Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

IВ один из январских дней, в конце месяца, аббат Пьер Фроман, которому предстояло отслужить мессу в соборе Сердца Иисусова на Монмартре, уже в восемь часов утра стоял на вершине холма перед собором. 32 страница



 

— До свиданья, Жерар, будьте здоровы и счастливы.

 

Потом, обернувшись к Камилле, она расцеловала ее в обе щеки; монсеньер Марта глядел на них с выражением снисходительного сочувствия.

 

— До свиданья, дочка.

 

— До свиданья, мама.

 

Но у обеих дрожал голос, их горящие взгляды скрестились как мечи, и поцелуй напоминал злобный укус. О, какую ярость испытывала Камилла, видя, что ее соперница все еще хороша и желанна, несмотря на свои годы и пролитые слезы! Какая пытка для Евы видеть эту девушку, которая победила ее своей молодостью, похитила у нее любовь! О взаимном прощении нечего было и думать: они будут ненавидеть друг друга до самой могилы, даже в фамильном склепе, где им предстоит когда-нибудь упокоиться.

 

Вечером баронесса Дювильяр все же не пошла на премьеру «Полиевкта». Она страшно устала и хотела лечь пораньше; уткнувшись в подушку, она проплакала всю ночь. В ложе бенуара сидели только барон, Гиацинт, Дютейль и маленькая принцесса де Гарт.

 

Уже к девяти часам в зрительном зале теснилась и гудела блестящая толпа, как в дни торжественных спектаклей. Здесь собралось то же парижское общество, которое дефилировало утром в ризнице церкви Мадлен; то же лихорадочное любопытство, та же жажда чего-то необычного, исключительного; можно было увидеть те же лица, те же улыбки, тех же самых женщин, приветствовавших друг друга чуть заметным кивком, мужчин, понимавших друг друга с полуслова, по малейшему жесту. Словом, был налицо весь высший свет: обнаженные плечи, свежие цветы в бутоньерках, ослепительная праздничная роскошь. Фонсег занимал ложу «Глобуса», с ним — двое его друзей с супругами. Маленький Массо сидел на своем обычном месте в партере. Были тут и завсегдатаи Комедии: судебный следователь Амадье, и генерал де Бозонне, и генеральный прокурор Леман. Ужасный Санье, толстяк апоплексического вида с двойным подбородком, привлекал все взоры, благодаря появившейся утром скандальной статье. Шенье, которому досталось лишь откидное сиденье, рыскал по коридорам, забирался на все ярусы, чтобы еще разок вдохновить приверженцев. Когда в ложу бенуара, находившуюся против ложи Дювильяра, вошли министры — Монферран и Довернь, по рядам зрителей пробежал шепот, на лицах появились лукавые, многозначительные улыбки, — ведь все знали, что именно этим лицам дебютантка в значительной мере обязана своим успехом.



 

Между тем еще накануне по городу стали распространяться досадные слухи. Санье заявил, что дебют Сильвианы, этой известной кокотки, во Французской Комедии, да еще в возвышенной роли Полины, — настоящая пощечина общественной нравственности. Впрочем, в прессе давно горячо обсуждалась сумасбродная причуда красивой куртизанки. Уже добрых полгода шли об этом толки, и хорошо осведомленные парижане сбежались в театр лишь в жажде новых впечатлений. Еще до поднятия занавеса чувствовалось, что зрители добродушно настроены, что у них на уме только смех и развлечения; они издевались над актрисой по уголкам, но готовы были аплодировать, если она им угодит.

