Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Тринадцатого ноября 1838 года, холодным дождливым вечером, атлетического сложения человек в сильно поношенной блузе перешел Сену по мосту Менял и углубился в лабиринт темных, узких, извилистых 92 страница



Он пристроился в углу комнаты, как тигр в своем логове., Его неистовые хриплые крики, скрежет зубов, конвульсии мышц лба и лица, пылающий взгляд порой придавали ему сходство с этим свирепым зверем.

— Тигр... тигр... да, я тигр, — говорил он прерывающимся голосом, весь сжавшись в комок, — да, я тигр... Сколько крови!.. В моем логове... сколько истерзанных трупов... Певунья... брат этой вдовы... мальчик... сын Луизы... вот трупы... моя тигрица Сесили получит свое... — Затем, посмотрев на исхудавшие пальцы, на ногти, безмерно выросшие за время болезни, он молвил прерывающимся голосом: — О, мои когти... сильные и острые. Я старый тигр, но ловкий, смелый и могучий... никто не посмеет отбить от меня мою тигрицу Сесили... Ах, она зовет... зовет... — выпячивая вперед свою страшную морду, говорил он.

Затем, после короткого молчания, он вновь прижался к стене.

— Нет... Мне показалось, что я ее слышу... Ее там нет, но я ее вижу... О, вот она... Она зовет меня, она рычит, рычит там... Я здесь... Я здесь...

И Ферран на коленях и руках пополз на середину комнаты. Хотя силы его иссякли, он постепенно продвигался судорожными прыжками, потом остановился и стал внимательно прислушиваться.

— Где же она?.. Где же она?.. Я приближаюсь к ней, а она удаляется... Ах... Вот она!.. Ждет меня... Иди... иди... рой песок, издавая жалобный рев... О, ее большие свирепые глаза... они стали тоскливыми, они умоляют меня... Сесили, твой старый тигр весь твой! — воскликнул он.

И последним усилием он приподнялся и встал на колени.

Внезапно, с ужасом откинувшись назад, опершись телом на пятки, с растрепанными волосами, с растерянным видом, с искривленными от страха губами, протянув вперед руки, он, казалось, начал ожесточенно бороться с каким-то невидимым призраком, произнося несвязные слова и крича прерывающимся голосом:

— Какой укус... На помощь... Суставы заледенели... Руки поломаны, я не могу его прогнать... Зубы острые... Нет, нет, о, только не глаза... На помощь... Черная змея... О, плоская голова... Огненные глаза. Она на меня смотрит... Это дьявол... Ах! Он меня узнал... Жак Ферран... В церкви... Святой человек... Всегда в церкви. Уходи... Я перекрещусь... Уходи...

И нотариус, приподнявшись, опираясь одной рукой о пол, другой старался -перекреститься.

Его мертвенно-бледный лоб покрылся холодным потом. Глаза потеряли прозрачность... стали тусклыми, с бутылочно-зеленым оттенком.



Все признаки приближающейся смерти были налицо.

Родольф и другие свидетели этой сцены стояли молча, словно находясь во власти ужасного кошмара.

— А... — продолжал Жак Ферран, по-прежнему находясь на полу, — дьявол исчез... Я хожу в церковь... святой человек... молюсь... Не так ли? Не узнают... Ты думаешь? Нет, нет, соблазнитель... Конечно!.. Тайна? Ну ладно! Пусть они придут... эти женщины... все? Да... все... Если не узнают?..

И на мерзком лице этого мученика, проклятого за порок сладострастия, можно было видеть последние конвульсии чувственной агонии... Стоя на краю могилы, которую неистовая страсть разверзла пред ним, охваченный буйным бредом, он все еще старался вызвать образы смертоносного сладострастия.

— О, — продолжал он, задыхаясь, — эти женщины... эти женщины!.. Но тайна!.. Я святой человек!.. Тайна!.. А вот они!.. Трое... Их было три! Что говорит эта? Я Луиза Морель!.. Ах, да, Луиза Морель... Знаю... Я всего лишь девушка из народа... Смотри, Жак... Какой густой лес черных волос рассыпался по моим плечам. Ты находил мое лицо красивым... На... бери... храни его. Что она дает мне?.. Свою голову, отрубленную палачом... Эту мертвую голову... Она смотрит на меня... Она говорит со мной, как Сесили... Нет... Я не хочу... Я не хочу... Дьявол... оставь меня... сгинь!.. сгинь! А вот другая женщина!.. О! Красавица!.. Красавица!.. Жак... Я — герцогиня... де Люсене... Взгляни на мою фигуру богини... мою улыбку... мой наглый взор... Приди, приди... Да... Я иду... Подожди!.. А эта... Вот она поворачивается ко мне лицом!.. О Сесили... Сесили... Да... Жак... Я — Сесили... Ты видишь три грации... Луиза... герцогиня и я... выбирай... Народная красота... аристократическая красота... дикая красота тропиков... С нами ад... Иди же!.. Иди!..

