Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

IВ один из январских дней, в конце месяца, аббат Пьер Фроман, которому предстояло отслужить мессу в соборе Сердца Иисусова на Монмартре, уже в восемь часов утра стоял на вершине холма перед собором. 24 страница



 

Каждое утро, просматривая газеты, Гильом приходил в ярость. Несмотря на свое презренье к Санье, он все же покупал «Голос народа», как будто его притягивала вся эта грязь, и всякий раз выходил из себя, содрогался от негодования. Впрочем, и остальные газеты, даже обычно столь выдержанный «Глобус», давали совершенно непроверенные сведения и, разглагольствуя в более чем умеренном тоне, приходили к самым несправедливым, прямо-таки возмутительным выводам. Казалось, пресса задалась целью очернить Сальва, дабы в его лице опорочить анархизм. Вся его жизнь оказывалась цепью преступлений: брошенный родителями, в десять лет он уже шатается по улицам и становится воришкой; потом он — плохой солдат, подвергшийся наказанию в полку за нарушение дисциплины; никуда не годный рабочий, которого выгоняют с заводов, куда он вносит смуту своей агитацией; далее — эмигрант, занимающийся самыми гнусными авантюрами в Америке, где ему приписывались всевозможные преступления, оставшиеся нераскрытыми. Вдобавок он человек глубоко безнравственный: вернувшись во Францию, он вступает в незаконную связь со своей свояченицей, заменявшей мать брошенной им дочке, и сожительствует с ней на глазах у ребенка. Все это преподносилось в невероятно преувеличенном виде, обнажались язвы, но не говорилось ни слова о причинах, их породивших, о среде, которая способствовала развитию болезни. Такая бесчеловечность и несправедливость до глубины души возмущала Гильома, который хорошо знал Сальва — человека с нежным сердцем, своего рода мистика, страстно верившего в утопию, беспомощного в жизни, задавленного и доведенного до такого отчаяния неизбывной нуждой, что он возмечтал о новом золотом веке после разрушения старого мира.

 

К несчастью, все складывалось против Сальва, так как он сидел в одиночной камере и оказался во власти честолюбивого и светского Амадье. Тома сообщил Гильому, что никто из прежних товарищей обвиняемого по заводу Грандидье не окажет ему поддержки. Завод только что начал процветать благодаря производству велосипедов, и с каждым днем дела его шли все лучше и лучше. Говорили, что как только будет создан маленький двигатель, над которым работает Тома, Грандидье приступит к массовому выпуску автомобилей. Добившись наконец успеха после долголетних неудач, он решил быть осмотрительным, стал проявлять строгость и рассчитал несколько рабочих, причастных к анархизму, не желая, чтобы дело злополучного Сальва, когда-то работавшего у него, бросило тень на его предприятие. И если он оставил шурина Сальва, Туссена, и его сына Шарля, заподозренного в сочувствии обвиняемому, то лишь потому, что они проработали уже двадцать лет у него на заводе. Их нельзя было выбросить на улицу. Туссен, который только что оправился после болезни, решил, в случае если его вызовут на допрос по делу шурина, давать о нем лишь показания личного характера и сообщить все, что ему было известно о семейной жизни Сальва, женатого на его сестре.



 

Как-то вечером, вернувшись с завода, где он временами работал над двигателем, Тома рассказал, что он видел г-жу Грандидье, несчастную молодую женщину, которая потеряла рассудок от родильной горячки, вызванной смертью ребенка. Муж нежно и преданно ухаживал за ней, и она жила с ним в большом флигеле, рядом с заводом. Он ни за что не захотел поместить ее в психиатрическую больницу, хотя порой у нее бывали ужасные припадки и ему тяжело жилось с этим взрослым ребенком, таким печальным и кротким. Жалюзи всегда были затворены, но на этот раз, к немалому удивлению Тома, одно из окон было открыто, и затворница приблизилась к нему, привлеченная ярким солнцем ранней весны. Она простояла там всего минуту, бледное мимолетное видение, вся в белом, прелестная, белокурая, с улыбкой на губах. Служанка поспешила закрыть окно, и особняк снова погрузился в мертвое молчание. В цеху рассказывали, будто уже около месяца не было ни одного приступа — вот почему у патрона такой бодрый, довольный вид и он такой уверенной, твердой рукой управляет заводом, налаживая и расширяя производство.

