Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Тринадцатого ноября 1838 года, холодным дождливым вечером, атлетического сложения человек в сильно поношенной блузе перешел Сену по мосту Менял и углубился в лабиринт темных, узких, извилистых 98 страница



— Полноте, вы ведь маленькая трусиха. Не правда ли, доктор, — улыбаясь, сказал Жермен, — что моя жена трусиха?

— Признаюсь, — ответил доктор, — что вид этого несчастного слепого и немого меня удручает... – а я-то ведь видел многих несчастных.

— Какая рожица... а, милый старичок? — тихо сказала Анастази. — Вот что, слушай, по сравнению с тобою... все мужчины кажутся мне столь уродливыми, как и этот несчастный... Вот почему никто из мужчин не может похвастаться тем... ты понимаешь, мой Альфред?

— Анастази, это лицо я увижу во сне... точно... у меня будет кошмар...

— Мой друг, — обратился доктор к Грамотею, — как вы себя чувствуете?..

Грамотей безмолвствовал.

— Вы, значит, меня не слышите? — произнес доктор, легонько поглаживая его по плечу.

Грамотей ничего не отвечал, поник головой; вскоре... из его незрячих глаз покатилась слеза...

— Он плачет, — сказал доктор.

— Несчастный человек, — с состраданием добавил Жермен. Грамотей содрогнулся; он вновь услышал голос своего сына... Его сын чувствовал к нему сострадание.

— Что с вами? Какое горе вас удручает? — сказал доктор. Грамотей молча закрыл лицо руками.

— Мы от него ничего не добьемся, — произнес доктор.

— Позвольте мне им заняться, я его утешу, — заметил ученый безумец с важным, претенциозным видом. — Я сейчас ему докажу, что всякого рода ортогональные поверхности, где все три системы являются изотермами: 1) системы поверхностей второго порядка; 2) системы эллипсоидов, вращающихся вокруг малой и большой осей; 3) те... нет, в самом деле, — продолжал безумец, восхищаясь и размышляя, — я расскажу ему о планетной системе.

Затем, обратившись к молодому сумасшедшему, все еще стоявшему на коленях перед Грамотеем, он произнес: «Катись отсюда со своей земляникой»...

— Мой мальчик, — обратился доктор к молодому больному, — нужно, чтобы каждый из вас в свою очередь сопровождал и занимал этого бедного человека... Позвольте вашему товарищу занять ваше место...

Молодой человек тотчас подчинился, поднялся, робко взглянул на доктора своими большими голубыми глазами, почтительно поклонился, махнув рукой, попрощался с Грамотеем и удалился, жалобным голосом повторяя: «Земляника... земляника...»

Доктор, заметив, какое удручающее впечатление произвела эта сцена на госпожу Жорж, объяснил ей:

— К счастью, мы идем к Морелю, и, если моя надежда осуществится, ваша душа воссияет, когда вы увидите, как этот замечательный человек обрадуется, встретив свою жену и дочь.



И доктор удалился в окружении сопровождавших его лиц.

Грамотей остался один с ученым безумцем, который начал ему объяснять, к тому же с глубоким знанием этого вопроса и весьма красноречиво, величественное передвижение светил, бесшумно огибающих гигантское небесное пространство и обретающих ночью естественную форму... Но Грамотей не слушал его.

С глубоким отчаянием он размышлял о том, что больше никогда не услышит голоса ни сына, ни жены... Боясь, что он сможет навлечь на них несчастье, позор, страх, если бы стало известно его имя, он претерпел бы тысячу смертей, нежели пожелал бы открыться ям... Естественным и последним утешением для него оставалось то, — что он на мгновенье внушил жалость своему сыну.