— Пусть в аду, но с вами!.. Да!.. — воскликнул Ферран, приподнимаясь на колени и протягивая руки, чтобы схватить возникшие призраки.

За последним конвульсивным порывом последовал смертельный удар.

Он сразу упал на спину, закостеневший и бездыханный, его глаза словно выкатились из орбит, искаженные черты лица дергались в судорогах, подобных тем, которые электрический ток вызывает на лице мертвеца. На губах появилась кровавая пена, голос стал свистящим, хриплым, как у человека, заболевшего бешенством, так как последние симптомы этой ужасной болезни — страшной кары за порочное сладострастие — похожи на симптомы бешенства.

Жизнь этого чудовища угасла во время последнего кошмара, он лишь пробормотал:

— Темная ночь... темная... призраки... медные скелеты, накаленные докрасна... обнимают меня... жгут своими пальцами... Мое тело дымится, мой мозг горит... Свирепый призрак... Нет!.. Нет!.. Сесили!.. Огонь... Сесили!..

Таковы были последние слова Жака Феррана. Родольф, потрясенный, вышел из дома.

 

 

Глава VI.

БОЛЬНИЦА

 

 

Напомним, что Лилия-Мария, спасенная Волчицей, была перенесена в находившийся близ острова Черпальщика дом доктора Гриффона, одного из врачей гражданской больницы, куда мы и поведем читателя.

Ученый врач, получивший по протекции влиятельных людей назначение в этот госпиталь, рассматривал палаты больницы как площадку, где он испытывал на бедных курс лечения, который потом применял к богатым, причем никогда не предлагал им новых способов лечения, прежде чем несколько раз не повторит его in anima vili, как он выражался, с преступным варварством, к которому привела его слепая страсть к искусству врачевания и в особенности привычка и возможность безбоязненно испытывать на созданиях бога все причудливые затеи, все фантазии предприимчивых исследователей. Так, например, если доктор хотел убедиться в сравнительном действии нового метода лечения, довольно рискованного, с тем чтобы прийти к заключению о пригодности той или иной системы:

Он избирал несколько больных... Часть их лечил по новому методу. Другую — по старому.

Некоторых больных он вообще никак не лечил, считая, что природа сама должна оказать свое воздействие...

После подобного рода опытов он подсчитывал, сколько больных из всей этой группы осталось в живых... Люди, подвергавшиеся этим страшным экспериментам, были, по правде говоря, не чем иным, как человеческими жертвами, принесенными на алтарь науки[150].

Доктор Гриффон даже не думал об этом.

В глазах этого светила науки, как говорят в наше время, больные его госпиталя являлись лишь объектом для изучения и экспериментирования; и так как все-таки случалось, что эти опыты давали положительный результат или открытие обогащало науку, доктор простодушно торжествовал, словно генерал, одержавший победу, не придавая значения тому, сколько солдат полегло на поле брани.

Как только доктор Гриффон начал свою деятельность, он стал яростным врагом гомеопатии. Он считал этот метод абсурдным, пагубным и даже убийственным. Опираясь на свои убеждения и желая поставить гомеопатов, как говорится, на колени, он с рыцарской справедливостью предлагал им взять несколько больных, которых они могли лечить своим методом, заранее полагая, что из двадцати больных, подвергнутых их лечению, выживут не более пяти. Но письмо из Медицинской академии отвергло эти опыты, предложенные самим министерством по просьбе гомеопатического общества, и пресекло неуместное усердие, а доктор в силу профессиональных соображений не захотел противопоставлять личный авторитет решению, принятому высшей инстанцией медицинского мира. С такой же непоследовательностью, как и его коллеги, он продолжал утверждать, что дозы гомеопатов не оказывают воздействие на организм и являются исключительно вредными, не отдавая себе отчета в том, что, если доза не воздействует на организм, она не может считаться ядовитой; однако же предрассудки ученых столь же устойчивы, как и предрассудки обывателей.

