Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Прощание с юностью

Читайте также:
  1. Встреча с юностью
  2. Глава 18. Прощание
  3. Глава 8 Прощание с Лориеном
  4. Молитва — прощание с эго
  5. На прощание с Тамбовской паствою (Увещание стоять в Православной истине, несмотря на наплыв ложных воззрений)
  6. Приветствие, прощание, обращение, извинение
  7. Приветствие. Знакомство. Прощание

I

Льет сердце вновь любовь и благодать...

Г. Тукай

В тот раз почтальонша не стала бросать конверты в почтовый ящик, решив вручить их лично мне, благо квартира наша находится рядом с этими полуразвалившимися жестяными уродинами, за сохранность содержимого коих никто тут не отвечает.
— Боялась, выкрадет кто, — призналась она. — Верно говорю?
— Спасибо за заботу... Между прочим, от одной строчки иной раз зависит судьба человека.
— От одной строчки? — изумилась почтальонша, но тут же согласилась. — Да уж чего не бывает в нашей жизни.
Поверхностно осмотрев обратные адреса, я уже хотел до поры до времени отложить почту, но один адрес привлек мое внимание. Письмо было из райцентра, где прошло мое детство, — с того самого часа и дня, когда мы перебрались сюда из Киргизии и поселились в саманной избушке этого районного центра. Писал человек по имени Галей. Сдержанно похвалив мою повесть, опубликованную в журнале «Агидель», он довольно подробно представил свою собственную персону: в 1954 году после окончания военного училища принимал участие в учениях с «применением атомного оружия» на Тоцком полигоне. Демобилизовался в 1959 году — «по болезни». Тем не менее, ухитрился окончить сельскохозяйственный институт, после чего до самой пенсии трудился инженером-механизатором в родном колхозе. И, как добавление: в этом же колхозе всю жизнь проработал отец, до войны — заведующим фермой, в годы войны — председателем, а последние годы — объездчиком.
«При чем тут отец?» — машинально подумал я и, не читая, отложил письмо в сторону. Пять страниц убористого почерка внушали легкий страх: в последнее время я стал почти судорожно цепляться за каждый божий день и даже час, как бы пытаясь компенсировать безрассудно разбазаренные годы прошлой жизни.
Однако имя и фамилия адресата не давали мне покоя. «Галей, Галей, Галей... — повторял я про себя. — Что за человек? И до чего знаком!..»
И я вспомнил!
Да, я вспомнил этого богатыря, наводившего тихий ужас на своих сверстников. Этого пехлевана, которого уже в девятом или в десятом классе боялись все аульские мужики. Оказаться в числе его друзей считалось честью. На сабантуях он не боролся, видимо считая это занятие для себя недостойным. Зато играл двухпудовыми гирями, приводя мужскую половину зрителей в восторг, а женскую — в экстаз.
Что касается этой «женской половины», о Галее ходили разные слухи и легенды, сводившиеся к тому, что он выкрал несовершеннолетнюю девушку через окно; а может, наоборот: забрался в окно к несовершеннолетней, после чего был большой скандал. Скрываясь от милиции, совратитель почти месяц скитался неизвестно где, а когда вновь заявился в аул, все уже было шито-крыто. То ли он подкупил родителей «соблазненной и покинутой», то ли просто-напросто их припугнул, но те больше и рта не раскрывали на его счет.
Галей везде, где только можно, демонстрировал свои бугрящиеся на руках и животе мышцы. Летом ходил в тонкой, насквозь просвечивающей майке, черный, как негр из Занзибара. Помню, как он поставил на стойку длиннющий шест, ухватив его за основание. Помню, как без видимых усилий гнул подкову.
— Станет циркачом, — говорили про него бывалые люди.
А вот, надо же, не только не стал силачом-циркачом, а даже угодил на атомный полигон и демобилизовался «по болезни». Нетрудно догадаться, что это за болезнь.
Не вытерпев, я снова взялся за письмо, уверенный, что Галей описал в нем свою несложившуюся жизнь, — ведь сам-то он представлял ее в юности совершенно иной, это уж как пить дать! Однако, к моему удивлению и даже некоторому разочарованию, дальше в письме речь шла о его отце, которого звали Юмагужа. Так вот в чем причина внезапного перескока на родителя! Неужто отец-объездчик интереснее сына — батыра со сломанной судьбой?
«Мой отец был признанным охотником-волчатником и непревзойденным в наших местах исполнителем народных песен. В начале тридцатых годов он дважды выходил победителем на конкурсах в Уфе и ему предлагали там остаться. Не захотел. Зато еще большую известность приобрел именно как охотник. Он был единственным в районе человеком, который охотился на волков верхом на лошади и с шестом, кончавшимся петлей на конце, который башкиры называют «корок».
Далее Галей писал:
«Охота на волков подобным способом присуща только башкирскому народу. И она дается далеко не каждому, даже самому удалому наезднику. Для этого нужен целый ряд условий...»
И тут я оборву свое повествование. Точнее, перейду на сугубо личный мотив, ибо сам тот райцентр и его люди сыграли в моей жизни столь важную роль, что я просто-напросто не могу проскакать мимо них легким аллюром. Более того, без воспоминаний детства и юности невозможен тот рассказ, который я хочу предложить вашему вниманию.