Невольно ему вспомнились слова Родольфа, которые тот сказал ему, прежде чем подверг его страшной каре: «Каждое твое слово теперь богохульство, каждое твое слово станет молитвой. Ты смел и жесток, потому что ты сильный, ты будешь нежен, смирен, потому что ты слаб. Твое сердце не доступно для раскаянья... но придет день, когда ты будешь оплакивать свои жертвы... Из человека ты превратился в жестокого зверя... но настанет день, и твой разум воспрянет благодаря раскаянью. Ты не пощадил даже тех, кого щадят дикие звери, свою самку и своих детенышей... после долгой жизни, посвященной искуплению твоих злодеяний, твоей последней молитвой будет обращение к богу, чтоб он ниспослал тебе нежданное счастье умереть в присутствии твоих жены и сына...»

 

 

— Теперь мы пройдем по двору идиотов и направимся к зданию, где находится Морель, — сказал доктор, выходя со двора, где они видели Грамотея.

 

 

Глава XVI.

МОРЕЛЬ-ГРАНИЛЫЦИК

 

 

Несмотря на тяжелое впечатление, произведенное на нее видом умалишенных, госпожа Жорж не удержалась от того, чтобы на минуту не остановиться, проходя мимо решетки двора, где были заперты неизлечимые больные. Несчастные существа! Они часто даже не обладают инстинктом животных, их происхождение почти всегда остается неизвестным: неведомые никому и даже самим себе, они шагают по жизни, лишенные чувств, мыслей, испытывая лишь самые ограниченные потребности...

Отвратительное порождение бедности и разврата, происходящее в глубине зловонных трущоб, является причиной потрясающего вырождения рода человеческого... происходящего в основном среди бедноты.

Если обычно умопомешательство не обнаруживается сразу же при поверхностом наблюдении за лицом душевнобольного, то идиотизм совсем нетрудно распознать по внешности его носителя.

Доктору Гербену не было необходимости обращать внимание госпожи Жорж на дикое слабоумие, тупую бесчувственность или идиотское изумление, которые придавали лицам этих несчастных отвратительное выражение — на них тяжело было смотреть. Почти все были одеты в длинные холщовые блузы, замусоленные и дырявые, так как, несмотря на постоянный надзор, невозможно помешать этим существам, лишенным разума и инстинкта, рвать, пачкать свою одежду, когда они ползают, катаются, как звери, в грязных дворах, где проводят целые дни[165].

Одни расположились по углам темного сарая, сидя на корточках, тесно прижимаясь друг к другу, как звери в берлоге, издавая протяжный и глухой крик.

Другие стояли, прислонившись к стене, в неподвижном молчании пристально смотрели на солнце.

Тучный, бесформенный старик, сидя на деревянном стуле, с жадностью животного пожирал свой паек, злобно озираясь вокруг.

Некоторые быстро ходили по кругу на небольшом ограниченном пространстве. Это странное занятие продолжалось безостановочно на протяжении нескольких часов.

Другие, сидя на земле, непрестанно покачивались, последовательно наклоняясь вперед и назад, прекращая это монотонное головокружительное движение только для того, чтобы громко расхохотаться пронзительным и гортанным хохотом, свойственным идиотам.

Наконец, были и такие, которые в полной неподвижности открывали глаза лишь во время еды и оставались инертными, безжизненными, глухими, немыми и слепыми, так что ни один крик, ни один жест не свидетельствовал о том, что это живые люди.

Полное отсутствие словесного или духовного общения — наиболее мрачная черта сообщества идиотов. Умалишенные же, несмотря на бессвязность их речей и мыслей, разговаривают, узнают и даже ищут друг друга, — а среди идиотов царит тупое равнодушие или жестокая неприязнь к себе подобным. Они совершенно лишены дара ясной речи; лишь порой издают дикий хохот или стоны и крики, в которых нет ничего человеческого. Лишь очень немногие из них узнают своих сторожей. И все же мы с восхищением повторяем, что они здесь лечатся, эти несчастные люди, которые, казалось бы, уже не принадлежат к человеческому роду и даже не могут быть причислены к животным, так как полностью лишены интеллектуальных способностей; их скорее следует отнести к семейству моллюсков, нежели к одушевленным существам, и они влачат такое жалкое существование всю свою иногда долгую жизнь. И все же для них-то и созданы хорошие условия, о которых они не имеют понятия.