Понадобились многие годы, прежде чем один добросовестный врач осмелился осуществить в одном из госпиталей Парижа опыты лечения малыми дозами и посредством гомеопатических шариков спасти сотни легочных больных, которых кровопускание отправило бы на тот свет.

Что касается доктора Гриффона, так бесцеремонно объявлявшего тысячную долю лекарственной нормы смертоносной, то он продолжал безжалостно пичкать больных йодом, стрихнином и мышьяком, доводя дозы до предела, который может выдержать организм, а вернее сказать, до смертельного похода.

Доктор Гриффон был бы поражен, если бы кто-либо возразил ему, произнеся следующие слова по поводу бесконтрольного, самовольного лечения его «подданных»:

«Подобный метод заставляет вспомнить с сожалением о варварских временах, когда на приговоренных к смерти производили те новые хирургические операции, которые опасались делать прочим людям, так как эти операции еще не были испробованы и сравнительно недавно открыты. Если операция удавалась, осужденного миловали.

Сравнительно с вашим методом это варварство было милосердным.

Ведь несчастному, которого ждал палач, опыт предоставлял возможность спасти жизнь, а кроме того, он мог оказать неоценимую услугу и другим больным.

Гомеопаты, которых вы уничтожаете своими сарказмами, вероятно, на себе испытали лекарства, которые они рекомендуют в борьбе с болезнями. Многие из них погибли, производя эти благородные и смелые опыты, и их имена должны быть записаны золотыми буквами в списке мучеников науки.

Не к подобного ли рода экспериментам вы должны приучать своих учеников?

Но представлять им больного, лежащего в госпитале, как грубое существо, служащее для различных терапевтических упражнений, как пушечное мясо, предназначенное для того, чтобы выдержать первые залпы медицинской артиллерии, — это куда более опасно, чем стрелять из орудий, но испытывать рискованное лечение на несчастных ремесленниках, для которых больница единственное убежище, если они тяжело заболевают... но пробовать метод, быть может, гибельный, на беспомощных, безоружных людях, которых нужда заставляет всецело довериться вам — единственной для них надежде, вам, отвечающему за их жизнь только перед богом... Знаете ли вы, что это значит — довести любовь к науке до бесчеловечности!

Как! Бедные труженики работают в мастерских., на полях, служат в армии; в этом мире сталкиваются только с нуждой и лишениями, и когда они, выбившись их сил, падают полумертвыми от изнеможения и страданий... неужели даже болезнь не убережет их от последней кощунственной эксплуатации?

Я обращаюсь к вашему сердцу, доктор, неужели то, что я сказал, покажется вам несправедливым и жестоким?»

Увы! Быть может, эти суровые слова и взволновали бы доктора Гриффона, но ни в коей мере не убедили бы его.

Человек так создан: полководец смотрит на своих солдат как на пешек в кровавой игре, называемой сражением.

И потjму что человек так создан, общество обязано покровительcтвовать тем, кого судьба заставила нести на себе бремя человеческих страданий. И вот если мы раз и навсегда примем принципы доктора Гриффона (и мы их принимаем, не преувеличивая их значения), то больные его госпиталя ничем не будут гарантированы, лишены каких-либо средств зашиты от ученого варварства его опытов; ибо тут сказываются прискорбные недостатки в организации гражданских больниц.

На это обстоятельство мы здесь указываем, и крайне желательно, чтобы нас поняли.

Военные госпитали ежедневно посещает старший офицер, обязанный выслушивать жалобы больных солдат и, если они кажутся ему обоснованными, принимать соответствующие решения. Подобного рода строгий контроль, совершенно независимый от администрации и лечащих врачей, превосходен и всегда дает положительные результаты. К тому же нет медицинских учреждений, организованных лучше, чем военные госпитали. За солдатами там ухаживают с трогательным вниманием и к ним относятся, можно сказать, с состраданием и уважением. Почему бы контроль, аналогичный тому, который старшие офицеры осуществляют в военных госпиталях, не ввести также в гражданских больницах, чтобы его исполняли лица, совершенно не подчиненные ни администрации, ни лечащим врачам; этим могла бы заняться комиссия, избранная среди мэров и их помощников, словом, среди чиновников парижского муниципалитета, занимающих должности, которых они так упорно добивались. Жалобы бедных больных (если они обоснованы) разбирались бы беспристрастно, в то время, как, мы это повторяем, подобного органа нет, не существует контроля медицинской службы. Такое положение кажется нам ненормальным.