 

Впечатление было самое неожиданное. Когда Сильвиана появилась на сцене в первом акте в скромном, закрытом платье, зрители стали восхищаться чистым овалом ее девственного лица, невинным ротиком и ясным, непорочным взором. Созданный ею образ сперва всех удивил, потом очаровал. Начиная со сцены, где Полина открывает душу Стратонике и рассказывает свой сон, актриса трактовала свою героиню в мистическом духе, сделала ее мечтательницей, святой с церковного витража, которую вагнеровская Брунгильда могла бы унести на своем коне в облака. Это было нелепо, неестественно и противоречило здравому смыслу. Но публику еще больше заинтересовала такая трактовка, это было модно, а главное, казался пикантным контраст между образом чистой, как лилия, невинной Полины и исполнявшей эту роль развращенной до мозга костей куртизанкой. Успех возрастал с каждым актом: во втором — блестяще прошло объяснение с Севером; в третьем — сцена с Феликсом и, наконец, в четвертом — сцена с Полиевктом и полный возвышенного, душераздирающего трагизма диалог с Севером. Легкий свист, в котором обвинили Санье, окончательно решил победу. По знаку, данному Монферраном и Довернем, как об этом писали газеты, зал разразился аплодисментами, Париж рукоплескал, то ли в порыве увлечения, то ли из чувства юмора, устроив пышные овации тщеславному Дювильяру и могущественному министерству Сильвианы, над которым подтрунивали во время антрактов.

 

В ложе барона бурно обсуждали спектакль.

 

— А знаете, — сказал Дютейль, — наш влиятельный критик, которого я как-то приводил к вам на ужин, прямо возмущен. Он настаивает на том, что Полина самая обыкновенная мещаночка, только в конце трагедии она каким-то чудом перерождается, и изобразить ее с самого начала святой девой — значит погубить образ.

 

— Ба! — громогласно воскликнул Дювильяр. — Пусть спорят, это наделает шума… Главное, нужно, чтобы завтра утром в «Глобусе» появилась статья Массо.

 

Но вскоре выяснилось, что нельзя ждать ничего утешительного. Шенье, который пытался опять обработать Фонсега, заявил, что тот, несмотря на шумный успех, все еще колеблется, называя этот успех шальным. Барон рассердился.

 

— Подите скажите ему, что я этого хочу и не забуду его услуги.

 

В глубине ложи захлебывалась от восторга Роземонда.

 

— Гиацинт, милый! Умоляю вас, проводите меня в уборную Сильвианы. Я больше не могу ждать. Я должна сейчас же ее расцеловать.

 

— Но мы все туда пойдем, — заявил Дювильяр, услыхав этот разговор.

 

Коридоры были битком набиты, и до самой сцены пришлось протискиваться. Потом — новое препятствие: дверь уборной оказалась запертой; на стук барона костюмерша ответила, что мадам просит господ подождать.

 

— О, пустяки, ведь я женщина, — сказала Роземонда и быстро скользнула в приоткрытую дверь. — Идите и вы, Гиацинт, ничего особенного.

 

Сильвиана сильно разгорячилась во время игры и сидела полуголая, ей вытирали плечи и шею. Роземонда восторженно бросилась к ней и расцеловала ее. Они весело болтали в ярко освещенной газовыми рожками, заваленной цветами комнатке. Губы их почти соприкасались, не было конца нежным, восторженным излияниям. Но вот Гиацинт услыхал, что они уговорились встретиться при выходе из театра, Сильвиана пригласила Роземонду на чашку чая.

 

Он любезно улыбнулся и сказал актрисе:

 

— Если не ошибаюсь, ваш экипаж ждет вас на углу улицы Монпансье? Так вот, я провожу туда принцессу. Так будет удобней, и вы поедете вместе.

 

— Ах, какой милый! — воскликнула Роземонда. — Так мы и сделаем.

 

В этот миг открылась дверь, вошли мужчины и стали поздравлять актрису с успехом. Но нужно было спешить, начинался пятый акт. То был настоящий триумф, публика взревела от восторга, когда Сильвиана, подобно святой мученице, возносящейся на небеса, произнесла знаменитые слова: «Я вижу, я знаю, я верю, у меня открылись глаза!» Все потеряли голову. Артистов стали вызывать, и парижане устроили бурные овации этой девственнице театральных подмостков, которая, по словам Санье, в городе так прекрасно исполняла роль шлюхи.