Конечно, хорошо, что мы верны принципу человеческого достоинства в отношении тех несчастных существ, которые сохранили лишь внешний облик человека, но мы будем постоянно повторять, что следует подумать о достоинстве тех, кто полностью наделен разумом, усерден, деятелен, кто представляет собою живую силу нации; нужно внушить им мысль о величии их труда, духовно поддержать их, вознаграждать тех, кто проявляет любовь к труду, честно и самоотверженно исполняет свои обязанности, наконец, не проявлять эгоистического благочестия, провозглашая: мы накажем здесь, на земле, бог вознаградит в небесах.

 

 

— Бедные люди! — сказала г-жа Жорж (она догнала доктора, взглянув в последний раз на идиотов). — Как печально, что невозможно их исцелить.

— Увы, никакой надежды, — ответил доктор, — в особенности в этом возрасте; ибо теперь благодаря прогрессу науки идиотов в детском возрасте воспитывают, и это, по крайней мере, несколько развивает частицу недоразвитого ума, которой они иногда бывают наделены. У нас здесь есть школа, руководители которой проявляют настойчивость, разумное терпение и добились значительных результатов: больных детей очень искусными средствами, применяемыми исключительно в этих случаях, воспитывают в моральном и физическом отношениях, и многие знают буквы, цифры, распознают цвет; учителя добились того, что больных учат хоровому пению, и, заверяю вас, есть какое-то странное очарование, трогательное и печальное, которое испытываешь, слушая эти голоса, удивленные, жалобные, а иногда скорбные, обращенные к небесам, когда они поют псалом, все слова которого, хотя и французские, для них непонятны.

Вот мы и подошли к дому, где находится Морель. Я распорядился, чтобы сегодня утром его оставили одного, чтобы эта встреча с вами оказала на него решающее воздействие.

— А каков все же характер его безумия? — шепотом спросила у доктора г-жа Жорж, не желая, чтобы их разговор услышала Луиза.

— Ему кажется, что, если он не заработает тысячу триста франков в день для уплаты долга нотариусу Феррану, Луиза будет казнена за детоубийство.

— Ах, этот нотариус... чудовище, — воскликнула госпожа Жорж, осведомленная о злобе, которую питал нотариус к Жермену. — Луиза Морель, ее отец, и не только они — жертвы этого злодея. Он преследовал моего сына с безжалостным остервенением.

— Луиза Морель мне все рассказала, — ответил доктор. — Благодарение богу, этот негодяй умер. Соизвольте подождать меня здесь с вашими друзьями. Я пойду посмотрю, как себя чувствует Морель.

Затем, обратившись к дочери гранильщика:

— Прошу вас, Луиза, будьте внимательны, когда я закричу «Войдите!», тотчас входите, но одна... Когда я скажу второй раз «Войдите!» — другие присоединятся к вам...

— Сударь, у меня так тревожно на сердце, — сказала Луиза, вытирая слезы. — Бедный отец... если это испытание окажется бесполезным!..

— Надеюсь, что оно спасет его. Я с давних пор применяю этот метод. Не волнуйтесь, следуйте моим предписаниям.

И доктор, покинув сопровождавших его людей, вошел в комнату, решетчатые окна которой выходили в сад.

Благодаря отдыху, здоровому питанию, внимательному уходу лицо гранильщика Мореля уже не казалось бледным, впалым и истомленным болезнью. Полнота его лица, легкий румянец — все это доказывало, что он поправился; но печальная улыбка, некоторая неподвижность взгляда, часто останавливавшегося на каком-нибудь предмете, — все это напоминало, что его разум еще не находился в нормальном состоянии.