II
Повторяю, аул тот являлся районным центром. Давайте назовем его Кара-Яром. И если он являлся районным центром, можно себе представить, что это был за район и каковы были его другие аулы. Райцентр этот находился в абсолютно голой степи с каменистой почвой, которая, как тундра, покрывалась зеленью лишь в короткую пору весеннего пробуждения, чтобы тут же, под внезапно раскалившимся солнцем и каждодневными суховеями, по-змеиному споро скинуть одну шкуру и влезть в другую; сопровождается это тем, что нежная на первый взгляд травка ощетинивается густыми стеблями ковыля, именуемого тут юшаном. В одну из магических ночей юшан этот, будто бы оплодотворенный самим Господом Богом, сплошь окутывается серебристо-матовым султаном, который до самой осени будет колыхаться на ветру, стойко перенося и лютые песчаные бури, ничем не уступающие пустынным самумам, и нещадные ливни, и удары града, и сникнет лишь вместе с промозглыми осенними дождями вперемешку с белой крупой и первым снегопадом.
Наверное, веков эдак сто или сто пятьдесят тому назад люди каменного века жили в таких же гнездах, только не саманных, а сложенных из камней. Может быть, в них имелись даже оконца, затянутые бычьими пузырями. Были в ту пору и землянки, которые непостижимым образом сохранились по сей день, только вид у них был более неприглядным, нежели пятнадцать тысяч лет назад. Они скорее напоминали норы кротов. Да и люди, живущие в них, мало чем отличались от слепых грызунов подземелья.
Вот в таком обличье предстал перед нашими глазами Кара-Яр 1951 года, когда мы ступили на его землю и поселились в одной из типичных здешних саманок. Назначением в кара-ярскую школу моего отца, учителя истории, облагодетельствовали чиновники из министерства просвещения, а местное начальство, в свою очередь, одарило его мазанкой, принадлежавшей рябому башкиру по имени Магаш. Его семья состояла из пяти человек, да нас — четверо, а всего — девять обитателей под одной крышей. Тесно, сыро, затхлый воздух. Магаш был инвалидом войны и редко выползал за порог своего дома; трое его детей то ли ходили в школу, то ли вообще никуда не ходили — для меня так и осталось загадкой.
В таких условиях мы прожили больше года, пока отцу не выделили комнатку в общем доме, где проживали три учительские семьи. Литераторша Александра Яковлевна Коростылева проходила в свою клетушку через нашу, и это было невыносимо тяжело, и не столько для нас, сколько для нее самой. Она была культурной женщиной, и топтать чужую прихожую ей не позволяло городское воспитание.
Но это уже — бытовые подробности.
В начале тридцатых годов в здешних местах оказался московский комсомолец Сергей Чекмарев и обессмертил себя тем, что написал такие строчки: «Не одна лишь Москва на свете, существует и Таналык!» Он писал стихи, и некоторые из них опубликовал в местной районной газете. Сборник же его произведений, куда входили и дневниковые записи, увидел свет лишь через тридцать лет после его смерти, которая, увы, оказалась бесславной: он утонул в Сурени во время половодья. Но это не помешало драматургу Азату Абдуллину инсценировать в своей пьесе целый кулацкий заговор, жертвой которого якобы и пал поэт-комсомолец.
Словом, сперва — практичные люди каменного века, потом — протоцивилизация бронзовой эпохи, свидетельством которой стало древнейшее поселение, открытое при строительстве водохранилища в русле реки Таналык. Этим именем его и нарекли, и оно стало собратом легендарного Аркаима, наделавшего много шума в научном мире.
А до этого в здешних степях раскапывали сарматские, древнехуннские и гуннские курганы, скифские погребения, сохранившие в себе множество драгоценных изделий.
Вот он, парадокс истории!
Несколько тысяч лет назад здесь процветала редкостная протоцивилизация, которую некоторые ученые успели окрестить колыбелью всей человеческой цивилизации, а астрологи — местом прибежища атлантов, которые будто бы перебрались сюда после жуткого катаклизма, уничтожившего Атлантиду, находившуюся, по их мнению, не где-нибудь, а в Ледовитом океане, так что путь спасения вел ариев прямиком на Южный Урал. Именно отсюда впоследствии уходили они на юг и запад, чтобы, в свою очередь, породить великие цивилизации индийцев, древних персов и шумеров.
Вполне возможно, что именно на кара-ярском пятачке эти самые арии собирались на свой йыйын, провожая близких и родственников в дальний путь, и Верховный Жрец благословлял их с высокой стены, служившей надежным бастионом их крепости, а затем звучала прощальная музыка, исторгаемая, может быть, самым обычным степным ростком, который впоследствии стали называть не иначе как кураем, потому что ничего более подходящего для изготовления музыкального инструмента в этих местах не произрастало, а степных, изнутри полых, ростков да тростничков имелось великое множество, и необходимо было лишь искусство мастера и музыканта, чтобы дудочка ожила и зазвучала, как голос Матери-Степи.
Посреди Кара-Яра находился довольно обширный майдан-такыр, по одну сторону которого стояла школа, а по другую — клуб.
В этой самой школе, служившей в прежние годы мечетью, я и проучился ни много ни мало шесть лет.