 

— Он совсем не злой, — заключил Тома, — но ему приходится вести ожесточенную борьбу с конкурентами, и он хочет, чтобы с ним считались. Он говорит, что в наши дни, когда капитал и пролетариат готовы истребить друг друга, пролетариат должен еще быть счастлив, когда капитал оказывается в руках энергичного и благоразумного человека, который не даст рабочим умереть с голоду… И если Грандидье требует суровой расправы с Сальва, то лишь потому, что считает нужным это сделать для острастки.

 

В этот день, выйдя из ворот завода на улицу Маркаде, где, как в исполинском улье, весь день кипел труд, молодой человек испытал неожиданное потрясение. Он увидел г-жу Теодору и маленькую Селину, которые только что побывали у Туссена, но он не мог дать им даже десяти су. После ареста Сальва все отвернулись от его жены и ребенка, подозревая их в соучастии, их выгнали из убогой каморки, они почти ничего не ели, бродили по городу и жили случайным подаянием. Эти жалкие, беззащитные существа испытывали неслыханную нужду.

 

— Отец, я сказал им, чтобы они поднялись к нам. Мне пришло в голову, что мы должны уплатить их домохозяину за месяц вперед, чтобы они могли вернуться домой… А, вот и она.

 

Гильом слушал рассказ Тома, внутренне содрогаясь, упрекая себя за то, что он упустил из виду эти два несчастных создания. Обычная трагедия: мужчина куда-то исчез, а женщина с ребенком выброшены на мостовую и умирают с голоду. Правосудие, карая отца семейства, вместе с ним губит ни в чем не повинные существа.

 

Госпожа Теодора вошла робко и боязливо, с видом неудачницы, пришибленной жизненными невзгодами. Она почти ослепла, и маленькой Селине приходилось ее вести. Худенькая белокурая малютка была вся в лохмотьях, но ее тонкое, умненькое личико порой освещалось беззаботной детской улыбкой.

 

Пьер и Мария, присутствовавшие при этой сцене, были глубоко растроганы. Там же находилась и г-жа Матис, мать Виктора, которая помогала Бабушке чинить белье; она ходила в знакомые дома на поденную работу, и это позволяло ей время от времени давать сыну каких-нибудь двадцать франков. Все молчали, один Гильом стал расспрашивать г-жу Теодору.

 

— Ах, сударь, — пролепетала она, — кто бы мог подумать, что Сальва способен на такое дело! Ведь он такой добрый, такой жалостливый! А между тем все это правда, ведь он сам все рассказал следователю… А я-то говорила всем, что он в Бельгии. По правде сказать, я не очень-то этому верила, но все-таки хорошо, что он не пришел нас проведать, ведь, если бы его арестовали у нас, я бы сошла с ума от горя… Ну, а теперь, раз он попался им в руки, они приговорят его к смерти, это уж наверняка.

 

Селина, которая с любопытством оглядывала комнату, вдруг воскликнула со слезами на глазах:

 

— Ах, нет, ах, нет, мамочка! Они ему не сделают ничего дурного.

 

Гильом поцеловал девочку и продолжал свои расспросы.

 

— Что вам сказать, сударь? Девчушка еще не может работать, а я потеряла зрение, и теперь никто меня не берет помогать по хозяйству. Ну, ясное дело, мы подыхаем с голоду… Правда, у меня есть родня, моя сестра замужем за солидным человеком, чиновником, господином Кретьенно, может быть, вы его знаете. Только он немного чванлив, и я больше не хожу к сестре, чтобы он не устраивал ей сцен. Вдобавок она сейчас прямо в отчаянии, потому что снова оказалась беременной, а это настоящая катастрофа для скромной семьи, где и так уже две девочки… Поэтому я могу обратиться только к своему брату Туссену. Госпожа Туссен неплохая женщина, но теперь она стала совсем другая и все время боится, как бы с мужем опять не приключился удар. На лечение мужа ушли все их сбережения, и что будет с ней теперь, если у нее на руках окажется параличный муж? К тому же на нее свалилась еще одна напасть: ее сын Шарль имел глупость спутаться со служанкой виноторговца, у которой от него родился ребенок, и она, конечно, удрала, подкинув ему мальчишку… Ясное дело, им самим живется нелегко. Я на них не сержусь. Они уже не раз давали мне взаймы по десять су, не могут же они вечно мне их давать.