Когда вошел доктор, Морель, сидя согнувшись над столом и делая вид, что занимается своим ремеслом гранильщика, сказал:

— Тысяча триста франков... или... Луизу на эшафот... тысяча триста франков... Будем работать... работать... работать... работать...

Это отклонение от нормы, приступы которого наблюдались все реже и реже, всегда было первостепенным симптомом его умопомешательства. Увидев Мореля во власти его навязчивой идеи, доктор, вначале неприятно пораженный, вскоре решил воспользоваться этим обстоятельством. Он вынул из кармана кошелек, куда заранее положил шестьдесят пять луидоров, высыпал их на ладонь и внезапно обратился к Морелю, который, всецело увлеченный своей симуляцией работы, не заметил, как вошел доктор:

— Мой милый Морель... довольно работать... вы уже заработали тысячу триста франков, нужных вам для спасения Луизы... вот деньги.

И доктор высыпал на стол горсть золотых монет.

— Луиза спасена! — воскликнул гранильщик, быстро собирая монеты. — Я бегу к нотариусу.

И, вскочив на ноги, он ринулся к двери.

— Входите, — закричал доктор с напряженным волнением, так как мгновенное исцеление гранильщика могло зависеть от его первого впечатления.

Как только он произнес «входите», Луиза появилась на пороге в тот самый момент, когда ее отец выходил из камеры.

Морель, пораженный, отступил и выронил из рук золотые монеты.

В течение нескольких минут он в изумлении созерцал Луизу, еще не узнавая ее. В то же время, казалось, он пытался оживить свои воспоминания, затем, постепенно приблизившись к ней, стал смотреть на нее с беспокойным и тревожным любопытством.

Луиза, дрожа от волнения, едва сдерживала слезы, в то время как доктор, жестом обязывая ее молчать, внимательно и безмолвно наблюдал за изменявшимся выражением лица Мореля. Гранильщик, склонившись над своей дочерью, побледнел, обеими руками вытер пот с лица, затем, еще раз шагнув, хотел заговорить с ней, но его голос замер, бледность усилилась, и он, с удивлением оглядываясь вокруг, как будто просыпался от какого-то сна.

— Отлично... отлично... — шепотом сказал доктор Луизе, — хороший признак... когда я скажу «входите», бросайтесь к нему в объятья, называйте его отцом.

Гранильщик, сложив руки на груди, оглядел себя с ног до головы, как бы желая опознать себя. Черты его выражали болезненную неуверенность, вместо того чтобы смотреть на свою дочь, он, казалось, хотел спрятаться от нее. Затем он заговорил тихим прерывистым голосом:

— Нет... нет!.. Это сон... Где я?.. Невозможно... это сон... это не она...

Увидев золотые монеты, разбросанные на полу, он продолжал:

— А это золото... я не помню... значит, я пробуждаюсь?.. Кружится голова... я не осмелюсь взглянуть... мне стыдно... это не Луиза...

— Входите, — громко объявил доктор.

— Папа... вы узнали меня наконец, я Луиза... ваша дочь, — вскричала она, заливаясь слезами и бросаясь в объятья гранильщика. В это время в комнату вошли жена Мореля, Хохотушка, госпожа Жорж, Жермен и чета Пипле.

— О господи, — заговорил Морель, руку которого ласково гладила Луиза, — где я? Что от меня хотят? Что случилось? Я не могу поверить...

Затем, помолчав, положил ладони на голову Луизы, пристально посмотрел на нее с растущим волнением и наконец воскликнул:

— Луиза!

— Он спасен! — произнес доктор.

— Мой муж... мой бедный Морель... — воскликнула жена гранильщика, подойдя к Луизе и Морелю.

— Моя жена, — сказал Морель, — моя жена и дочь!

— Я также, господин Морель, — сказала Хохотушка, — все ваши друзья пришли сюда, чтобы встретиться с вами.