О, что это были за годы! Занятия проходили в двух комнатушках, находившихся на голубятне и забитых расшатанными партами, стоявшими впритык друг к другу, и каждая такая каморка-класс вмещала по сорок человек кара-ярской шпаны, кошмар детской жестокости которой снится мне и по сей день. Во время уроков мягкотелых учителей по узкому пространству класса неслись эскадрильи бумажных самолетиков; бедный учитель не решался отвернуться к доске, страшась получить в голову разжеванные бумажные пульки, пущенные из миниатюрных рогаток, нанизанных на пальцы. Со звонком девочки опрометью выскакивали из класса, тогда как более сильная половина затевала экзекуцию над слабыми и беззащитными «пацанами», самая невинная из которой заключалась в том, чтобы разложить несчастного на учительском столе, расстегнуть ему ширинку штанов и нахаркать туда, насколько позволяют их гнусные хари. Того, кто отказывался это делать, пытали другим способом: сажали на пол и с размаху накладывали ладошки на его темечко, пока пытаемый не пригибался до колен и ниже. Подобная экзекуция прекратилась лишь после того, как одному «отказнику» сломали шею.
Инициаторами и придумщиками подобных забав были два Рима, один — сынок районного прокурора, другой — председателя райисполкома. Странный рок ждал этих ребят в будущем: один из них утонул в мелком озере, запутавшись в водорослях, другой погиб в автокатастрофе.
Позднее, прочитав «Очерки бурсы» Помяловского, я ничуть не удивился проделкам крутых недорослей — кара-ярские экзекуторы ничуть им не уступали.
За годы моей учебы произошло три убийства.
Один детдомовский шкет пырнул ножом аульского сверстника; в отместку аульчане забили насмерть детдомовца, а двоих сильно покалечили. Затем застрелился девятиклассник, говорят, на почве безнадежной любви. Приставил к груди дуло охотничьего ружья и пальцем правой ноги нажал на курок. Лет десять спустя то же самое проделал с собой Эрнест Хэмингуэй, который никак не мог знать тайну гибели кара-ярского самоубийцы. Помню, на школьном собрании директриса, пожилая морщинистая женщина в очках, сказала об убившем себя пареньке: «Собаке собачья смерть». Однако моя душа долго не могла примириться со столь беспощадным приговором.
В седьмом классе в Кара-Яр пришел «Тарзан».
В последующие десять или пятнадцать дней в «зеленой зоне», начинавшейся сразу за школой, десятки глоток дни и ночи оглашали округу истошным тарзаньим воем, а от деревьев остались одни уродливо-кривые стволы. Двоих юных дикарей исключили из школы. Еще один сломал себе шею, шмякнувшись на землю вместе с обломанной веткой. Родители нескольких лоботрясов вынуждены были заплатить штрафы за нанесенный их детьми ущерб.
Таким образом зеленая зона постепенно сошла на нет. Но это уже произошло без моего присутствия.
III
Впрочем, все это — дела безвозвратно-прекрасных школьных годков.
А за школьными стенами...
Да, прекрасных! — несмотря ни на что!
А за Таналыком — степь. Едва перебравшись за дощатый мост, чуть ли не каждую весну уносимый шальной водой и, тем не менее, замененный на железобетонный, основательный лишь через сорок лет после тех событий, сразу окунаешься в пьянящие объятия дикого ковыля-юшана. Весь долгий летний день серебряная степь эта прямо-таки изнемогает неумолчным звоном цикад — окажись там, и звон этот тебя не только оглушает, но и будто пронзает насквозь.
Каждый раз, когда мы с другом Альбертом Карамышевым с рассветом выбирались на рыбалку вверх по Таналыку или к ближним озерам, кишащим медно светящимися карасями, нашему взору открывался в отдалении сказочный табун диких лошадей-тарпанов, которые проплывали в султанах ковыля, будто лодки аргонавтов в пенном океане. Кто-то из стариков говорил, что лошади эти — священные, их нельзя трогать; что они нетленно хранят свою масть и породу много тысячелетий подряд, потому что ниспосланы на землю самим Господом Богом. И я свято верил этому, потому что, опять-таки — ни до, ни после — не встречал более прекрасных и гордых животных. Когда я увидел на стенах пещеры Шульган-Таш нанесенные жгучей охрой фигуры первобытных лошадей, то сразу признал в них именно кара-ярских серебряных тарпанов!
А поначалу я никак не мог понять, что из себя представляют эти самые лошади, эти восхитительные, неторопливо, с глубочайшим достоинством плывущие в густом инее султанов косяки. И почему они появляются здесь именно на рассвете, когда только-только запевают первые петухи, и куда движутся стройными рядами, подобные волшебным призракам или привидениям?
Однажды мы были свидетелями того, как несколько верховых с помощью длинных арканов пытались выловить из косяка приглянувшихся им лошадей. Но те яростно сопротивлялись, да так, что один из ловцов слетел с седла, а выбранная им лошадь стремительно понеслась прочь, волоча за собой аркан незадачливого охотника, и за ней припустил весь дикий табун, оглашая степь глухим, дробным топотом и прерывистым ржанием, подобным грозовым раскатам. И только тогда я понял, что это действительно дикие животные, не признающие ничьей власти, и ореол их неизмеримо вознесся в моих глазах. Боже, да ведь я вижу перед собой земное чудо, которое можно увидеть только в сказочном сне или кинофильме! А то, что видишь во сне или в кино, всегда куда-то уходит, испаряется, не оставляя следа...
