нибудь у человека. Тима потом долго не мог смириться с ощущением, что в голове у пего тоже лежит такая серая, отвратительная на вид морщинистая штука, и она заведует всем в Тиме. Но потом, когда он забыл про мозг, ему стало сразу очень хорошо. Он даже решил, что отец это все придумал, чтобы Тима стал более серьезным и рассудительным.

 

Вот папа говорит, люди страдают только оттого, что богатые мучают бедных. И когда будет настоящая революция, всем будет хорошо. Но есть люди, которые сами от себя мучаются.

 

Зина слепая, отец Яшки водку пьет. Кудров теперь станет несчастным, и Софья Александровна тоже. Хотя, пожалуй, если бы настоящая революция случилась давно, мать Яши не жадничала бы из-за депег, не торговала на морозе, и Зина родилась бы здоровой, и их отцу не для чего тогда было бы пить. А Софья Александровна не выходила бы замуж за Савича, раз он настоящей революции боится. А отец стал бы инженером и строил что-нибудь для людей, вместо того чтобы с тифозными возиться и под матрацы листовки совать, за которые в тюрьму могут посадить. А мама окончила бы музыкальную школу и пела бы всем даром на площади. Ведь Эсфирь говорит, что у мамы исключительная колоратура. Это вроде как у соловья голос. Она могла бы в театре петь, если бы в тюрьму не села и в ссылку не уехала. Ее даже такая знаменитая певица, Нежданова, слушала и очень похвалила, сказала: "У вас исключительный голос, но вы, теперешняя молодежь, больше не об искусстве думаете, а о революции. И в Сибири вы свое сокровище загубите". Но мама вовсе не загубила. На вечерах у Савича она «Соловья»

 

Алябьева пела. Сожмет перед собой руки, на цыпочках вытянется, глаза зажмурит, и как будто у нее в горле трубочка серебряная. И все слушают ее, восхищенно полузакрыв глаза.

 

Когда Тима пришел домой, у двери его встретил Яша.

 

Он сказал, вздрагивая плечами, словно сильно озяб — Зинка на вилы в сарае напоролась животом. Вот тебя ждем. Давай лекарство.

 

Зина лежала на сундуке, закутанная полотенцами, на которых влажно проступили темные пятна крови, и в забытьи шептала:

 

— Мене мухи лицо лижут. Дышать не дают, гони мух, Яков.

 

Но никаких мух на лице у нее не было. Какие же мухи зимой?

 

Руки Тимы дрожали, и он не мог удержать склянку с йодом. Когда Яша обнажил тощий живот девочки, покрытый липкой кровью, Тима сполз на пол и прошептал:

 

— Я не могу.

 

— Давай, баба, гляди, сколько пролил. А он денег, йод, стоит.

 

Яков разорвал жесткую бумагу на пакетах, наложил вату на живот, спросил сурово:

 

— Может, чем еще помазать?

 

— Посыпь йодоформом.

 

— Это чего?

 

— Желтый порошок в банке.

 

Бинтуя Зинку, Яша спрашивал:

 

— А еще один бинтик истратить можно? Отец твой не заругает?

 

— Нужно ее в больницу везти, — сказал Тима. — Я пойду извозчика искать.

 

— Извозчик деньги спросит, давай лучше сами на салазках свезем.

 

Мальчики завернули Зину в одеяло и в тулуп, которым накрывался Яков, ложась спать, вынесли на улицу, положили в маленькие санки и обвязали веревкой, чтобы она не выпала из саней. На холоде Зина очнулась.

 

— Вы куда меня волочете? Не хочу в больницу, хочу дома!

 

— Я тебе дам — "не хочу"! — сердито прикрикнул Яков.

 

Зина стала плакать и жаловаться:

 

— Зачем побудили? Я уже ангелов видела.

 

— Ангелов! А говорила, мухи лижут.

 

Тима понимал, что Яша говорит так с сестрой не от черствости, нет. Мальчик хотел внушить Зине бодрость, делал вид, будто ничего страшного не произошло и он даже не очень ее жалеет. Но по лицу Якова текли слезы.

 

Ни разу прежде Тима не видел, чтобы Яков плакал, даже когда его жесточайше и бессмысленно избивал пьяный отец.

 

— Ничего, — шептал Яков, — она все равно не видит.

 

И слезы залубеневали на его острых скулах ледяной коркой.

 

— Мальчики! — застонала Зина. — Не трясите меня так. Ой, больно! Животик горит! Присыпьте снежком маленько… Ой, тошнехонько мне!..