— Да, все ваши друзья, видите, господин Морель, — добавил Жермен.

— Мадемуазель Хохотушка!.. господин Жермен!.. — сказал гранильщик, с удивлением узнавая всех присутствующих.

— И старые друзья из привратницкой тоже, — проговорила Анастази, в свою очередь приближаясь к гранильщику вместе с Альфредом, — вот они, Пипле... старики Пипле... друзья до гроба... смотрите-ка, папаша Морель... сегодня счастливый день.

— Старик Пипле и его жена!.. Столько друзей вокруг меня... Мне кажется, что уже давно... И... но... но, наконец... это ты, Луиза... не так ли? — пылко воскликнул Морель, сжимая в объятиях дочь. — Это ты, Луиза? Конечно же это ты!..

— Дорогой отец... да... это я... это моя мать... А вот здесь все ваши друзья... Вы больше никогда нас не покинете... Вы не будете больше горевать... Мы заживем счастливо, все будем счастливы.

— Все счастливы... Но... постойте-ка, дайте вспомнить... Все счастливы... Мне все же помнится, что за тобой явились, чтобы увести тебя в тюрьму, Луиза.

— Да... папа... но я оттуда вышла... оправданная... Вот видите... я здесь, подле вас...

— Постойте... постойте... ко мне возвращается память...

И он с ужасом воскликнул:

— А нотариус?..

— Умер!.. Он умер... папа, — ответила Луиза.

— Умер!.. Он!.. Теперь... я верю вам... Мы сможем быть счастливы... Но где я?.. Почему я здесь?.. С какого времени... и почему?.. Не могу ясно припомнить...

— Вы были так серьезно больны, — ответил доктор, — поэтому вас поместили сюда... в деревню. У вас был очень сильный жар, вы бредили.

— Да, да... вспоминаю, что приключилось со мной перед самой болезнью; я разговаривал с дочерью и... кто же, кто же?.. Ах да, один великодушный человек, господин Родольф... спас меня от ареста. После того я, кажется, ничего не помню.

— Ваша болезнь осложнилась отсутствием памяти, — сказал доктор. — Встреча с вашей дочерью, вашей женой, друзьями возвратила вам память.

— А у кого я здесь нахожусь?

— У одного друга господина Родольфа, — поспешил ответить Жермен, — решили, что перемена климата благотворно подействует на вас.

— Прекрасно, — шепотом произнес доктор и, обратившись к сторожу, приказал: — Отправьте фиакр в конец сада, чтобы ему не пришлось проходить мимо больных и выходить через главную дверь.

Как иногда бывает со страдающими временным помешательством, Морель совершенно не помнил и не сознавал, что он был лишен разума.

Несколько минут спустя под руку со своей женой, с дочерью и ассистентом, которого доктор предусмотрительно послал сопровождать больного до Парижа, Морель сел в фиакр и покинул Бисетр, не подозревая, что его здесь лечили от душевной болезни.

 

 

— Вы полагаете, что этот бедняга совершенно излечился? — спросила г-жа Жорж доктора, который провожал ее до главных ворот Бисетра.

— Да, я так полагаю и поэтому решил отпустить его в тот момент, когда он находится под благотворным влиянием встречи со своей семьей; я не осмелился бы сейчас разделять их. К тому же один мой ученик будет следить за ним и укажет ему курс лечения. Я буду навещать его ежедневно, пока он не выздоровеет окончательно, ибо не только я очень им интересуюсь, но, когда он появился в Бисетре, поверенный в делах герцога Герольштейнского поручил мне внимательно следить за его лечением.

Жермен и его мать многозначительно переглянулись.

— Благодарю вас, — сказала г-жа Жорж, — за доброту, с которой вы позволили мне посетить эту больницу, благодарю вас также за то, что мне пришлось присутствовать при этой трогательной сцене, которую вы, с присущими вам знаниями, предвидели и о которой вы нас предупреждали.