Так оно и случилось со мной, и я потом долго думал: а было ли все это в яви или пронеслось перед глазами сказочно-дивным видением?
Через год или два этой извечно дикой, тысячелетней степи была объявлена безжалостная, смертельная война. И грозные слова этой войны были изречены низкорослым лысым и брюхастым человеком в Кремле. А
слово, означающее войну, было — целина.
* * *
О весна пятьдесят четвертого года!
О та незабываемая война миров, когда по всему фронту пошло наступление гусеничных тракторов, и степь теперь не просто огласилась утробным гулом дизельных моторов, но и буквально разорвалась, раскололась на части под исступленным натиском железных громад.
И, как бы грудью вставая на пути их атаки, вздыбился невиданными доселе ледяными торосами раскрывшийся по весне Таналык. Местные старики божились, что не помнят на веку подобного ледохода. Темные, страшными клыками ощеренные глыбы, сталкиваясь друг с другом, выбрасывались на берег, как киты-самоубийцы, и затем медленно двигались по улицам Кара-Яра, подгоняемые талой водой. Они сносили жалкие мазанки, сарайчики, жердяные ограды и плетни. Напоровшись на более прочные жилища, ударялись о фундамент и тут же вскидывались наверх, по-звериному рыча и стараясь достичь карниза: иногда разбивали окна и даже норовили влезть внутрь дома, и тогда хозяевам приходилось отбиваться от них баграми и вилами, а то и просто домашними стульями, если атакующие заставали их врасплох.
И по сей день, по прошествии почти полувека, я весьма отчетливо вижу тот апрельский день (точнее — день и ночь), буквально потрясший мое детское воображение, ибо до того мне никогда не приходилось наблюдать такое бесчинство стихии. И происходило все это разрушение на глазах кара-ярцев, большинство из которых покинули свои дома и, захватив детей и скотину, забрались на ближний холм, и только немногие смельчаки пытались отчаянно противостоять наступлению ледяного хаоса, вооружившись всем, чем только можно, и отчаянно защищали свои дома и подворья.
Когда сумерки сгустились настолько, что люди перестали друг друга узнавать, стали разжигать костры, которые запылали по всей гряде кара-ярских холмов. А тут еще и палить начали из охотничьих ружей, так что гул и грохот наполнили все пространство, били по перепонкам, вызывали смятение, детский плач и женские причитания. Так пол-аула и провело ночь на холме, и только пожилые люди да глубокие старики ночевали в своих домах, махнув на все рукой. Но вода проявила совестливость, не пошла дальше порога, остановившись на уровне крыльца, а потом стала медленно отходить на исходные позиции, так что к утру вернулась в свои берега, и только выбравшиеся на сушу льдины остались лежать на приколе посреди улиц и на задворках. Вернувшиеся к своим очагам жители бойко бросились разбивать их на куски чем придется; крушили топорами и ломами, откатывали подальше от своих домов и даже волокли в сторону реки, захватив веревками и тросами, нередко приспособив для этого лошадей и даже колхозных быков.
Утром стало известно и то, что один дизельный трактор, прибывший чуть ли не с Украины, свалился в реку вместе с двумя трактористами, и, как говорится, с концами. Оба они были подшофе, вот и решили с ходу форсировать взбухшую реку, полагая, что на своем дизеле могут преодолеть любые препятствия. Ан не тут-то было! Только через несколько дней после ухода льдов, когда вода заметно убыла, утонувших трактористов нашли намного ниже по течению.
А потом началась пьяная вакханалия, длившаяся ни много ни мало недели две, пока, наконец, приказом сверху завоз алкогольных напитков в Кара-Яр, как, разумеется, и их продажа, были полностью прекращены.
И в самом райцентре, и в близлежащих аулах не было ни одного жилого дома, куда бы ни подселили приезжих целинников. Исключение составляли разве что районное начальство да владельцы землянок, куда гостей из дальних краев нельзя было загнать и палкой. Боясь за своих несовершеннолетних дочерей, многие родители отправили их куда-нибудь подальше от родного очага, к близким и дальним родственникам. Тем не менее, избежать насилий не удалось. Одного из насильников, удальца с алтайских краев, даже судили открытым судом и дали ему то ли пять, то ли десять лет. Но удальцу непостижимым образом удалось бежать из местного КПЗ, оглушив кирпичом одного из стражей по голове, после чего он как в воду канул. Да и поди попробуй его отыскать в разбуженном муравейнике тогдашней страны. Лишь позднее стало известно, что беглец всего за год до этого был выпущен на свободу согласно знаменитой амнистии «холодного пятьдесят третьего года».
Сельский клуб был набит битком. Спали везде, где только можно было вместить свои габариты. Оставалось лишь удивляться, откуда, из каких ресурсов черпают местные руководители харч для цыганского табора первоцелинников. Однако помню, как один из них обронил в неофициальной обстановке, что за месяц пребывания в Кара-Яре этого самого табора поголовье скота в местном колхозе имени Фрунзе сократилось почти наполовину.