Итак, когда двери палаты доктора Гриффона закрываются за больными, этот последний телом и душой уже принадлежит науке. Ни друг, ни равнодушный к нему человек отныне не услышат его жалоб.

Ему прямо объявляют, что, попав в госпиталь (из милосердия), он теперь всецело подчинен доктору, производящему эксперименты, и что больной и его болезнь должны служить объектом изучения, наблюдения, анализа, а также обучения студентов, ревностно слушающих доктора Гриффона.

И действительно, вскоре больной подвергается самому унизительному допросу, притом не наедине с врачом, который, как священник на исповеди, имеет право все знать, нет, больной должен громко отвечать жадной и любопытной толпе.

Да, в этом аду науки старик или молодой человек, девушка или пожилая женщина должны отрешиться от всякого чувства стыда и унижения, должны раскрывать самые интимные стороны жизни, подвергаться различным мучительным исследованиям — все это перед многочисленной аудиторией, — и почти всегда такое жестокое обращение ухудшает состояние больного.

Это негуманно и несправедливо; ведь раз больного принимают в больницу во имя святого милосердия, к нему должны относиться с состраданием и уважением, потому что в несчастии человек сохраняет величие[151].

Если прочесть следующие строки, станет понятно, почему мы предпослали им некоторые размышления.

Нет более печального зрелища, нежели ночная картина большей больничной палаты, куда мы поведем нашего читателя.

Вдоль высоких и мрачных стен с зарешеченными, как в тюрьме, окнами тянутся два параллельных ряда кроватей, тускло освещенных мрачным светом лампы, подвешенной под потолком.

Атмосфера столь зловонна и тяжела, что новые больные привыкают к ней не без опасных последствий; это усиление страданий — своеобразная мзда, которую каждый вновь прибывший больной обязательно платит, попадая под мрачные своды больницы.

Спустя некоторое время у больного появляется мертвенная бледность, означающая, что он испытал первое воздействие этой тлетворной среды, что он, как мы бы сказали, акклиматизировался[152].

Итак, воздух в этой большой палате тяжелый, зловонный.

Ночная тишина нарушается то жалобными стонами, то глубокими вздохами страдающих лихорадочной бессонницей... Затем все смолкает, слышно лишь, как монотонно и размеренно качается маятник больших часов, отсчитывающих медленно тянущиеся минуты, кажущиеся такими долгими для тех, кто не спит от боли.

В одном конце палаты было почти совсем темно. Вдруг оттуда донесся какой-то шум, послышались торопливые шаги, дверь то открывалась, то закрывалась; появилась сестра милосердия в белом чепце и черном платье; у нее был светильник. Сестра приблизилась к одной из последних коек по правой стороне.

Некоторые больные, внезапно проснувшись, приподнялись на своих кроватях и стали внимательно наблюдать за происходящим.

Вскоре двухстворчатая дверь распахнулась. Вошел священник с распятием... Сестры преклонили колена.

Свет лампы создавал бледное сияние вокруг этой кровати, в то время как остальная часть палаты была погружена во мрак; можно было видеть склонившегося больничного священника, произносившего слова молитвы, слабый отзвук которой терялся в ночной тишине.

Четверть часа спустя священник накрыл изголовье простыней...

Потом вышел из палаты...

Одна из сестер поднялась, задернула над кроватью занавески и снова стала молиться возле своей подруги.

Вновь наступила тишина.

Одна из больных только что умерла...

Среди женщин, не спавших в это время и следивших за этой немой сценой, были три больных, имена которых уже упоминались в нашем повествовании.

Мадемуазель де Фермон, дочь несчастной вдовы, разоренной жадностью Жака Феррана.

Бедная прачка из Лотарингии, которой Лилия-Мария дала когда-то немного денег, и Жанна Дюпор, сестра Гобера — рассказчика из тюрьмы Форс.

Мы знаем мадемуазель де Фермон и Жанну Дюпор. Что касается прачки из Лотарингии, то это была женщина лет двадцати, с приятными и правильными чертами лица, но крайне бледная и худая. У нее была чахотка в последней стадии; спасти ее не было надежды; она знала об этом и медленно угасала.

Кровати двух больных стояли близко друг к другу, поэтому они могли тихо разговаривать между собой, так что сестры их не слышали.