— Я же весьма счастлив, что достиг успеха, позволившего этому прекрасному человеку возвратиться в лоно своей любимой семьи.

 

 

Все еще взволнованные тем, что они видели, г-жа Жорж, Хохотушка и Жермен, а также чета Пипле отправились в Париж.

В то время, когда доктор Гербен возвращался в палаты больных, он встретил одного из чиновников главной администрации Бисетра, который ему сказал:

— Ах, дорогой Гербен, вы не представляете себе, при какой сцене я присутствовал. Для такого исследователя, как вы, это послужило бы неисчерпаемым источником.

— Каким образом? Какая сцена?

— Вам известно, что у нас находятся две женщины, приговоренные к смерти, мать и дочь, наутро казнь.

— Да, конечно, знаю.

— Так вот, никогда в жизни я не видал больше отваги и хладнокровия, нежели у матери. Эта женщина — порождение ада.

— Это не вдова Марсиаль, которая так цинично вела себя на суде?

— Она самая.

— Что же еще она совершила?

— Она потребовала, чтобы до казни ее поместили в одной камере с дочерью. Исполнить ее просьбу согласились. Дочь ее, не столь ожесточенная, как мать, кажется, смягчилась с приближением рокового момента, в то время как дьявольская самоуверенность вдовы еще усиливается, если это возможно. Только что в их камере был тюремный священник, предложивший им утешение религии. Дочь готова была его выслушать, но мать, ни на секунду не теряя своего ледяного хладнокровия, обругала ее и священника такими язвительными словами, что досточтимому кюре пришлось покинуть камеру, после того как он напрасно пытался заставить эту неукротимую женщину выслушать несколько слов святой молитвы.

— Накануне казни! Такая дерзость поистине ужасна, — заметил доктор.

— В общем, можно сказать, что всю эту семью преследуют силы античного рока. Отец был казнен, один из сыновей — на каторге, другой, приговоренный к смерти, недавно сбежал. Лишь старший сын и двое малышей избежали этой страшной заразы. Однако мать потребовала, чтобы этот старший сын, единственный порядочный человек из всего отвратительного рода, пришел утром выслушать ее последнюю волю.

— Какая это будет встреча!

— Вы не пожелаете присутствовать там?

— Откровенно говоря, нет. Вы знаете мое отношение к смертной казни, у меня нет необходимости созерцать это ужасное зрелище, чтобы вновь убеждаться в правильности моих взглядов. Если эта страшная женщина остается неукротимой до последнего момента своей жизни, какой же плачевный пример она подает народу!

— Есть в этой казни обеих женщин нечто очень странное — это день, когда она будет происходить.

— А что?

— Сегодня день карнавала.

— Ну и что?

— Завтра казнь должна свершиться в семь часов утра. Значит, толпы ряженых, участвовавшие в ночном веселье, возвращаясь в Париж, обязательно встретятся с траурным кортежем.

— Вы правы, это будет омерзительный контраст.

— Не учитывая того, что к месту казни — воротам Сен-Жак — будет доноситься музыка из соседних кабачков, ведь, празднуя последний день карнавала, в кабаре танцуют до десяти или одиннадцати часов утра.

Наутро взошло яркое лучезарное солнце.

В четыре часа утра несколько отрядов пехоты и кавалерии окружили подходы к Бисетру.

Мы поведем читателя в камеру, где находились вдова казненного и ее дочь Тыква.

 

 

Часть X

 

 

Глава I.

ПРИГОТОВЛЕНИЕ К КАЗНИ

 

 

В Бисетре мрачный коридор с решетчатыми окнами, расположенными почти вровень с землей, вел в камеру смертников.

Свет проникал в камеру лишь через форточку в верхней части двери, выходившей в едва освещенный коридор, о котором мы уже упоминали.