 

Тима решил отвезти Зину прямо на квартиру Андросова, главного врача городской больницы.

 

Павел Андреевич Андросов жил на Садовой улице в особняке, выкрашенном белой масляной краской, с большими окнами в узорных наличниках, которые почему-то здесь называли «итальянскими».

 

Огромного роста, с большим животом и длинными вьющимися каштановыми волосами, всегда по моде одетый, Павел Андреевич походил на артиста. Лет пятнадцать тому назад он был выслан из Москвы за то, что слишком откровенно бравировал своим знакомством с социал-демократическими кругами. Сын известного профессора-окулиста, он отлично устроился в маленьком сибирском городке и, будучи способным хирургом, быстро разбогател, бесцеремонно назначая самые высокие гонорары купцам и промышленникам, когда те нуждались в его помощи.

 

В первый год изгнания, чувствуя себя еще обиженным, он отважно женился на молоденькой и очень хорошенькой цыганке, чтобы, как он говорил, "бросить вызов обществу". Кутил, катался на тройках, вел с воротилами города карточную игру по крупной. Но как-то так случилось, что его жена-цыганка с помощью ассистента Павла Андреевича подготовилась на аттестат зрелости, уехала в Томск и там поступила на медицинский факультет.

 

Андросов вел жизнь холостяка и уже основательно успел позабыть жену, как вдруг она вернулась в город врачом и в расцвете такой женской красоты, что Андросов оробел, растерялся и с тех пор стал покорным и преданным супругом. Жену Андросова звали Феклой Ивановной, но он называл ее Фенечкой и Фиалкой.

 

Действительно, у Феклы Ивановны были удлиненные глаза настоящего фиалкового цвета. Она была всегда гладко, на пробор причесана, держала себя с людьми строго, независимо, и только когда сердилась — начинала говорить отрывисто, гортанно, с цыганским акцентом.

 

Когда Андросовы ссорились, а это случалось частенько, они оба, стесняясь прислуги, переходили на цыганский язык. Павел Андреевич очень хорошо говорил по-цыгански, научившись этому языку в доказательство любви к своей супруге.

 

Андросов встретил Тиму в стеганом халате и, не давая произнести ни слова, потащил в комнату, восклицая:

 

— Смотри, Фиал очка, у нас гость!

 

Тима сразу понял, почему Павел Андреевич принял его так радостно. Не обращая внимания на Тиму, Фекла Ивановна что-то сердито крикнула мужу по-цыгански.

 

В доме происходил очередной скандал. Андросов, схватившись за голову, заныл:

 

— Какая карьера? Я завидую Савичу? Боже мой, что за нелепость! — И стал сыпать шумными цыганскими словами. Потом он снова с отчаянием воскликнул по-русски: — Когда же прекратятся эти моральные пощечины? — и обессиленным голосом спросил Тиму: — Ты хотел мне что-то сказать, мой друг?

 

— Там девочка напоролась животом на вилы, помогите ей, пожалуйста.

 

— Позволь, какая девочка? Что ты мелешь? — моргая глазами, переспросил Андросов. — И потом, почему сюда?

 

У меня же не больница, и я не обязан…

 

— Нет, обязаны, — сказал Тима.

 

— Позволь, кто же может меня заставить?

 

— Наш комитет, Рыжиков.

 

— Ну, батенька мой, я человек беспартийный, ты меня не пугай. Я думал, ты меня еще по-хорошему просить будешь, а ты вот как! Может, ты еще с пистолетом пришел?

 

ь- Я у вас все окна повышибаю! — заявил Тима.

 

В этот момент в комнату ворвалась Фекла Ивановна, держа на руках Зину.

 

Уставившись на Андросова своими широко открытыми фиолетовыми глазами, она повелительно крикнула:

 

— Мой руки, ребенок погибает!

 

Позади Феклы Ивановны понуро стоял Яша, держа в руке разорванную веревку, которой привязана была к саням Зина.

 

Больше двух часов мальчики сидели молча в гостиной Андросовых, а из двустворчатой, с матовым стеклом двери медицинского кабинета Андросова доносились только металлический звон инструментов, бросаемых на поднос, и короткие, приглушенные повелительные фразы Павла Андреевича.