— Вот еще одна отдала богу душу, — произнесла женщина из Лотарингии, думая о покойной и говоря сама с собой. — Теперь она не страдает!.. Она по-настоящему счастлива!..

— Да, счастлива... если у нее нет детей, — заметила Жанна.

— Оказывается, вы не спите... соседка, — сказала уроженка Лотарингии. — Как вы себя чувствуете в эту первую ночь? Вечером, когда вы прибыли сюда, вас сразу уложили... Я не посмела говорить с вами, слышала, как вы рыдали.

— О да... горько плакала.

— Значит, у вас сильные боли?

— Да, но я терпеливо переношу их, рыдала от горя, наконец заснула и спала, пока стук дверей меня не разбудил. Когда вошел священник и сестры опустились на колени, я поняла, что женщина умирает... Тогда я произнесла про себя Pater и Ave за нее...

— Я тоже... так как у меня та же болезнь, что и у покойной, не удержалась и воскликнула: «Теперь она больше не страдает, она счастлива!»

— Да, но, как я вам уже сказала... если у нее нет детей!..

— А у вас есть дети?

— Трое... — ответила, вздыхая, сестра Гобера. — А у вас?

— У меня была девочка... но я не смогла ее уберечь. Доченька была обречена заранее: я слишком мучилась во время беременности. Я служила прачкой на корабле, работала из последних сил. Но всему приходит конец. Когда у меня не стало сил, лишилась и хлеба. Меня прогнали из меблированной комнаты, где я жила. Не знаю, что бы со мной стало, если бы не одна бедная женщина. Она взяла меня к себе в подвал, где пряталась от своего мужа, который хотел ее убить. Вот там на соломе я и родила, но, к счастью, эта славная женщина была знакома с одной девушкой, и милосердной и красивой, как ангел небесный. У этой девушки было немного денег, она-то и извлекла меня из подвала, даже сняла мне меблированную комнату, за которую она внесла плату на месяц вперед, купила еще плетеную колыбель для ребенка и сорок франков дала мне, да еще подарила мне немного белья. Благодаря ей я воспряла духом и снова принялась работать.

— Добрая, милая девушка... Послушайте, ведь я тоже случайно встретила такую же молодую работницу, очень услужливую. Я отправилась... на свидание к моему брату, который сидит в тюрьме... — помолчав, произнесла Жанна, — и встретила в приемной эту девушку. Услышав мой разговор с братом и узнав, что я в беде, она сама подошла ко мне и предложила по мере своих возможностей помощь, такая хорошая...

— Как это было мило с ее стороны!..

— Я согласилась; она дала мне свой адрес, а два дня спустя славная мадемуазель Хохотушка... ее зовут Хохотушка... достала мне заказ...

— Хохотушка! — воскликнула уроженка Лотарингии. — Как мир тесен...

— Вы ее знаете?

— Нет, но та девушка, которая так великодушно помогла мне, несколько раз называла имя Хохотушки, они подруги...

— Ну ладно, — грустно улыбаясь, сказала Жанна, — раз мы лежим с вами рядом, мы тоже должны стать подругами, как наши благодетельницы.

— Вполне согласна. Меня зовут Аннетой Жербье, — сказала прачка из Лотарингии.

— А меня Жанной Дюпор, я бахромщица... Вот ведь как приятно встретить в больнице человека, не совсем чужого, в особенности когда попадаешь сюда впервые да еще переживаешь большое горе!.. Но я не хочу думать об этом!.. Скажите мне, Аннета, как звали молодую девушку, которая была так добра к вам?

— Ее звали Певунья. Беда моя, что с давних пор я с ней не встречалась... Она была прекрасна, как святая дева, с красивыми белокурыми волосами, голубыми нежными глазами... такими нежными, такими нежными... К несчастью, несмотря на ее помощь, моя бедная девочка умерла... Ей минуло всего лишь два месяца, она была слабенькая, едва дышала... — И несчастная мать вытерла слезу.

— У вас был муж?

— Я не была замужем... Занималась стиркой поденно в одном богатом доме у себя на родине. Я всегда была скромна, но позволила обмануть себя сыну хозяйки, и тогда...

— А, да, я понимаю.

— Поняв свое положение, я не смогла оставаться в родном краю. Господин Жюль, сын хозяйки, дал мне пятьдесят франков на поездку в Париж, сказав, что будет высылать ежемесячно по двадцать франков на приданое для ребенка и на роды, но со времени моего отъезда из дому ничего больше я от него не получала, даже писем; однажды я написала ему, он мне не ответил... Больше я не осмелилась писать, поняв, что он и слышать обо мне не хочет...