Увы, это было только началом!
Еще через год-два общее поголовье рогатого скота сократится в несколько раз из-за распаханных под завязку степей, отныне называемых «целинными землями» и «посевными площадями». Теперь дорожную колею будут прокладывать (а чаще всего — пробивать) через пахоту, представляющую собой грубо навороченные отвалы тысячелетиями нетронутой земли и валунов, об которые были сломаны сотни лемехов целинных плугов.
Но если лысый реформатор объявил рогатому и мелкому скоту лишь косвенную войну, то с лошадьми он повел войну самую что ни на есть настоящую: беспощадную. И с его подачи войну эту подхватили со сверхъестественным усердием энтузиасты-руководители на местах. И так как осуществляли они все указания и директивы сверху с дьявольскими перехлестами и перевыполнением плана, то и результаты оказывались сверхъестественными в своем уродстве. Целина первых лет — это фантасмагорический абсурд на всех уровнях ее конкретной реальности. Зато те, кто проводил в жизнь сей абсурд, стали Героями Труда, кавалерами самых высоких орденов и наград родины и даже получили личные автомашины марки «Победа» из рук еще более высоких начальников республиканского уровня.
Сейчас на возвышенном месте Кара-Яра, на бетонном постаменте, красуется трактор-целинник — то ли «Нати», то ли «ДТ», и неведомо нынешним потомкам первоцелинников, что этот железный монстр олицетворяет собой не благо степного края, а его крушение, экологический крах.
Вместе с повальным истреблением лошадей, воспетых в древнебашкирских кубаирах, легендах и песнях, такому же уничтожению подверглись озера, реки, родники; в корне исчезли многие виды прежней степной и лесостепной растительности, и на смену ей явилась иная, несвойственная здешней местности флора, напоминающая мутантов, пришедших вместо здоровых и полноценных детей под воздействием злополучной химии, дурного воздуха и воды. Конечно, можно было бы сослаться на чужеродное тавро тогдашнего кара-ярского руководства, сплошь засланного из других районов, ибо именно в этой «хитрости» состояла кадровая политика партийной системы, якобы борющейся с проявлениями местничества и круговой поруки. Но ведь подручными у них были здешние люди, разные райкомовские инструктора и уполномоченные, колхозные главари и бригадные вожаки, ну и, разумеется, работники милиции. И ведь не кто-то, а именно они вытягивали у земляков «лишнюю» скотину и отправляли «бесполезных» лошадей на убой.
IV

«В 1951 году «Охотсоюз» подарил моему отцу карабин», — писал Галей, и эта строчка мгновенно пробудила во мне еще одно яркое воспоминание. Сухая холодная осень. Клуб, битком набитый народом, куда каким-то чудом втиснулся и я, шкет-шестиклассник, и затаился в углу, не сводя глаз со сцены, где пели и плясали; и я тогда впервые увидел истинно башкирские танцы, ибо песни можно было слушать каждый день по радио, а танцы — поди-ка, попробуй! Я млел от тайного восторга, потому что у киргизов, среди которых прошла вся моя предыдущая жизнь, вообще не имелось никаких танцев, они только кривлялись да бездумно прыгали во хмелю, напиваясь бузой. А тут — и сольные, и дуэтом, и групповые, да с таким внутренним жаром и достоинством, что грудь распирало от гордости за своих сородичей и голова кружилась от причастности к чему-то вечному и неохватному. Только тогда я впервые понял, что такое истинный танец, что такое искусство телодвижений, порыва и полета рук.
А в самом конце того незабываемого концерта на сцену одновременно вышли двое мужчин — один уже сравнительно пожилой, в солдатской гимнастерке и ичигах, при этом он едва заметно прихрамывал на левую ногу. Другой — явно нездешний, да и говорил он на смеси башкирского и татарского, чего в этих местах не встретишь. Одет он был в черный костюм, при галстуке, в руках держал отливающий свежим лаком охотничий карабин с укороченным стволом, который тоже отдавал аспидно-черным блеском. Он-то и заговорил, мешая башкирский язык с татарским, что поначалу вызвало в зале ироническое оживление, которое, однако, тут же сменилось мертвой тишиной.
— Тугандар! — бодро начал приезжий, но его волнение выразилось в том, что он неожиданно взял карабин в боевое положение. — В народе бытует пословица: «Кто в Кара-Яре не бывал, тот света белого не видал...»
В зале засмеялись. Раздались реплики:
— Ну а как же: Кара-Яр тебе не Москва! Отсюда — прямой путь на тот свет!
— Что верно, то верно, наш Кара-Яр — пуп земли: сюда придешь — назад не уйдешь.
— Вот я и пришел, и вижу: правильно говорит пословица, — поддержал общее настроение приезжий и выставил карабин дулом вперед, словно собираясь бабахнуть из него прямо в зал. — Так вот, если это правда, то еще большая правда будет, если скажу: кто не видел Юмагужу Давлетбаева, тот не видел настоящего охотника.
Люди по достоинству оценили юмористический дар человека в шевиотовом костюме, одобрительно зашумели, захлопали в ладоши.