 

Дювильяр и Дютейль сразу же отправились за кулисы, чтобы проводить Сильвиану, а Гиацинт повел Роземонду к экипажу, стоявшему на углу улицы Монпансье. Там они остановились, поджидая остальных. Казалось, молодого человека очень позабавило, когда пришедшая с его отцом Сильвиана жестом остановила Дювильяра, собиравшегося сесть в экипаж.

 

— Нет, мой милый, сегодня нельзя. Я с подругой.

 

Из кареты выглянуло улыбающееся личико Роземонды. И когда экипаж с женщинами тронулся, барон продолжал неподвижно стоять. Сколько времени и сил затратил он, чтобы добиться ее милости!

 

— Что поделаешь, мой дорогой! — сказал Дютейлю Гиацинт, тоже слегка шокированный. — Я пресытился ею и уступил ее Сильвиане.

 

Ошеломленный Дювильяр стоял на тротуаре в опустевшем проезде, там его заметил измученный до предела Шенье, устремился к нему и сообщил, что Фонсег одумался и статья Массо пройдет. В коридорах театра много говорили о пресловутой железнодорожной линии через Сахару.

 

Гиацинт взял под руку отца и стал его успокаивать, как благоразумный товарищ, для которого женщина является лишь низменным и нечистым животным.

 

— Идем спать… Раз эта статья появится, ты сам отнесешь завтра же утром ей газету, и, конечно, она тебя пустит.

 

И мужчины пошли вдоль авеню Оперы, мрачной и пустынной в этот поздний час; они курили и по временам перебрасывались словами, а над спящим Парижем звучал несмолкаемый предсмертный стон погибающего мира.

III

 

После казни Сальва Гильом впал в мрачное раздумье. Он молчал, казался озабоченным, и у него был отсутствующий вид. Часами он работал, изготовляя опасный порошок по ему одному известной формуле; эти процедуры требовали величайшей точности, и он обходился без помощников. Потом он уходил из дома и возвращался с долгих одиноких прогулок совсем разбитый. С близкими он неизменно был нежен, пытался даже улыбаться. Но всякий раз, как к нему с чем-нибудь обращались, он отвечал невпопад, словно был где-то далеко-далеко.

 

Пьер решил, что брату не по силам его жертва и что отказ от Марии надломил его. Уж не о ней ли он так упорно думал и все сильней тосковал по мере того, как приближался день свадьбы? И вот однажды вечером Пьер начал откровенный разговор, заявив, что хочет удалиться, исчезнуть.

 

С первых же слов Гильом его прервал, воскликнув с нежностью:

 

— Мария! Ах, братец! Я ее слишком люблю, чтобы жалеть о том, что я сделал!.. Нет, нет и нет! Вся моя радость, покой, счастье теперь зависят только от вашего счастья. Уверяю тебя, ты ошибаешься, со мной все благополучно, по-видимому, меня поглощает работа.

 

В этот вечер он был очень разговорчив и заразительно весел. За обедом он спросил, скоро ли придет обойщик и приведет в порядок комнаты для молодых, — две маленькие комнатки над лабораторией, занимаемые Марией. С тех пор как свадьба была решена, Мария находилась в ровном, веселом настроении, спокойно ожидая. Она оживленно высказала свои пожелания: одну комнату ей хотелось обить красной бумажной тканью по двадцать су за метр и обставить простой еловой лакированной мебелью, — тогда ей будет казаться, что она живет в деревне; а на полу она расстелет ковер, — ковер всегда казался ей верхом роскоши. Она смеялась, смеялся и Гильом с отечески добродушным видом; его веселость успокоила Пьера, и он решил, что ошибся.