— Слышать не хочет, а сам-то погубил вас. И он богат?

— У его матери большое состояние в Лотарингии, но что поделаешь? Я там не жила... Он меня забыл...

— Но, по крайней мере, ради своего ребенка он не должен был забывать вас.

— Наоборот, видите ли, из-за этого он и невзлюбил меня, потому что я была в положении и мешала ему.

— Бедная Аннета!

— Мне-то самой жаль моего ребенка, но для девочки лучше, что она умерла. Бедная дорогая крошка! Ей пришлось бы жить в полной нищете, и с ранних лет она была бы сиротой... Ведь я — то долго не проживу...

— В вашем возрасте не следует об этом думать. Вы уже давно больны?

— Вот уже три месяца... Пресвятая дева, когда я должна была зарабатывать на жизнь для себя и ребенка, я стала работать вдвое больше, слишком рано возобновила стирку на корабле; зима была страшно холодная; я подхватила воспаление легких; в то время и умерла моя девочка. Ухаживая за ней, я не обращала на себя внимания... а потом еще это горе... Вот я и стала чахоточной, обреченной... как та актриса, которая только что умерла.

— В вашем возрасте всегда есть надежда.

— Актриса была всего на два года старше меня, но вот видите?

— Та, возле которой сидят сестры милосердия, была актрисой?

— О боже, да. Вот судьба... Она была хороша, как божий ясный день, у нее было много денег, экипажи, бриллианты, но, к великому несчастью, она заболела оспой, изуродовавшей ее; тогда наступило тяжелое время, нищета, и наконец она умерла в больнице. Она не была гордячкой, наоборот, была ласковой и приветливой со всеми больными... Никто никогда не приходил ее навестить, но четыре или пять дней назад она нам сообщила, что написала одному своему другу, с которым встречалась в счастливую пору жизни и который ее очень любил; она хотела, чтобы он пришел, и просила, чтобы он взял ее труп из больницы, так как ей неприятно было думать, что после смерти ее будут вскрывать и резать на куски.

— А этот господин... приходил?

— Нет.

— О, как это гадко!

— Каждую минуту она спрашивала о нем, повторяя: «Он придет, да, он придет, наверняка...» И все же она умерла, не дождавшись его.

— Вероятно, ей было еще тяжелее умирать, раз он не пришел.

— О боже, да, потому что то, чего она так боялась, свершится. После богатой, счастливой жизни умереть здесь... Это грустно! Нам, по крайней мере, к нищенскому состоянию не привыкать, не одно, так другое...

— Кстати, — нерешительно продолжала Аннета, — я попросила бы вас об одной услуге.

— Говорите...

— Если я умру, прежде чем вы выйдете отсюда, а это так и будет, я хотела бы, чтобы вы востребовали мой труп... У меня такой же страх, как у актрисы... Я спрячу здесь немного оставшихся у меня денег на похороны.

— Не думайте об этом!

— Но вы мне обещаете?

— Этого, даст бог, не случится.

— Но если все же случится, то благодаря вам меня не будет ожидать участь актрисы.

— Бедная женщина, была такая богатая, и пришлось умереть здесь!

— Не только одна актриса в этой палате была в прошлом богатой, сударыня.

— Называйте меня просто Жанной, как я вас Аннетой.

— Вы очень добры...

— А кто же еще... был богатым?

— Одна молодая девушка лет пятнадцати, которую привезли сюда вчера вечером, до вашего прихода. Она была так слаба, что ее пришлось доставить на носилках. Сестра сказала, что эта молодая особа и ее мать очень приличные люди, но они разорились...

— Ее мать тоже здесь?

— Нет, мать была так плоха, так плоха, что ее не решились переносить... Бедная девушка не хотела ее оставлять, но она лишилась чувств, и этим воспользовались, чтобы забрать ее сюда... Это владелец скромных меблированных комнат, где они проживали, побоявшись, что они умрут у него, заявил в полицию.

— А где она?

— Смотрите... там... против вас...

— И ей пятнадцать лет?

— Да, самое большее.

— Как моей дочери, — сказала Жанна, не в силах удержаться от слез.

 

 

Глава VII.

ОБХОД

 

 

Жанна Дюпор, вспомнив о дочери, снова горько заплакала.