 

Кроткая, покорная судьбе, она сетовала только на участь Селины: прямо сердце обливается кровью, глядя на нее, такая шустрая девчушка, так хорошо училась в коммунальной школе, а вот приходится ей бродить по улицам, как нищенке. Конечно, г-жа Теодора понимает, что все их сторонятся из-за Сальва. Туссены не хотят быть замешанными в эту историю, и только Шарль сказал, что буржуа вытворяют всякие мерзости и не удивительно, если человек наконец вышел из себя и вздумал их взорвать.

 

— Я ничего не говорю, сударь, ведь я всего только бедная женщина. Но все-таки, если вы хотите знать, что я думаю, так вот я думаю, что Сальва напрасно наделал таких дел, ведь больше всех от этого пострадали мы с дочкой… Знаете, это у меня как-то не укладывается в голове: дочка приговоренного к смерти…

 

Тут Селина бросилась на шею матери и опять ее прервала:

 

— Мамочка! Мамочка! Пожалуйста, не говори этого! Не может этого быть! Это слишком ужасно!

 

Пьер и Мария обменялись взглядом, полным сострадания, а Бабушка встала и поднялась наверх, решив дать этим несчастным немного белья и кое-какое старое платье. Гильом был растроган до слез и проклинал мир, в котором люди так страдают. Он сунул несколько монет в ручонку девочке и обещал г-же Теодоре, что пойдет к домохозяину и уговорится с ним, чтобы он снова пустил их в комнату.

 

— Ах, господин Фроман! — воскликнула несчастная. — Сальва говорил, что вы добрый человек… И вы сами знаете, что он не какой-нибудь негодяй, ведь он работал у вас несколько дней… Теперь, когда он в тюрьме, все называют его бандитом, и у меня прямо сердце разрывается.

 

Потом она повернулась к г-же Матис, которая продолжала шить, скромная и незаметная, с видом благонамеренной буржуазии, не интересующейся такими вещами.

 

— Я знаю вас, сударыня, а главное, знаю вашего сына, господина Виктора, который частенько заглядывал к нам… Не бойтесь, я никому об этом не скажу, уж я никогда никого не подведу. Но если бы господин Виктор мог высказаться, он лучше всех изложил бы мысли Сальва.

 

Госпожа Матис в испуге и недоумении смотрела на нее. Она была далека от жизни, не знала убеждений сына, и ее приводила в ужас мысль, что он мог связаться с такого рода людьми. Но она решительно не захотела этому верить.

 

— О, вы, наверное, ошибаетесь… Виктор говорил мне, что он почти никогда не бывает на Монмартре, он все время разъезжает в поисках работы.

 

Голос ее дрожал, в нем звучала тревога. Г-жа Теодора сразу поняла, что ей не следовало говорить с этой особой о своих печальных делах, и тотчас же стала униженно извиняться.

 

— Прошу прощения, сударыня, я не хотела вас обидеть. Может, я и впрямь ошиблась.

 

Госпожа Матис снова молча принялась за шитье. Казалось, она спешила уйти в себя, в свое одиночество, забиться в глухой закоулок жизни, где она прозябала, стараясь скрыть свою нищету, питаясь впроголодь куском хлеба. О, дорогой, обожаемый сын! Хоть он уделял ей мало внимания, она все надежды возлагала на него и мечтала, что на старости лет в один прекрасный день он распахнет перед ней врата счастья.

 

Бабушка спустилась в мастерскую со свертком старого платья и белья. Г-жа Теодора рассыпалась в благодарностях, и они с Селиной удалились. Гильом молча, наморщив лоб, расхаживал взад и вперед по комнате, не в силах приняться за работу.

 

На следующий день, когда истерзанный сомнениями Пьер пришел в мастерскую, там появились новые посетители, уже совсем другого рода. Ворвался порыв ветра, вихрь развевающихся юбок, взрывы смеха — это была миниатюрная принцесса Роземонда, которую сопровождал юный Гиацинт Дювильяр, как всегда, подтянутый и холодный.

 

— Это я, дорогой учитель. Ведь я обещала вас посетить. Я ваша ученица и преклоняюсь перед вашим гением… А это наш молодой друг, который согласился привести меня к вам. Мы только что вернулись из Норвегии, и первый мой визит к вам.

 

Она поворачивалась во все стороны, непринужденно и грациозно раскланиваясь с Пьером, Марией, Франсуа и Антуаном, находившимися в мастерской.