 

Но на другой день Гильом снова впал в задумчивость. Тревога Пьера еще усилилась, когда он заметил, что Бабушка никогда еще не была такой молчаливой, серьезной и замкнутой. Не решаясь обратиться прямо к ней, он попытался расспросить мальчиков, но ни Тома, ни Антуан, ни Франсуа ничего не знали и не хотели знать. Каждый был занят своим делом, они жили весело и беззаботно, горячо любя и уважая отца. Постоянно находясь рядом с ним, они никогда его не расспрашивали о работе его и планах, уверенные, что все, что он делает, прекрасно и справедливо, и готовые по первому же зову прийти ему на помощь. Но, как видно, он оберегал их от всякой опасности, один шел на жертву. И Бабушка была единственной его поверенной, с ней он советовался и, вероятно, прислушивался к ее словам. Убедившись, что от мальчиков ему ничего не добиться, Пьер стал наблюдать за Бабушкой. Его тревожила ее суровость, к тому же он заметил, что Гильом часто о чем-то беседует с ней в ее комнате, находившейся наверху, рядом с комнатой Марии. Они запирались там и, по-видимому, чем-то занимались; часами оттуда не доносилось ни единого звука.

 

Однажды Пьер увидел, как брат вышел из этой комнаты с небольшим, но с виду довольно увесистым чемоданом. И он вспомнил, что Гильом рассказывал ему о порошке, один фунт которого мог взорвать целый собор, о могучем орудии разрушения, которое он намеревался передать Франции и тем самым обеспечить ей в войне победу над другими народами, освободительницей которых она призвана стать. Ему вспомнилось, что одна Бабушка посвящена в эту тайну, что долгое время это ужасное взрывчатое вещество находилось близ ее кровати, когда Гильом ожидал налетов полиции. Почему же теперь брат уносит из дому изготовленное им вещество? Подозрения и страх придали Пьеру решимости, и он внезапно спросил брата:

 

— Ты чего-то опасаешься и потому все уносишь из дому? Если тебе нельзя хранить это у себя, ты вполне можешь принести ко мне, ведь никому и в голову не придет шарить у меня в квартире.

 

Изумленный Гильом пристально поглядел на брата:

 

— Да… Мне стало известно, что после казни этого несчастного начались обыски и аресты, они смертельно боятся, как бы какой-нибудь смельчак не отомстил за него. Вдобавок просто неблагоразумно держать дома такие опасные вещества. Вот я и решил спрятать их в надежном месте… Что до Нейи… О нет, милый братец, этот подарочек не для тебя!

 

Он говорил спокойно, хотя в его голосе слышалась легкая дрожь.

 

— Но если у тебя все готово, — заметил Пьер, — то, вероятно, вскоре ты передашь это орудие военному министру?

 

По глазам Гильома видно было, что он колеблется; он уже готов был солгать. Потом твердо ответил:

 

— Нет, я передумал. У меня сейчас другие планы.

 

Это было сказано столь решительным тоном, что Пьер не осмелился продолжать свои расспросы, хотя ему хотелось знать о планах брата. Но с этой минуты он пребывал в тревожном, лихорадочном ожидании и все острее чувствовал в торжественном молчании Бабушки и в просветленном, полном героической решимости, взоре брата какую-то великую и ужасную угрозу, быть может, приговор всему Парижу…

 

Как-то днем, когда Тома собрался уходить на завод Грандидье, стало известно, что старого рабочего Туссена снова разбил паралич. Тома решил по дороге навестить больного, которого он очень уважал, и, если можно, оказать ему помощь. Пьер захотел его сопровождать. Около четырех часов они отправились.

 

Туссен находился в комнате, где жила вся семья, где ели и спали; он сидел с убитым видом у стола, на низеньком стуле. После удара у него отнялась вся правая сторона — рука, нога и даже язык. Он мог издавать лишь невнятные гортанные звуки. Рот у него искривился направо, и черты были искажены гримасой отчаяния. В пятьдесят лет он был конченым человеком; бросались в глаза его нечесаная, седая, как у старика, борода, узловатые, изуродованные тяжелым трудом руки, теперь уже совершенно бессильные, на крупном добродушном темно-коричневом лице жили одни глаза; он все время оглядывал комнату, и взгляд его по очереди останавливался на пришедших. Г-жа Туссен, все такая же полная, хотя ей не приходилось есть досыта, по-прежнему подвижная, сохраняла присутствие духа, несмотря на все несчастья; она суетилась вокруг больного.