В этой каморке с низким потолком, с влажными позеленевшими стенами и полом, выложенным холодным, как в гробнице, камнем, были заперты мать Марсиаля и ее дочь Тыква.

Угловатое лицо вдовы, жестокое, бесстрастное и бледное, выделялось, словно мраморная маска, в полумраке, царившем в этом закутке. Лишенная возможности пошевелить руками, так как поверх ее черного платья была надета смирительная рубашка, представлявшая из себя длинный плащ из серого холста, стянутый за спиной, рукава которого зашиты снизу, образуя мешок, она хочет, чтобы с нее сняли хотя бы чепец, жалуясь на сильный жар в голове... Ее седые волосы рассыпались по плечам. Сидя на краю кровати с опущенными на пол ногами, она пристально смотрит на свою дочь, отделенную от нее шириной камеры.

Тыква, также стиснутая смирительной рубашкой, полулежала, прислонясь к стене; голова ее была низко опущена на грудь, взгляд неподвижен, дыхание прерывисто.

Только легкая судорожная дрожь иногда заставляла ее стучать зубами; но черты лица оставались спокойными, несмотря на мертвенную бледность.

В конце камеры, подле двери, под открытой форточкой, сидит ветеран, с орденом на груди, у него суровое смуглое лицо, лысый череп, длинные седые усы. Он не сводит глаз с приговоренных.

— Здесь адский холод... а между тем мне жжет глаза... мучает жажда... все время хочу пить... — произнесла Тыква.

Затем, обращаясь к ветерану, сказала: — Воды, пожалуйста...

Старый солдат поднялся, наполнил из стоявшего на скамейке цинкового жбана стакан воды, подошел к Тыкве и поднес воду к ее рту, так как сама она из-за смирительной рубашки не смогла бы взять стакан в руки.

С жадностью выпив воду, она произнесла:

— Благодарю вас.

— Хотите пить? — обратился солдат к вдове. Та ответила отрицательным жестом. Солдат вернулся на свое место.

Снова воцарилось молчание.

— Который теперь час? — спросила Тыква.

— Скоро половина пятого, — ответил солдат.

— Через три часа, — с мрачной улыбкой, намекая на время казни, произнесла она, — через три часа...

Она не осмелилась договорить.

Вдова пожала плечами... Дочь поняла ее мысль и продолжала:

— Вы более мужественны, чем я... дорогая мама... никогда не падаете духом... вы...

— Никогда!

— Я это знаю... прекрасно понимаю... на вашем лице такое спокойствие, будто вы у печи в нашей кухне и заняты шитьем... О, давно прошло хорошее время!.. Очень давно!..

— Болтунья!

— Пусть так... вместо того, чтобы сидеть здесь и изнывать в думах... я готова говорить что угодно... болтать...

— Заговорить саму себя? Малодушная!

— Хоть бы и так, милая мама, ведь не все такие стойкие, как вы... Я изо всех сил старалась подражать вам; я не смела вслушиваться в молитву кюре, потому, что вы этого не желали... Хотя, быть может, я совершила ошибку... потому что, ведь... — с трепетом заметила обреченная, — после... кто знает... И это после... так близко… оно... через...

— Через три часа.

— Как вы хладнокровно это произносите, мама!.. Господи! Господи! Ведь это правда... подумать только, что мы здесь... вы и я... ведь мы же здоровые и не хотим умереть... и все-таки через три часа...

— Через три часа ты окончишь жизнь как подобает настоящим Марсиалям. Погрузишься во мрак... вот и все... Мужайся, дочь моя!

— Не следует говорить это бедняжке, — протяжно и внушительно заметил старый солдат. — Лучше бы вы разрешили ей получить утешение от священника.

Вдова с непримиримым презрением пожала плечами, даже не повернув голову в сторону достойного служаки, и продолжала:

— Не падай духом, дочь... мы покажем, что женщины более стойки, нежели мужчины... вместе с их священниками... Подлецы!