 

— О, Норвегия! Дорогой учитель, вы и представить себе не можете, какая это девственная красота! Нам всем нужно бы там побывать, чтобы почерпнуть из этого источника новые идеалы и вернуться оттуда очищенными, помолодевшими, способными на великие жертвы.

 

В действительности же она там все время мучилась, так как ей не по силам был молочный режим, предписанный ей молодым возлюбленным. То, что они отправились в свадебное путешествие не в залитую солнцем Италию, а в страну льдов и вечных снегов, безусловно, доказывало их на редкость утонченный вкус и говорило об их возвышенной любви, чуждой всего грубо материального. Это было как бы путешествием душ, и они должны были там обмениваться лишь духовными лобзаниями. Но, на беду, однажды ночью в гостинице, когда он упорно хотел воспринимать ее как воображаемое существо, как некую лилию, символ небесной чистоты, она вышла из себя, схватила хлыст и принялась изо всех сил его стегать. Тут он не выдержал и с яростью ее отколотил. После чего она упала к нему в объятия, и в сладостном изнеможении они отдались друг другу, как самые обыкновенные люди. Проснувшись поутру, она со вздохом разочарования заявила, что не стоило ехать в этакую даль, чтобы испытать столь заурядные ощущения. А Гиацинт не мог ей простить, что из-за нее приняла такой тривиальный оборот их затея, которая должна была принести чисто духовные плоды. Зачем было приезжать сюда и осквернять девственный божественный Север, когда можно было этим заниматься в каком-нибудь французском городе, где уже давно царит пошлость? И на другой же день, чувствуя, что они утратили свою чистоту и уже не достойны созерцать лебедей на озерах мечтаний, принцесса и Гиацинт снова сели на пароход.

 

Внезапно она прервала свои восторженные излияния на тему о Норвегии: не могла же она признаться в постигшей их горькой неудаче.

 

— Между прочим, — воскликнула она, — вы знаете, что меня ожидало по возвращении! Мой особняк оказался разграбленным прямо дотла! Вы и представить себе не можете, какой это разгром, как все чудовищно запакощено! Мы сразу же догадались, что это дело рук любимчиков Бергаса.

 

Накануне Гильом узнал из газет, что банда молодых анархистов, выломав люк в подполье, проникла в маленький особняк принцессы де Гарт, где не было ни души — ни слуг, ни сторожей. Любезные бандиты не только вывезли все вещи, вплоть до тяжелой мебели, но, как видно, прожили в особняке два дня и две ночи, пировали вовсю, пили вина, доставая их из погреба, уничтожали припасы, захваченные ими с собой, и перепачкали все комнаты, оставив омерзительные следы своего пребывания. Войдя в дом, Роземонда была скорее поражена, чем рассержена этим происшествием и сразу же вспомнила вечер в Камере ужасов, где она сидела с Бергасом и двумя его дружками, Росси и Сан-фотом, которые слышали от нее самой об отъезде в Норвегию. И в самом деле, эти двое только что были арестованы, однако Бергасу удалось бежать. Она не слишком всему этому удивлялась, так как ее уже предупреждали, и ей было известно, что в салоне, куда она зазывала всяких иностранных оригиналов, среди разношерстной публики попадались ужасные субъекты. Янсен передавал ей всякие грязные истории, героями которых, по-видимому, были Бергас и его банда. На этот раз без всяких колебаний он заявил во всеуслышание, что Бергас вслед за Рафанелем продался полиции, которая и подстроила все это, рассчитывая, что сенсационное ограбление, оставившее такие омерзительные следы, навсегда опорочит анархистов. И разве это не подтверждается тем фактом, что полиция дала удрать Бергасу?

 

— Я думал, — сказал Гильом, — что газеты преувеличивают… В настоящее время они выдумывают всякие ужасы, чтобы только отягчить судьбу бедняги Сальва!

 

— О нет, — весело отвечала Роземонда, — они даже не могли все сказать, там неописуемые мерзости… В связи с этим я перебралась в отель. Тут гораздо лучше, мне уже начал надоедать мой особняк. Во всяком случае, анархизм грязная штука, и я больше не хочу иметь с ним ничего общего.

 

Она расхохоталась и тут же перепрыгнула на другую тему. Вспомнив о своем новом увлечении, она попросила учителя познакомить ее с его последними работами, ей, конечно, хотелось щегольнуть своей понятливостью. Но Гильом был сильно обеспокоен этой историей с Бергасом и отделывался от Роземонды лишь общими фразами, не выходя за пределы довольно холодной вежливости.