— Впрочем, Юмагужа-агай не просто охотник, а охотник высшей категории, потому что он — охотник на волков. Со всей ответственностью скажу: такого охотника-волчатника, как Юмагужа-агай, нет во всей округе. А может, и во всем Башкортостане.
Опять возгласы, опять хлопки.
— Учитывая это, наш Охотничий союз решил премировать Юмагужу Давлетбаева первостатейным карабином.
Когда подарок был вручен, люди стали даже требовать:
— Спой, Юмагужа-агай!
— Выдай «Сибай»! Спой «Ильяса»!*
Представитель «Охотсоюза» пожал плечами: мол, остальное — ваше дело, и удалился, а слегка сконфуженный охотник нерешительно топтался на месте, затем прислонил карабин к боковой стене и шагнул к краю сцены.
— Всю жизнь я охотился с простым короком, потому что не люблю стрелять по живой твари. Видеть, как мучается зверь. Слава богу, навидался крови на войне выше головы. Но подарку такому рад. На него полюбоваться — и то душе приятно. Вот повешу дома на красном месте и стану любоваться каждый день.
Он сдержанно засмеялся, и зал ответил ему веселым оживлением и гулом.
— Юмагужа-агай, сколько волков ты за свою жизнь забил?
Охотник задумался, однако ответил довольно уверенно:
— Точной цифры назвать не могу. Однако, думаю, больше ста. То ли сто пять... То ли сто десять.
И опять все дружно зааплодировали.
— А теперь спой, Юмагужа-агай, чего там!
Появился колхозный гармонист Зуфар, примериваясь быстрыми пальцами к любой возможной песне, но Юмагужа-агай от него отмахнулся, и тот исчез безо всякой обиды. Охотник на несколько секунд задумался, затем резко вскинул голову и запел на редкость высоким, почти пронзительным тенором: «Поутру выйду, оглянусь вокруг — там Ирендык в тумане голубеет...»
Зал тотчас замер, будто омертвел. Одни смотрели на певца во все глаза, другие задумчиво опустили их долу.

——————————————
* «Сибай», «Ильяс» — названия башкирских народных песен.

«На горы глядя, я запел, и звук достиг вершин, где вольный ветер веет...»
Мелодия песни более чем точно соответствовала смыслу слов: она неожиданно взвивалась ввысь, к самому зениту, и затем стремительно уносилась вдаль, прямо к вершинам синеющих гор, и там начинала виртуозно вибрировать, переливаться, извиваясь на перевалах и седловинах, пока, наконец, не падала куда-то в глубокую низину и там постепенно замирала.
Ни одна народная песня, слышанная мной по радио, не производила на меня такого впечатления, как эта. Прежде всего — своим мелодизмом. Может быть, именно тогда я впервые понял, что народная песня потому и называется народной, поскольку по-настоящему, в полной красе ее могут исполнять только певцы из народа, люди горно-лесных и степных башкирских аулов, где издревле и рождались эти песни на свет.
А песня эта называлась «Ильяс». С тех пор и вошла она в мою душу. И как потом ни просили собравшиеся в клубе, певец-охотник остался непреклонным — петь другие песни отказался.
* * *
Моего тракториста звали Алексей Демко. Между делом он любил напевать: «Лубны, Лубны, ваши губы не забуду никогда». Поначалу я думал, что Лубны — это имя девушки, может быть, именно той, которую любит тракторист-хохол. Лишь позднее узнал, что есть на Украине такой город, откуда, по всей видимости, он и приехал.
А машина у него была страшенная — дитя челябинского тракторного из первых выпусков. Я никогда не пошел бы в трактористы только из-за подобного «Дизеля». За месяц работы плугарем (тогда почему-то говорили «прицепщик», хотя я никогда ничего не цеплял, а только страдал да мучился за тугими рычагами этой тяжеленной махины) натерпелся столько, что и по истечении лет просыпался в холодном поту, представив себя в газовой камере «Дизеля» — именно такой была кабина, где мне приходилось сидеть. Особенно невыносимы были глухие ночи одиночества, один на один с трактором, готовым свернуть куда угодно, лишь бы не следовать по борозде. Я слышал (а сказать точнее, кожей чувствовал), как тяжелые камни бьются о траки гусениц, сотрясая весь корпус машины, а потом колотят в лемехи, подбрасывая огромный плуг, как лодку; я обливался горячим потом, до боли вглядываясь в степную полосу, слабо озаряемую светом закопченных фар, и стараясь не сбиться с глубокой, но неровной линии борозды и не без ужаса ожидая конца пахотного участка, ибо именно на повороте начиналось самое страшное: моя борьба с железным чудовищем за то, чтобы оно нормально развернулось там, где ему положено, и направилось в обратную сторону по другой стороне пашни. Вот тут и начинал яростно сопротивляться правый рычаг, не желая сворачивать, и я бывал вынужден упираться ногами в передок кабины и, двумя руками держась за костяную ручку рычага, изо всех сил тянуть его на себя. Иногда казалось: рвани я еще сильнее — и рычаг вылетит с потрохами или прогнется пополам, но стальной остов оказывался крепче моих детских рук, и я надрывался до коликов в животе, готовый в любую минуту сломаться от напряжения. Если мне все-таки удавалось развернуть трактор, я готов был плакать от радости. Но когда он, подобно строптивому жеребцу, закусившему удила, уносил меня прочь от борозды, в неведомую темень ночи, я плакал от отчаяния и напряжения, и мне не оставалось ничего другого, как нажимать на муфту сцепления и всеми силами удерживать непослушную махину; но и тут она проявляла странную строптивость, никак не желая останавливаться. Вместе с двенадцатилемеховым плугом уползала в неведомую, кромешную темень, точно играя со мной в кошки-мышки, где мне заведомо была определена роль несчастного грызунка. Однажды я чуть не свалился с обрыва, и только чудо спасло меня от гибели на дне каменистой ямы. Спрыгнув на землю и увидев впереди черный провал, я даже присел, похолодев от ужаса; даже не выключив мотор (было страшно снова лезть в кабину), я помчался в ту сторону, где, по моим расчетам, спал, по привычке подложив под себя измызганную, пропитанную мазутом и соляркой тужурку, мой тракторист-хохол. Он спал так каждую ночь, предпочитая сидеть за управлением лишь в дневную смену, а ночную возлагая на мои плечи, и я по сей день поражаюсь его непостижимому спокойствию и безразличию и ко мне, и к своему «Дизелю», на котором он прибыл сюда аж из самой Украины!