 

— Туссен, к нам дорогие гости — к тебе пришел господин Тома с господином аббатом… — Тут же она спокойно поправилась: — Со своим дядей, господином Пьером… Видишь, тебя еще не забыли.

 

Туссен хотел что-то сказать, но это ему не удалось, и на глаза навернулись слезы; он глядел на посетителей с невыразимой грустью, и губы у него дрожали.

 

— Ну, успокойся, — сказала жена. — Врач запретил тебе волноваться.

 

Пьер заметил, что при его появлении две особы, находившиеся в комнате, встали и отошли в сторону. Он с удивлением узнал маленькую Селину и г-жу Теодору, они были прилично одеты и держались непринужденно. Узнав о несчастье, они пришли навестить, одна — брата, другая дядю, они сами пережили тяжелое горе и умели сочувствовать. Видно было, что теперь они уже не испытывают нужды, и Пьер вспомнил, что ему рассказывали, как после казни отца к девочке была проявлена горячая симпатия: на нее посыпались подарки, многие великодушно хотели удочерить девочку, наконец ее удочерил один из товарищей Сальва, он устроил ее в школу, надеясь потом обучить какому-нибудь ремеслу, а г-жа Теодора поступила сиделкой в больницу. Они были спасены.

 

Когда Пьер подошел к Селине и поцеловал, г-жа Теодора велела девочке хорошенько поблагодарить господина аббата. Она продолжала так его величать из уважения.

 

— Это вы, господин аббат, принесли нам счастье. Разве такое забудешь, я каждый день напоминаю Селине, чтобы она молилась за вас.

 

— Значит, дитя мое, ты опять будешь учиться?

 

— Ах, я так рада, господин аббат. И мы теперь ни в чем не нуждаемся.

 

От волнения у нее перехватило дыхание, и она пролепетала сквозь слезы;

 

— Ах, если бы бедный папочка видел нас!

 

Госпожа Теодора ласково простилась с г-жой Туссен.

 

— Ну, до свиданья, мы уходим. Нам хотелось выразить вам свое сочувствие; как все это печально. Сколько ни бейся, а беды не отвратишь… Селина, поцелуй дядюшку… Бедный брат, желаю, чтобы ноги у тебя как можно скорей восстановились.

 

Мать и дочь поцеловали инвалида в щеку и ушли. Туссен все время молча слушал и наблюдал; он следил за ними до самой двери живым и разумным взглядом; как видно, он горевал, что не сможет вернуться к деятельной жизни, какой жили его родственницы.

 

Обычно такая благодушная, г-жа Туссен на минуту поддалась зависти.

 

— Бедный мой старикан, — сказала она, положив подушку за спину мужу. — Этим двум повезло, не то что нам с тобой. После того как отрубили голову этому сумасшедшему Сальва, у них все идет на лад. Теперь они обеспечены, у них есть верный кусок хлеба. — И, обернувшись к Пьеру и Тома, добавила: — А наша песенка спета, увязли по шею, и нет надежды выкарабкаться… Что поделаешь, мы должны подохнуть с голоду; моему бедняге мужу не отрубили голову, он честно работал всю жизнь, и вот — полюбуйтесь: вышвырнули, как старую, негодную скотину.

 

Она усадила пришедших и стала отвечать на их сочувственные вопросы. Врач был уже два раза, обнадежил, что к больному вернется дар речи и он сможет с палкой передвигаться по комнате. Но о работе не приходится и думать. К чему же тогда все это? По глазам Туссена было видно, что он хоть сейчас готов умереть. Если рабочий больше не в силах трудиться, не может прокормить жену, ему место в могиле.