 

Тем временем Гиацинт возобновил знакомство с Франсуа и Антуаном, своими товарищами по лицею Кондорсе. Он скрепя сердце приехал с принцессой, словно выполнял тяжелую обязанность, приехал только потому, что боялся ее ослушаться, с тех пор как она колотила его. Он от всей души презирал домишко этого проклятого химика. Ему захотелось подчеркнуть свое превосходство над школьными товарищами, которые шли проторенной дорожкой и трудились, как вся эта чернь.

 

— А! Вот как! — процедил он сквозь зубы, глядя, как Франсуа делает выписки из какой-то книги. — Ты поступил в Нормальную школу и, по-видимому, готовишься к экзамену… Ну а я, что поделаешь! — не выношу никаких ошейников! Я сразу тупею, как только являюсь на экзамен или там на конкурс. Бесконечность — вот единственный приемлемый для меня путь… А потом наука, между нами говоря, сплошное надувательство и до того суживает горизонт! Лучше уж оставаться младенцем, который проникает взором в невидимый мир. Он знает больше ученых.

 

Франсуа, порой любивший пошутить, насмешливо с ним согласился:

 

— Конечно, конечно. Но надо иметь известные природные, данные, чтобы остаться на всю жизнь ребенком… К несчастью, я охвачен ненасытной жаждой знания. Как это ни печально, я просиживаю целые дни над книгами, забивая себе голову всякой всячиной. О, я, конечно, никогда не приобрету глубоких познаний, потому-то мне и хочется все больше и больше знать… Согласись, что всякий живет на свой лад, одни работают, другие бездельничают. О, конечно, процесс труда не так уж изящен, ты, наверное, считаешь, что он менее эстетичен, чем безделье.

 

— Вот именно, менее эстетичен, — подхватил Гиацинт. — Истинная красота всегда невыразима, а реальная жизнь так низменна.

 

Простоватый, хотя и притязавший на гениальность Гиацинт, по-видимому, все же почувствовал насмешку. Он повернулся к Антуану, работавшему над гравюрой на дереве. То был портрет Лизы, сидящей за книгой; он уже много раз бросал его и снова начинал, пытаясь изобразить пробуждение сознательной жизни в этом ребенке.

 

— А ты, ты делаешь гравюры… Я отказался от стихов, так и не докончил свою поэму «Конец женщины», потому что слова показались мне бесконечно грубыми, громоздкими и грязными, совсем как камни мостовой, и я решил заняться рисованием, может быть, даже гравюрой… Но какой рисунок может передать тайну, потусторонний мир, единственно существующий мир, который один имеет значение, ведь правда? Каким карандашом его изобразить? На какой доске его передать? Это должно быть нечто неосязаемое, несуществующее, некий намек на сущность вещей и живых созданий.

 

— А между тем, — грубовато перебил его Антуан, — искусство может только материальными средствами передать то, что ты называешь сущностью вещей и живых созданий, — вернее сказать, общий смысл, по крайней мере, тот, который мы в них вкладываем… Передавать жизнь, о, этого я страстно желаю. И не существует иной тайны, кроме тайны жизни, единой реальности, объемлющей всех существ и все вещи. Когда моя доска оживает, я радуюсь, я что-то создал.

 

Гиацинт выразил гримасой свое отвращение к плодовитости. Хорошенькое дело! Любой мужлан может дать жизнь ребенку. Как прекрасен и изящен образ бесполого существования, имеющего бытие в самом себе! Он начал было излагать свою мысль, запутался и перешел на другую тему: оказывается, в Норвегии у него окончательно созрело убеждение, что во Франции больше нет искусства и литературы, они погибли из-за того, что создано и написано слишком много низменного.

 

— Одно очевидно, — с улыбкой заключил Франсуа, — достаточно ничего не делать, чтобы быть талантливым.