 

Потом он вышел в белом халате, марлевая повязка сползла с его рта на грудь, лицо было усталым, потным, он тяжело дышал, от него остро пахло лекарствами. Сдирая с рук, словно кожу, желтые резиновые перчатки, он болезненно морщился, сопел, потом сказал самому себе с озлоблением: "У-у, подлец!.." Взял из коробки папиросу, закурил, сломал, плюнул на ковер и, подняв на мальчиков тусклые глаза в опухших веках, спросил хрипло:

 

— Да кто же такую муку вытерпеть мог? А она, крошка, только одно просит: "Дяденька, вы денег с Яшки не берите, я буду вам после полы каждый день мыть".

 

— Вы не беспокойтесь, — сурово сказал Яков, — мы заплатим.

 

— У ребенка шок, — произнесла Фекла Ивановна. — Она уже ничего не видит.

 

— Это ничего, — сказал Яков. — Она всегда ничего не видит.

 

Фекла Ивановна терла рукой свою длинную тонкую шею и под кожей у ней вздувался и ходил какой-то твердый клубок. Андросов рванул себя рукой за четырехугольную бородку. Встал и, раздирая на толстой волосатой руке рукав, крикнул жене:

 

— Нужно переливание крови!

 

— Без жестов, — сказала Фекла Ивановна. — Кровь нужно взять у ее брата. Пойдем, мальчик.

 

Яков остался ночевать у Андросовых. А Тима пошел домой. Голова у него кружилась, он ощущал какую-то тоскливую пустоту в груди, словно кровь взяли не у Яши, а у него.

 

А через неделю Зина умерла.

 

Андросов купил на кладбище хорошее место, и гроб с Зиной привезли на катафалке. Но провожали ее только Фекла Ивановна, Тима и Яков. Отец Зины пришел на кладбище пьяный и, стесняясь своего растерзанного вида, ждал у ограды, пока не ушла Фекла Ивановна. Андросовы предложили Яше поселиться у них, но он сказал угрюмо:

 

— Нет! Если понадобится, за вас обоих я помереть готов в случае чего. Но отца не брошу.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 

В конце апреля снег посинел и стал бурно таять, но ночью еще скрипели заморозки. Вскоре уже можно было ходить днем без зимней одежды, хотя под заборами в тени еще лежал снег. На проталинах появилась зеленая нежная травка.

 

Когда Тима пришел к маме в комитет, он увидел, как Рыжиков обнимает угрюмого квадратного Капелюхина и кричит ему в лицо, словно глухому:

 

— Ленин приехал! Слышишь, Кузьмич, Ленин!

 

И все радовались в комитете; только мама, напряженно вглядываясь в какую-то бумажку, лежащую на столе, все время стучала на машинке, даже не обернулась ни разу к Тиме. А Рыжиков, давая каждому входящему напечатанные мамой листовки, восторженно спрашивал:

 

— Видал? — и по складам, нежно, протяжно выговаривал: — Ле-нин! Вот, брат, тезисы — программа партии.

 

Куда и как идти сегодня и навек.

 

Ночью город был разбужен глухим гулом.

 

Набухшая река взломала свою ледяную крышу и со стеклянным звоном и скрежетом тронулась к океану. Могуче подняв гигантские ледяные плиты, разбросавшись в ширину на много верст, выворачивая с корнем прибрежные сосны и кедры, река стала подобна бесконечно растянувшейся, бешено хлынувшей ледяной лавине.

 

Ледяные поля величиной с Соборную площадь налезали друг на друга, сшибались и косо выпирали из реки, обнажая прозрачное, лунного цвета днище. Потом они рушились, выбивая высоко вверх мелкие льдины, которые сверкали в воздухе, словно выскочившие из воды диковинные рыбины. С треском, сопением, чавканьем и грозным грохотом река волокла на себе миллионы пудов льда, подобно тарану, сбивая им на поворотах углы крутых берегов вместе с рыбачьими хатами и березовыми рощицами. А когда в узостях образовались заторы и река с гневным усердием все выше и выше громоздила ледяную баррикаду и наконец, остановив свой бег на север, начинала расползаться вширь, одним плечом давя с хрустом таежную чащу, а другим халупы поречных окраин городишка, наступала зловещая тишина и становились слышны горестные вопли жителей, перетаскивавших свой скарб на взгорье, где проходила центральная улица.

 

Совет добился того, что городская управа разрешила жителям затопляемых окраин занять здание Общественного собрания и ресторан «Эдем».

 

Из затона сорвало две баржи с зерном. Баржи принадлежали Золотареву, а зерно Мачухину. Золотарев сдал йти баржи в аренду военному ведомству, а Мачухин продал зерно владельцу паровых мельниц Вытману, коюрый, в свою очередь, считал, что зерно продано интендантству, пусть оно и беспокоится. Никто из них не хотел позаботиться о спасший судов и грузов.