Но в тот раз он вскочил на ноги более чем резво и с такой скоростью понесся в сторону отдаленно гудящего трактора, что я сразу отстал; захлебываясь слезами, трусил я по краю борозды, цепляясь за невидимые кочки и оскальзываясь на рытвинах, то и дело падал на землю, расшибал колени, снова вскакивал на ноги и бежал дальше, предчувствуя предстоящий нагоняй от беспечного хозяина, а когда добрался до злополучного места, то нос у меня был расквашен, а правая штанина изодрана в клочья. Но это было сущим пустяком перед тем, что предстало перед моим взором: передняя часть гусениц и радиатора буквально зависли над крутояром, так что казалось: лишь слегка подтолкни машину сзади — и она тут же с грохотом скатится вниз по скату обрыва.
При этом мотор продолжал надсадно гудеть и дергаться, словно прилагая последние усилия для того, чтобы сделать этот последний рывок и рухнуть в преисподнюю, и, казалось, уже никто не сможет этому помешать.
На лице тракториста читались нерешительность и страх. Какое-то время он напряженно вглядывался в черную бездну обрыва, затем обошел трактор со всех сторон и лишь после этого осторожно вскарабкался в кабину и стал манипулировать рычагами управления. Сначала машина сделала едва заметный рывок вперед, так что я в ужасе отскочил в сторону, но затем медленно-медленно стала подаваться назад. Плуг встал на дыбы, но Демко не обращал на него никакого внимания. Ему куда важнее было увести трактор как можно дальше от края обрыва. Лишь отъехав на приличное расстояние от ямы, Демко стал наконец-то бочком-бочком разворачивать свой «Дизель» и потом круто повернул его на сто восемьдесят градусов.
Я стоял как в столбняке. И лишь когда трактор снова застыл на месте и Демко, спрыгнув на землю, зашагал в мою сторону, я весь сжался, точно в ожидании удара. Да, да, мне так и казалось: сейчас он подойдет ко мне и влепит затрещину или оплеуху, после которой я оглохну или ослепну. Мне даже казалось, что я вполне это заслужил: ведь трактор был в сантиметре от гибели! А о том, что первым я сам превратился бы в кровавую лапшу, мне тогда и не думалось. Я весь, с головы до ног, был охвачен страшным синдромом вины... И когда тракторист-хохол оказался рядом, я присел, готовый принять неотвратимую экзекуцию.
Вместо этого тяжелая ладонь хохла легла на мою голову, и следом я услышал хриплый, не отошедший от пережитого голос Демко:
— Ты уж не серчай, хлопиц. И не говори никому, ладно? А я тебя больше не буду оставлять одного.
И только после этого я заплакал во весь голос, давясь слезами и извергаясь долгим кашлем. А Демко молча стоял рядом и поглаживал меня по голове.
После той ночи мы поменялись сменами: я сидел за рычагами днем, а он — ночью. Но, подобно ему, я не мог безмятежно спать на своей фуфайке, и потому ночь напролет просиживал рядом с ним в кабине, готовый в любую минуту соскочить на землю, чтобы бежать с ведром за водой или вывернуть застрявший меж лемехами валун. Если мне это было не по силам, на помощь приходил хохол. К концу третьей недели я еле стоял на ногах и стал совершенно безразличен ко всему: к работе, к людям, ко сну... Мне было лень разговаривать, есть, читать книги, и тем не менее, вставал на рассвете и машинально отправлялся на свой участок, находившийся в трех или четырех километрах от Кара-Яра. На ночь меня увозил колхозный бригадир, который развозил плугарей-малолеток к своим тракторам и хозяевам-трактористам, и мы отправлялись туда, как безропотные арестанты на каторгу, и казалось, этому не будет ни конца, ни краю.