— Простите, — обратилась к ней опечаленная Аннета, — если я вас невольно огорчила, заговорив о ваших детях... Быть может, они тоже больны?

— Увы! Боже мой... Я не знаю, что с ними станет, если я пробуду здесь больше недели.

— А ваш муж?

Немного помолчав, Жанна продолжала, вытирая слезы:

— Раз мы подружились, Аннета, я могу поделиться с вами своим горем... как вы рассказали о своем... Мне станет легче... Мой муж был хорошим работником; он просто сошел с ума, покинул меня и детей, продал все, что у нас было; я снова стала работать; добрые люди помогли; я понемногу выпуталась из долгов, содержала семью как могла лучше, но вдруг возвратился муж с какой-то мерзкой женщиной, своей любовницей, для того чтобы забрать то, что у нас еще осталось, и опять все надо было начинать сначала.

— Бедная Жанна, и вы не могли этому воспротивиться?

— Тогда надо было развестись по закону; но закон слишком дорог, как говорит мой брат. Увы, боже мой, вы вот сейчас поймете, что происходит, потому что закон недоступен для нас, бедных людей. Недавно я была у брата, он дал мне три франка, которые получил от арестантов за то, что рассказывал им разные истории.

— Сразу видно, что у всех в вашей семье доброе сердце, — сказала Аннета. Чувство такта не позволяло ей спрашивать, за что сидит в тюрьме брат Жанны.

— Я опять приободрилась, полагая, что теперь-то уж мой муж не скоро придет ко мне, раз о забрал все, что можно было взять. Но нет, я ошиблась, — с содроганием продолжала несчастная женщина. — Ему оставалось еще забрать мою дочь... мою бедную Катрин.

— Вашу дочь?

— Вы сейчас узнаете... узнаете... Три для тому назад я была занята работой, дети находились возле меня. Вошел муж. По его виду я сразу заметила, что он пьян.

«Я пришел за Катрин», — вот что он мне сказал. Невольно я схватила дочь за руку и спрашиваю Дюпора: «Куда ты хочешь ее увести?» — «Это тебя не касается, ведь дочь моя. Пусть забирает свои вещи и следует за мной!» При этих словах я оцепенела, представляете себе, Аннета, эта гадкая женщина, любовница моего мужа... стыдно сказать, но... это так... она уже давно уговаривала его воспользоваться красотой нашей дочери... дочь молоденькая и хорошенькая. Но, скажите, что за чудовище эта женщина!

— О да, настоящая мерзавка!

«Увести Катрин? — ответила я Дюпору. — Никогда! Я знаю, что замышляет твоя мразь».

«Послушай, — сказал муж, губы которого побелели от гнева. — Не упрямься, а то убью тебя». Затем, взяв мою дочь за руку, он сказал: «Пошли, Катрин!» Девочка бросилась мне на шею, заливаясь слезами, закричала: «Я хочу остаться с мамой!» Видя это, Дюпор разъярился, схватил дочь, ударил меня в живот с такой силой, что я рухнула наземь... И когда я уже лежала на полу... знаете, Аннета, — заметила несчастная женщина, прерывая свой рассказ, — он ведь не такой злой, это потому, что был пьян... начал меня топтать... и обзывать скверными словами.

— Боже, можно ли быть таким жестоким!

— Мои бедные дети на коленях просили пощады. Катрин вместе с ними; тогда, отчаянно ругаясь, он сказал моей дочери: «Если ты не пойдешь со мной, я прикончу твою мать». Кровь шла горлом... Полумертвая, я не могла шевельнуться... Но все же крикнула Катрин: «Пусть лучше он убьет меня! Не уходи с отцом!» — «Так ты не замолчишь?» — заорал Дюпор и ударил меня ногой так, что я потеряла сознание.

— Какое несчастье, какое несчастье!

— Когда пришла в себя, увидела моих мальчиков, которые плакали.

— А ваша дочь?

— Ушла!.. — воскликнула несчастная мать, горестно рыдая. — Да... ушла... Дети сказали мне, что отец бил ее... угрожал, что убьет меня на месте. Ну что вы хотите? Бедная девочка растерялась... Она бросилась ко мне, обнимала меня, в слезах попрощалась с маленькими братьями... Потом муж ее утащил! Знаете, я уверена, что мерзавка ждала его на лестнице!.. — И вы не могли пожаловаться в полицию?


Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.031 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>