 

Рабочие-дружинники во главе с Кудровым с веревками, досками и жердями пошли по льдинам к баржам, зажатым почти на самой середине реки. Они успели забраться на баржи до того, как река сломала затор. Но когда ледяная лавина снова тронулась, баржи понесло к Кедровому мысу, где льдины, ошибаясь, с пушечным грохотом давили, топили одна другую, выбрасывая в воздух Сверкающие осколки.

 

Сотни людей бежали вдоль берега к мысу, где должна была произойти неизбежная гибель судов. Одну из барж река выпихнула на ледяное поле, потом это поле треснуло, и судно косо повисло, погрузившись кормой в воду.

 

Сзади стали налезать льдины, громоздясь все выше и выше. Раздался сухой, жалобный треск досок. Было видно, как с покатой палубы раздавленной баржи спрыгивали на лед дружинники.

 

Раздробив корму, река толкнула баржу снова на ледяное поле, но оно почти тотчас же раздалось под ней и снова сомкнулось. Это было очень страшно.

 

И еще страшнее было оттого, что выпрыгнувшие на лед люди, схватив брошенный с другой баржи толстый пеньковый канат, запрягшись в него, как бурлаки, стали неторопливой, мерной поступью шагать от этой баржи с большого ледяного поля к стремнине, туда, где мчались, толкаясь иворочаясь, дробящиеся льдины.

 

Почти возле самого мыса окоченевшие, окровавленные дружинники выбрались на берег. Они успели окрутить канатом толстый ствол векового кедра. Натянувшийся канат брызнул водяной пылью и почти мгновенно высох.

 

Дружинники, оставшиеся на барже, упирались баграми в льдины, пока баржу медленно оттягивали к берегу.

 

Из щелей продавленной обшивки на лед сыпалось зерно.

 

Зажимая под мышкой окровавленную руку, на берег соскочил Кудров и скомандовал:

 

— Капелюхин, хлеб раздать семьям, потерпевшим от наводнения, пораненные — до дому!

 

На следующий день в "Северной жизни" появилась статья Седого под заголовком "Подручные кайзера!", в которой автор обвинял большевиков в похищении двух барж с хлебом, принадлежавшим военному ведомству.

 

А еще через несколько дней Кудров был арестован по обвинению в совершении действий, направленных на подрыв военной мощи государства. Забастовали рабочие мельниц Вытмана, кирпичного завода Пичугина, ремонтники затона. Когда их поддержали железнодорожники, Кудрова выпустили…

 

Дом на набережной, где находился Совет, снесло наводнением, и Совет перебрался в слободу, так как дума отказалась предоставить здание в городе.

 

После подвига, совершенного дружинниками, Тима проникся к Кудрову благоговейным восхищением. Впервые в жизни он видел, как люди совершают геройство.

 

И то, что настоящий герой — его знакомый и, мало того, даже почти друг, заставляло Тиму как-то иначе, с большим уважением относиться к самому себе.

 

Возвращаясь однажды вечером из комитета вместе с Кудровым, Тима испытывал настоящее блаженство. Идти рядом с таким человеком, да кто ему не позавидует!

 

В синем теплом небе низко висели звезды. От берез с новорожденной листвой исходил нежный терпкий запах.

 

Кудров, засунув руки в карманы короткой железнодорожной куртки с орлеными пуговицами, обшитыми материей, задумчиво говорил:

 

— Вот, Тимофей, какая штука. У нас здесь, в тайге, миллионы десятин кедрачей. А что такое кедр? Корова!

 

Каждый кедр дает знаешь сколько фунтов масла? Сотни тысяч пудов можно получить с одного сбора. И какого масла! Почище коровьего. А у нас люди голодают, жрать нечего. Тайга каждое лето на сотни и даже тысячи верст выгорает, и тушить ее некому. Лес, мол, казенный, чего его жалеть! Вот попомни мои слова, социализм устроим — каждый человек должен будет за общее добро, как за свое собственное, болеть. У каждого будет глаз цепкий на всеобщую пользу… — Наклонившись, он поднял с земли круглую гальку, вытер ее об рукав, показал Тиме, спросил: — Что такое?

 

— Камень.