 

Пьер и Мария смотрели и слушали. Им было не по себе, и их удивляло вторжение этих людей в серьезную и спокойную атмосферу мастерской. Маленькая принцесса была очень приветлива. Она подошла к девушке посмотреть вышивание, которое та кончала, и стала восхищаться необычайной тонкостью работы. Прежде чем уйти, она захотела во что бы то ни стало получить автограф Гильома и заставила Гиацинта для этой цели взять из экипажа альбом. Он повиновался ей с явным неудовольствием, они уже надоели друг другу; но пока ему на смену не пришел другой, она не отпускала его, ей нравилось держать его в страхе. Она заявила учителю, что этот день останется для нее навсегда памятной датой, и увлекла за собой Гиацинта, бросив на прощание слова, вызвавшие у всех улыбку:

 

— Эти молодые люди знали Гиацинта в лицее… Не правда ли, славный мальчуган? Он был бы совсем мил, если бы захотел жить, как все люди.

 

В тот же день Янсен и Баш пришли к Гильому на весь вечер. Интимные встречи, имевшие место в Нейи, теперь раз в неделю происходили на Монмартре. В такие дни Пьер очень поздно уходил от брата. Когда женщины и трое юношей поднимались наверх в свои спальни, в мастерской, высоко над ночным Парижем, залитым светом газовых фонарей, еще долго-долго шла беседа. Теофиль Морен явился около десяти часов, он задержался, проверяя ученические сочинения; на нем как на педагоге лежала эта тяжелая и скучная обязанность, и ему случалось просиживать над тетрадками целые ночи напролет.

 

— Да это сумасшедшая! — воскликнул Янсен, когда Гильом рассказал ему о посещении принцессы. — Одно время, когда я связался с ней, я надеялся использовать ее в наших целях. Она казалась такой убежденной, такой смелой!.. О, на самом деле, это отъявленная сумасбродка, она просто-напросто ищет каких-то новых ощущений.

 

Он покраснел от возбуждения, утратил свою обычную холодность и позабыл напустить на себя таинственность. Без сомнения, ему нелегко дался разрыв с той, которую он прежде называл маленькой королевой анархии, чье огромное состояние, многочисленные и разнообразные знакомства, казалось, должны были послужить для пропаганды и обеспечить победу анархистам.

 

— Вы знаете, — продолжал он, успокаиваясь, — ее особняк был разграблен и весь запакощен. Это подстроено полицией… Накануне процесса Сальва решили окончательно погубить анархистов в глазах буржуа.

 

Гильом сосредоточенно его слушал.

 

— Да, она говорила мне об этом… Но мне кажется неправдоподобной такая версия. Если бы Бергас действовал только по указке полиции, то его арестовали бы вместе с остальными, как было дело в тот раз, когда одним махом взяли Рафанеля и тех, кого он предал… К тому же я немного знаю Бергаса, это настоящий грабитель.

 

Голос его звучал глухо, и он жестом выразил свое глубокое огорчение.

 

— Я, конечно, понимаю всякого рода законные требования, даже готов оправдать какие угодно карательные меры… Но грабеж, наглый грабеж с корыстными намерениями, — нет! — я не могу этого переварить. Это никак не вяжется с моей возвышенной надеждой на прекрасное общество будущего, построенное на справедливости… Ограбление особняка де Гарт прямо меня убивает.

 

На губах Янсена появилась загадочная улыбка, тонкая и острая, как лезвие ножа.

 

— Ба! Да это проявление атавизма; в вашем лице протестуют многочисленные поколения предков, воспитанных в известных верованиях. Ничего не поделаешь, придется отнять силою то, чего не желают дать по доброй воле… Но меня злит этот Бергас. Нечего сказать, нашел время продавать себя! Эффектный грабеж даст новую пищу красноречию прокурора, который потребует головы Сальва.

 

Янсен упрямо отстаивал свое предположение, внушенное застарелой ненавистью к полиции, а может быть, и ссорой с Бергасом, которого он изредка навещал. Этот человек без родины, разъезжающий по всей Европе и мечтающий о кровавой расправе, оставался для всех загадкой. Уклоняясь от спора, Гильом проговорил только:

 

— О, этот злополучный Сальва! Все валится на него, и он будет раздавлен! Вы и представить себе не можете, друзья мои, до чего возмущает меня эта история! Я прямо не могу выносить всей несправедливости и лжи, о которой слышу каждый день. Это глубоко оскорбляет меня и приводит в отчаяние. Ну конечно же, это безумец! Но он заслуживает всяческого снисхождения. Это, в сущности говоря, мученик! И вот он стал козлом отпущения, на него навьючили все проступки народа, и он должен отвечать за всех нас.