 

— Ну, а сбережения… — продолжала она. — Иные спрашивают, есть ли у нас сбережения… Правда, у нас лежало в сберегательной кассе около тысячи франков, когда мужа разбило в первый раз. Вы и представить себе не можете, сколько приходится мудрить, чтобы скопить этакую сумму; ведь мы не какие-нибудь дикари: и вечеринку иной раз надо справить, и повкусней чего-нибудь захочется, и пропустить бутылочку вина… За пять месяцев вынужденной безработицы мы съели эту тысячу франков, — одни лекарства и бифштексы чего стоили, а теперь — боже ты мой! — когда все начинается сначала, нам и не понюхать хорошего винца и бараньей ножки, изжаренной на вертеле.

 

Этот вопль хозяйки, любившей поесть, красноречивей слез выдал ее страх за завтрашний день. Мужественная женщина держала себя в руках, но ей казалось, что все кругом рушится, приходит конец света, если она не может содержать в порядке жилище, потушить в воскресенье кусок телятины и по вечерам поджидать с работы мужа, болтая с соседками. Уж лучше бы их выбросили в сточную канаву и увез бы их мусорщик на своей тележке!

 

Тома прервал ее:

 

— Но ведь существует приют для инвалидов труда; нельзя ли поместить туда вашего супруга? Мне кажется, он имеет на это полное право.

 

— Как бы не так! — воскликнула она. — Я уже наводила справки. Но, оказывается, туда не берут больных. Они сказали мне, что на то существует больница.

 

Пьер безнадежно махнул рукой, подтверждая ее слова. Внезапно ему вспомнилась его беготня по Парижу — от председательницы благотворительного общества баронессы Дювильяр к главному администратору Фонсегу; в конце концов удалось устроить туда злополучного Лавева, но к тому времени старик успел умереть.

 

В этот миг послышался плач ребенка, и посетители с изумлением увидели, что г-жа Туссен прошла в крошечную комнатку, где раньше спал их сын Шарль, и вскоре появилась с двухлетним малышом на руках.

 

— Ах, боже мой! Ну да, это сынишка нашего Шарля, — сказала она. — Он спал там, в старой кроватке своего отца, и вот, видите, проснулся… Представьте себе, в прошлую среду, как раз накануне этой беды с Туссеном, я взяла его у кормилицы, что живет в Сен-Дени; у Шарля дела идут плохо, он перестал ей платить, и она грозилась, что вышвырнет малыша на улицу. Мне подумалось, вот работа как будто налаживается и мы прокормим такой маленький ротик. И вдруг все рухнуло… Но что поделаешь? Теперь малыш у меня, не могу же я, в самом деле, выбросить его на улицу.

 

Разговаривая, она ходила по комнате, укачивая ребенка. И она рассказала — в который раз! — нелепую историю о том, как Шарль по глупости спутался с прислугой соседнего виноторговца, и она оставила ему вот этот подарочек, а сама, как последняя шлюха, повисла на шее у другого мужчины. Если бы еще Шарль зарабатывал так же, как до военной службы, когда он не терял времени даром и все сполна приносил домой! Но как вернулся, работает уж не с душой, принялся рассуждать, какие-то идеи у него пошли… Правда, он еще не бросает бомбы, как этот сумасшедший Сальва, но все свободное время проводит у всяких там социалистов да анархистов, которые совсем вскружили ему голову. Жалко смотреть на него, вконец свихнулся, а уж такой славный и сильный парень! В их квартале, говорят, немало таких парней; самые лучшие, самые умные не хотят больше прозябать в нищете, ведь работа не может их прокормить; и они скорей взорвут все на свете, чем согласятся весь свой век жить впроголодь… — О! нынешние дети совсем не похожи на родителей; у них нет такой выдержки, как у моего бедного старика; он терпел, пока от него не остались кожа да кости, пока он не превратился в такую жалкую развалину… Знаете, что сказал наш Шарль, когда на другой день после несчастья увидел отца в этом кресле, без рук, без ног, без языка? Он разозлился и крикнул, что отец всю жизнь, как дурень, надрывался, работая на буржуа, а теперь не получит от них и глотка воды… А потом заплакал навзрыд, потому что он у нас совсем не злой мальчик.