— Командир Леблон был самым смелым офицером Третьего стрелкового полка... Я видел его, изрешеченного пулями при взятии Сарагосы... Умирая, он крестился, — произнес старый гвардеец.

— Вы состояли при нем пономарем? — с диким хохотом спросила вдова.

— Я был его солдатом... — грустно отозвался ветеран, — и хотел лишь напомнить вам, что можно перед смертью... молиться и не быть трусом...

Тыква пристально уставилась на этого человека со смуглым лицом, типичного солдата времени Империи, глубокий шрам пересекал его правую щеку и терялся в длинных седых усах.

Простые слова старика, черты его лица и раны, красная орденская лента, которая, казалось, внушала представление о его отваге в сражениях, поразили дочь вдовы.

Она отказалась от напутствий священника только из-за ложного стыда, из-за боязни насмешек матери, а вовсе не в силу душевного ожесточения. В смутном и гаснущем сознании она невольно противопоставила кощунственным шуткам своей матери неколебимую веру солдата. Опираясь на его живое свидетельство, она решила про себя, что можно, не будучи малодушной, прислушиваться и к религиозным инстинктам, коль скоро их не отвергали признанные храбрецы.

— И в самом деле, — произнесла она с грустью, — почему я не пожелала выслушать священника? Почему считать это слабостью? Его молитвы отвлекли бы меня от... и потом... наконец... после... кто знает?

— Ну вот еще! — прервала вдова тоном сухого презрения. — Теперь уже не хватает времени... очень жаль... ты, верно, стала бы монахиней? Когда появится твой брат Марсиаль, ты немедленно превратишься в богомолку. Но он не придет, порядочный человек... хороший сын!

В тот момент, когда вдова произнесла эти слова, раздался шум тяжелого тюремного засова, и дверь отворилась.

— Уже, — закричала Тыква, рванувшись с кровати. — О господи! Казнь приблизили? Нас обманули!

И черты ее лица судорожно исказились.

— Тем лучше... если часы палача спешат... твое ханжество не будет меня позорить.

— Сударыня! — Тюремщик обратился к приговоренной тоном подобострастного сострадания, в котором как бы отдавалась дань приближению смерти. — Ваш сын здесь... желаете его видеть?

— Желаю, — отозвалась вдова, не повернув головы.

— Входите, сударь, — сказал тюремщик. Марсиаль вошел.

Ветеран не покинул камеры, дверь которой для предосторожности оставалась открытой. Во мраке коридора, полуосвещенного наступающим днем и светильником, можно было видеть несколько солдат и надзирателей: одни сидели на скамье, другие стояли.

Марсиаль был так же бледен, как и его мать, черты его лица выражали тоскливую тревогу, невыразимый ужас, колени дрожали. Несмотря на преступления этой женщины, несмотря на бессердечье, которое она к нему всегда проявляла, он счел себя обязанным подчиниться ее последней воле.

Как только он вошел в камеру, вдова бросила на него проницательный взгляд и обратилась к нему с приглушенно-гневными словами, пытаясь пробудить и в душе своего сына возмущение.

— Ты видишь... что нам готовится... твоей матери... и сестре.

— Ах, матушка... это ужасно... но я ведь говорил вам, я предупреждал вас!

Вдова поджала бледные губы, сын не понимал ее; однако она продолжала:

— Нас убьют... как убили твоего отца...

— Господи! Господи! И я ничего не могу сделать... все кончено. Теперь... что вы от меня хотите? Почему меня не слушали... ни вы, ни моя сестра? Тогда бы не дошли до этого.

— Ах вот как... — ответила вдова с присущей ей язвительной иронией. — Ты находишь это вполне справедливым?

— Мама!

— Ты, кажется, даже доволен... можешь теперь говорить не лукавя, что твоя мать скончалась... Ведь тебе больше не придется за нее краснеть!


Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.039 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>