 

Баш и Морен молча покачивали головой. Им обоим внушал ужас анархизм. Морен совершенно позабыл, что его прежний учитель Прудон первым произнес это слово и даже пытался осуществлять свои идеи, — он помнил только о своем кумире Огюсте Конте, замкнулся вместе с ним в мире наук, где царил идеальный иерархический строй, и готов был покориться какому-нибудь добродушному тирану в ожидании, пока народ, приобщенный к просвещению и умиротворенный, станет достойным счастья. А Баш, этот старый гуманист мистического толка, возмущался чрезмерным индивидуализмом и жестокостью анархистских идей. Он тихонько пожимал плечами и заявлял, что у Фурье можно найти разрешение всех проблем: он предвосхитил будущее человечества, провозгласив союз таланта, труда и капитала. Но и Башу и Морену не нравилась буржуазная республика, при которой так долго приходилось дожидаться реформ. Они уверяли, что над их учением издеваются, что дела идут из рук вон плохо, и дружно негодовали, наблюдая, как представители самых противоположных партий хотят использовать случай с Сальва, чтобы удержаться у власти или чтобы ее захватить.

 

— Подумать только, — сказал Баш, — этот министерский кризис продолжается уже скоро три недели! Аппетиты разгораются. Прямо омерзительная картина… Вы читали сегодня в газетах, что президент снова решил вызвать Виньона к себе в Елисейский дворец?

 

— Уж эти мне газеты! — устало проговорил Морен. — Я их больше не читаю… На что они мне? Они так скверно издаются и все врут.

 

И в самом деле, министерский кризис необычайно затянулся. После заседания парламента, на котором произошло падение кабинета Барру, президент республики сделал соответствующие выводы, с присущим ему тактом пригласил победителя Виньона и поручил ему сформировать новый кабинет. Казалось, это была очень простая задача, которую можно разрешить в каких-нибудь два-три дня; уже давно называли имена приятелей молодого главы радикальной партии, которые должны были вместе с ним прийти к власти. Но внезапно стали возникать всякого рода препятствия. Целых десять дней Виньон боролся с самыми невероятными трудностями и наконец, выбившись из сил и опасаясь повредить своей дальнейшей карьере, решил отступиться и сообщил президенту, что отказывается от этой задачи. Президент тотчас же призвал к себе других депутатов, стал собирать сведения, расспрашивать. Наконец нашелся храбрец, который решил сделать новую попытку. И повторилось то же самое: сперва был выдвинут список, который надеялись утвердить через несколько часов, затем начались колебания, препирательства, потом все стало медленно замирать и кончилось полным провалом. Можно было подумать, что какие-то таинственные и могущественные силы, в свое время парализовавшие все усилия Виньона, снова оказывают противодействие, что работает целая шайка невидимых заговорщиков, с какими-то неведомыми целями срывая начинания политических деятелей. Со всех сторон возникали непреодолимые трудности: вражда на почве зависти, непримиримые разногласия, измены — и все это было сфабриковано в тени, чьими-то ловкими руками; причем оказывали всякого рода давление, пускали в ход угрозы, обещания, разжигали страсти, натравливали одних на других. Президент оказался в большом затруднении, и в конце концов ему снова пришлось вызвать Виньона, который уже собрался с силами, имел в кармане почти готовый список кандидатов и, очевидно, был уверен, что ему удастся за двое суток привести дело к концу.

 

— Но это еще не конец, — говорил Баш. — Весьма осведомленные лица утверждают, что Виньон потерпит неудачу, как и в первый раз… Вы знаете, я глубоко убежден, что тут орудует банда Дювильяра. В пользу какого господина они действуют, этого я не могу сказать. Но будьте уверены, что в первую очередь им нужно замять скандал с Африканскими железными дорогами… Если бы Монферран не был так скомпрометирован, я стал бы подозревать здесь его интриги. Вы обратили внимание, что «Глобус», который внезапно отступился от Барру, чуть ли не каждый день распространяется о Монферране с симпатией и уважением? Это очень важный симптом, так как Фонсег не имеет обыкновения великодушно защищать побежденных… Наконец, чего можно ждать от этой гнусной палаты депутатов? Там уж наверное готовится какая-нибудь очередная мерзость.

 

— А этот долговязый дуралей Меж, — подхватил Морен, — устраивает дела всех партий, только не своей! Ну, можно ли быть таким простофилей! Он воображает, что довольно свалить один за другим несколько кабинетов, чтобы создать свой собственный кабинет и стать его главой.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 31 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.028 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>