 

Ребенок тем временем успокоился, и она продолжала носить его по комнате, прижимая к сердцу с нежностью бабушки. Шарль не в состоянии им помогать; каких-нибудь сто су, и то не всегда. Да и она сама порядком измытарилась, нечего и думать браться за прежнее свое ремесло белошвейки. И прислугой невозможно работать, когда на руках малыш, да еще другой, большой ребенок, инвалид, которого надо обмывать и кормить. Что же остается делать? Как быть им троим? Ума не приложить, у нее душа замирает от страха, хотя она храбрится и на все готова из любви к ним.

 

У Пьера и Тома от жалости защемило сердце, когда они увидели, как крупные слезы потекли по щекам разбитого параличом старика, постигнутого нищетой труженика, сидевшего в этой, пока еще опрятной, комнате. Он слушал жену, глядел на нее, глядел на бедное маленькое созданье, уснувшее у нее на руках; он уже не мог громко высказать своих страданий, он потерял голос, сердце его было разбито, его захлестнула неизбывная горечь; всю свою долгую жизнь он трудился, и вот над ним насмеялись и обманули его! Какая вопиющая несправедливость: столько усилий — и в результате такие страдания! Он приходил в ярость, чувствуя свою беспомощность, видя, что его близкие должны безвинно, как и он сам, страдать вместе с ним и умереть тою же смертью, что он. Несчастный старик, инвалид труда, кончил жизнь, как изнуренная, разбитая лошадь, свалившаяся на дороге. Все это было так возмутительно, так чудовищно, что было невозможно молчать, он хотел что-то сказать, но у него вырвалось лишь хриплое ворчанье.

 

— Успокойся, — сказала г-жа Туссен, — а то тебе будет еще хуже. Что же делать, что же делать!

 

Она пошла укладывать ребенка; когда она вернулась, Тома и Пьер стали уговаривать ее обратиться к патрону Туссена, г-ну Грандидье, но их прервала новая посетительница. Пришлось подождать.

 

То была г-жа Кретьенно, вторая сестра Туссена, на восемнадцать лет моложе его, жена мелкого чиновника. Услыхав о постигшей их беде, красавица Гортензия пришла выразить свое сочувствие, как требовали приличия, хотя незадолго перед тем муж приказал ей порвать отношения с ее родными, которых он стыдился. На ней было платье из дешевого шелка и уже трижды переделанная шляпка с красными маками. Но несмотря на всю эту роскошь, она чувствовала себя неловко и прятала ноги в стоптанных ботинках. Эта нежная блондинка сильно подурнела после недавнего выкидыша, красота ее быстро увядала.

 

Она остановилась в дверях, видимо, пораженная ужасным видом брата и убожеством этой обители страданий. Поцеловав его и выразив огорчение, что видит его в таком состоянии, она, как всегда, принялась сетовать на свою судьбу, жаловаться на денежные затруднения, опасаясь, как бы к ней не обратились за помощью.

 

— Ах, дорогая, мне вас от души жаль. Но если бы вы знали, как тяжело сейчас приходится решительно всем!.. Вот я, например; вы и представить себе не можете, как мне трудно сводить концы с концами. Муж занимает известное положение, и я должна ходит в шляпке и носить приличные платья. На три тысячи франков далеко не уедешь, а тут еще семьсот уходят на квартиру. Вы скажете, что можно бы устроиться поскромнее; нет, моя дорогая, мне нужна гостиная, ведь мы принимаем гостей… Посудите сами… Кроме того, у меня две дочери; ведь им надо учиться, Люсьенна уже играет на фортепьяно, у Марсели обнаружились способности к рисованию… Кстати, я хотела захватить их с собой, но побоялась, что они расстроятся. Надеюсь, вы меня извините?