 

— Не камень, а кусок угля река обточила. Таких, из каменного угля, голышей на берегу много. Что это значит? А значит, где-то в верховьях река по угольным пластам течет, куски отламывает и волочит на всем пути следования. Но никому это не интересно, что где-то уголь есть. Палят леса в печах да топках. И какие леса — лиственницу! Она же вечное дерево, нетленное. Из нее можно города настроить, сотни лет будут стоять! Во время японской войны мой отец в Китае был, так там, говорит, дворцы из хвойного дерева тысячи лет стоят.

 

Вот, скажем, пимокат Якушкин так социализм соображает: всем все поровну, чего буржуи похватали, раздать.

 

Нет, не так. Социализм — это такое, когда люди собственноручно все потаенные сокровища земли и силы ее на себя обернут. Вот от чего оно, настоящее богатство, народу пойдет — от умного хозяйствования…

 

На углу Гражданской и Пироговской, где помещалась бильярдная "Дядя Костя", к Кудрову подошел долговязый парень в гимназической фуражке без герба, в короткой телячьей куртке и в высоких хромовых сапогах. Заглянув Кудрову в лицо, он попросил прикурить, потом, угодливо улыбаясь, заявил:

 

— А вас тут один человек дожидается. Один момент. — И скрылся в бильярдной.

 

— Ты пока иди, Тима, а я тебя догоню, — сказал озабоченно Кудров.

 

Но из дверей бильярдной вышли уже четыре человека.

 

— Узнаешь? — спросил одного из них долговязый.

 

Тот, кого он спрашивал, в летней поддевке, наброшенной на покатые плечи, сощурился, поглядел в лицо Кудрову угрюмыми выпуклыми глазами, мотнул головой и сказал сипло:

 

— Виноват, обмишурились сходством, — вздохнул и обернулся к остальным: — Ну, по домам, что ли? — И, тяжко ступая толстыми ногами, не спеша побрел не по тротуару, а по дороге. За ним поплелись и остальные.

 

Свернули на Подгорную, но тут Тима, тревожно оглядываясь на шагающих сзади людей, провалился в сточную канаву почти по пояс. Кудров успел его вытащить за руку. Еще немного, и вода сбила бы Тиму с ног и уволокла под деревянный настил.

 

— Что же ты такой неловкий? — упрекнул его Кудров и, присев на корточки, стал расшнуровывать ботинки. — Идти в мокрых нельзя, пяткп сотрешь и вообще простудишься.

 

И вдруг над головой Тимы раздался сиплый крик:

 

— Ребенка грабишь, сволочь?

 

Нога, обутая в хромовый сапог, ударила в склоненное лицо Кудрова. Кудров упал, на него бросились сверху плашмя еще двое, но он, извиваясь по земле, вырвался, привстал на одно колено и, стоя так, на одном колене, ударил в живот долговязого. Тот согнулся пополам и сунулся лицом в землю, словно бодая ее. Кудров вскочил на ноги и крикнул:

 

— Беги, Тнмоша!

 

Сзади на Кудрова бросился тот, с покатыми плечами, и поднял на себя, сжимая ему горло. Но Кудров ударил его затылком в нос. Плечистый разжал руки, присел и стал шарить одной рукой у себя за пазухой, а другой зажимать разбитый нос. Кто-то сшиб Тиму, наступил ему на локоть, надавил каблуком и повернулся. Тима взвизгнул, от боли у него потемнело в глазах. Когда он открыл их, было тихо, только хлюпала вода в сточной канаве. Казалось, в рукав ему кто-то насыпал раскаленных железных опилок — такая рука была тяжелая и так невыносимо болела. Тима, скособочась, с трудом поднялся.

 

Поджав к животу ноги, на земле лежал Кудров. Лицо спокойное, и на прижатой к груди ладони растопырены пальцы…

 

Тима лежал в постели, рука его, толсто перебинтованная, покоилась на маленькой подушке. Разорванная кожа в уголке рта мучительно стягивалась. Мама сидела рядом и, опустив глаза, слушала, что говорит Капелюхин.

 

А Капелюхин, вежливо покашливая в волосатый кулак, стараясь смирить свой могучий голос, шептал:

 

— Тут, Варвара Николаевна, партию трогать не надо.

 

Материнское сердце спросить. Дружина велела: мол, если материнское согласие будет, тогда да, а так — нет. Опознает Тимоша, спасибо. Но концы у них могут остаться.

 

Мы, конечно, за мальчиком надзирать будем, но беспокойство в смысле мести законно. Так что вот, выбирайте.

 

Мама посмотрела на Тиму, легким, летучим движением коснулась его щеки и покорно сказала:

 

— Пусть он сам решает.

 

— Я пойду, — произнес с трудом Тима каким-то булькающим голосом оттого, что мог сейчас говорить только одной стороной рта. — Не боюсь.

 

Ночью рабочая дружина оцепила флигель в усадьбе Вытмана, где находился штаб так называемого "Патриотического общества содействия". Возглавлял это общество фельетонист "Северной жизни", глава местных анархистов Сергей Седой.

 

Всю компанию захватили врасплох. Капелюхин богатырским плечом вывалил дверь и сказал скучным голосом:

 

— Не двигаться, а то убивать будем.

 

Якушкин с мочальной кошелкой обошел всех арестованных, сложил в кошелку пистолеты, ножи и чугунные гирьки на сыромятных ремнях, упрекнул:

 

— Что же это вы черносотенным инструментом пользуетесь? Некрасиво!

 

Сергей Седой, полный, представительный, с огромным, в залысинах, лбом над лукавыми лазурными глазками, разводя руками в крахмальных манжетах, негодующе заявил:

 

— Товарищи! Кто вам дал право разоружать боевые силы революции?

 

— Я те дам революцию! — И Якушкин показал Седому косматый крашеный кулак.

 

В кладовой рабочие нашли женские шубы и большую кадушку, набитую дорогими мехами.

 

— Вы что же, еще и грабите? — спросил Капелюхин.

 

— Экспроприированное имущество буржуазии, — небрежно бросил Седой.

 

Тиму привез на телеге к воротам вытмановского дома пимокат Шурыгин. Он старательно укрыл мальчика сеном и спросил:

 

— Видать тебе тут? Ну и нишкни. Я к тебе спиной сяду, увидишь кого из тех, пихни меня. Опознавать я буду.

 

— Я так не хочу, — запротестовал Тима.

 

— А как ты хочешь? — рассердился Шурыгин. — Чтоб после твои родители горе узнали? Лежи, а то выпорю, как своего. — И даже за ремень ухватился, но лицо у него оставалось ласковым.

 

Арестованных выводили за калитку поодиночке, Якушкин освещал каждого фонарем и спрашивал Шурыгина:

 

— Разглядел рожу? Теперь дальше гляди. Грудь, пузо, ноги, ну?…

 

— Не опознаю, — вздыхал Шурыгин.

 

Вдруг фонарь осветил потное лицо с белесым чубом на узеньком лбу и гимназическую фуражку на затылке.

 

— Он! — закричал, приподнимаясь, Тима и стал дрыгать ногами, стараясь стряхнуть с себя сено.

 

Но сильные руки Шурыгина повалили его снова на телегу. Кто-то закричал: "Держи!" Телега рванулась.

 

Тима ухватился здоровой рукой за перекладину, чтобы не вывалиться, и вдруг впереди раздался тонкий, жалобный, словно кошачий, визг и всплеск воды. Телега остановилась. Тима приподнялся и увидел, как вдоль сточной канавы, не торопясь, шагает Шурыгин и пинает что-то ногой со стенки канавы, словно камешки сбрасывает. Там, где канава уходила под деревянный настил, он остановился, встал на колени, нагнулся, поглядел под настил. Потом выпрямился, подошел к телеге, засунул охотничье ружье под сено, спросил рассеянно Тиму:

 

— Как, руку не ушиб? Вздыбился конь, испужался.

 

Сел, повернул коня и шагом поехал обратно.

 

Подбежал, запыхавшись, с револьвером в руке Капелюхин. Спросил:

 

— Не поймал?

 

— Где там, — махнул рукой Шурыгин.

 

— Эх, шерсть кислая, — презрительно сказал Капелюхин. — Убег из-под носа, значит?

 

— Ничего, ему теперь недалече бечь, — скучным голосом произнес Шурыгин и кивнул головой на канаву.

 

— Так что ж ты ваньку валяешь? — рассердился Капелюхин.

 

Но Шурыгин сказал ему строго, покосившись суровым карим глазом на телегу:

 

— А сны ребячьи портить нам дано право? Ты о сне ребячьем думаешь, дуболом? Мне и то теперь, — стукнул себя в грудь кулаком, — пятно. Понял? Ну и все.

 

Тима пролежал в постели около месяца. Когда с руки сняли гипс, она оказалась тощей, а кожа на ней — дряблой, серой, морщинистой. Рука плохо сгибалась в локте, а пальцы все время были холодные.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 46 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.059 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>