 

И она рассказала, сколько неприятностей было у нее с мужем из-за печальной кончины Сальва. Этот тщеславный, ничтожный и злобный человек пришел в крайнее негодование, когда в числе родных жены оказался преступник, казненный на гильотине; он стал с ней груб и обвинял ее во всех трудностях, даже в своей неудачливости, с каждым днем делаясь все более желчным от тупой работы в конторе. Порой, вечерами, они ссорились; она давала ему отпор, уверяя, что могла бы выйти за одного врача, который влюбился в нее, когда она еще работала продавщицей в кондитерской на улице Мартир. А теперь, когда жена подурнела, а муж уже не надеялся выбраться из нужды, даже если бы получил вожделенные четыре тысячи франков, семейная жизнь с каждым днем становилась все беспросветнее, они постоянно раздражались и бранились, — дорого доставалось им удовольствие называться господином и дамой, им жилось невыносимо тяжело, не слаще, чем рабочим в их трущобах.

 

— Но все же, моя дорогая, — возразила г-жа Туссен, утомленная этим потоком жалоб, — вам повезло, что у вас нет третьего ребенка.

 

Гортензия вздохнула с явным облегчением.

 

— Да, вы правы, я просто не представляю, как бы мы его воспитали. Не говоря уже о том, что Кретьенно закатывал мне ужасные сцены, он кричал, что, если я забеременею, это будет не по его вине и, как только родится третий ребенок, он бросит меня и уйдет куда глаза глядят… Вы знаете, я чуть не умерла во время выкидыша; о, как это было ужасно, я до сих пор еще не оправилась. Доктор говорит, что я плохо кушаю, что мне нужно усиленно питаться. Но это пустяки, я все-таки очень рада.

 

— Ну, еще бы, милочка, ведь вы этого и желали.

 

— Конечно, мы только об этом и мечтали. Кретьенно твердил, что запрыгает от радости, если это случится… И все-таки… все-таки…

 

Голос Гортензии дрогнул от волнения.

 

— Когда врач посмотрел и сказал нам, что это мальчик, мне стало так горько, что я чуть не задохнулась от слез, я заметила, как Кретьенно отвернулся, чтобы не видели, какое у него расстроенное лицо. У нас две дочери, и мы были бы так счастливы иметь сына!

 

Глаза ее наполнились слезами, и она закончила, запинаясь:

 

— Но, в конце концов, если нельзя позволить себе роскоши вырастить еще одного ребенка, уж лучше ему не родиться. Он хорошо сделал, что вернулся на небеса… Ну, да что там говорить! Невесело все это, в жизни много нелепого.

 

Гортензия поднялась и поцеловала брата, — она спешила уходить, опасаясь, как бы, вернувшись без нее, муж не устроил ей сцену. У дверей она задержалась и сказала, что видела г-жу Теодору и маленькую Селину, они были очень прилично одеты и, кажется, вполне довольны. И добавила не без зависти:

 

— А вот мой муж каждое утро ходит на работу, надрывается у себя в канцелярии; он-то уж не подставит шею под нож, и будьте уверены, никто не наградит рентой Марсель и Люсьенну… Но все-таки мужайтесь, дорогая, будем надеяться, что все кончится хорошо.

 

После ее ухода Пьер и Тома, прежде чем покинуть больного, спросили, не обещал ли им помочь хозяин завода г-н Грандидье, узнав о болезни Туссена. Услыхав, что тот обещал что-то очень неопределенное, они заявили, что непременно похлопочут о старом механике, двадцать пять лет проработавшем на его заводе. К сожалению, из-за постигшего завод кризиса, после которого он еле оправился, там не удалось организовать ни кассы взаимопомощи, ни даже кассы социального обеспечения, вопрос о которых рассматривался. Если бы не это, Туссен мог бы болеть, не подвергаясь риску умереть с голоду. А теперь можно было надеяться лишь на общественную благотворительность или на великодушие патрона.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.032 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>