Может быть, так бы оно и было, не сломайся у нашего плуга сразу три лемеха. Демко отпустил меня домой. Едва приковыляв к порогу, я свалился без сил, и отец перенес меня на кровать уже на руках. Всю ночь меня била лихорадка, и я горел как в огне. Наутро меня положили в райбольницу, где я пролежал целую неделю. Так закончилась моя целинная страда, о которой я потом вспоминал с неизменным страхом и отвращением. И только много позже пришла какая-то глупая гордость: мол, и я причастен... Но очень скоро она вновь сменилась тайным разочарованием и стыдом. И было от чего: я участвовал в убиении живой земли, в уничтожении степи, дивной, благоухающей, вечной, как сама планета. Как сама Вселенная. Я участвовал в истреблении коней — тарпанов, легендарных башкирских мустангов, воспетых в древнейших сказаниях и эпических поэмах. Меня вынудили это сделать в том возрасте, когда должен был любоваться их красой и задыхаться их благоуханием. Мне тогда не исполнилось и четырнадцати лет, и я собирался идти в восьмой класс.
Много лет спустя я пошел на то место, где мы с хохлом Алексеем Демко выворачивали вековечные степные валуны, и замер в оцепенении: они так и остались лежать на поверхности земли, а некогда развороченные лемехами нашего плуга темные пласты окаменели и омертвели на века. Теперь ничто на них не росло — ни пшеница, ни ковыль, и только сухой пушок какой-то неведомой растительности, похожей на седую поросль старческого лица, чуть заметно трепетал на ветру.
Но так было только на холмистых площадях, словно извечно покоящихся на камнях древней эпохи. Там же, на просторах, раскинувшихся за Таналыком, степь повела себя несколько иначе: год она давала неожиданно богатый урожай, затем несколько лет кряду безродно сохла и твердела под засухой и пыльными самумами, которые задувают, наверное, только в пустынях Сахары или Гоби, но значительно превосходят их по протяженности и долготе времени. Иногда смерч продолжается две и даже три недели подряд и заметает кара-ярские дома до половины.
Но самое страшное последствие той целинной страды — это безводье. Исчезновение вод в реках, озерах и ручьях. Убиение влаги. И значит — жизни.
Вот тогда и решили сотворить в мертвой и голой степи водохранилище. Десятки бульдозеров, словно исполинские кроты, врывались в землю, исторгая пласты за пластами и все глубже врываясь в ее глубокое чрево. И это продолжалось до тех пор, пока стальные ножи бульдозеров не врезались в тот заповедный грунт земли, по которому мерили шаги люди бронзовой эпохи и который являлся их обиталищем. Потом пришли археологи со своими многочисленными помощниками и целое лето раскапывали древнейшее поселение, которое назвали именем реки, в русле которой оно было найдено, — Таналык. И он стал собратом легендарного Аркаима. Два поразительных феномена характеризуют эти незапамятные города, являющие собой протоцивилизацию земного бытия — плавильные печи, в которых варили медь, и колодцы с водой, служившие поддувалами для розжига печей.
В ту пору воду можно было отрыть везде — стоит лишь прорыть колодец глубиной пять или шесть метров. И можно было тут же выплавить руду.
Теперь рой хоть на тридцатиметровую глубину — до воды не доберешься. О плавке нечего и говорить, хотя найденные залежи меди могут удовлетворить спрос всей страны.
И виной всему — целина.
V
«В ту пору пахотных земель было очень мало, и потому волки водились во множестве. Они представляли постоянную опасность для скота. Не проходило дня и особенно ночи, чтобы волки не загрызли нескольких коров и лошадей, не унесли с десяток овец».
Это — из письма Галея.
Но при чем тут пахотные земли?
«Дело в том, что по мягкой и открытой местности волк может спокойно уйти от преследования и потому не боится охотника, погони, что очень важно. Для преследующей зверя лошади зябь представляет собой почти непреодолимое препятствие. Чтобы догнать волка, лошади необходимо его загнать, а для этого проскакать не менее семидесяти или восьмидесяти километров. Охотничья лошадь может нагнать волка и по снегу, слой которого составляет от 0,7 до 1 метра».
Ну, а «особенности национальной охоты» заключаются в том, что она ведется исключительно на «честных началах» — без всякого оружия, только с короком, то есть с палкой, увенчанной петлей. Длина корока — 2,5—3 метра. Ружье не рекомендуется брать потому, что оно «отбивает спину при скачке», тогда как корок просто-напросто скользит по насту.
И дальше — из письма:
«Обычно волк до конца сохраняет силы, экономно распределяя их в процессе бега, и потому в последний момент, когда охотник все же нагоняет, он может оказать ему яростное сопротивление, при первом удобном случае набрасываясь на преследователя. Вот тут и происходит самое интересное: охотник должен угодить короком по голове зверя, точнее, по его морде. Если этого не случится, волк может разорвать охотника вместе с его конем. Бывали случаи, когда отец возвращался с охоты в разодранной одежде. Иногда приволакивал живого, оглушенного волка — на аркане. И тогда все жители Кара-Яра выходили из своих домов посмотреть на живой трофей».
Далее Галей писал:
«Бывали случаи, когда по носу волка бьют, не сходя с седла. При этом следует опасаться, чтобы корок одним концом не воткнулся в снег. Если такое случится, охотника выкинет с седла и тогда ему — конец. Поэтому корок держат привязанным (легко и мягко) к руке (как кнут). Схватка в основном происходит на земле, и в это время лошадь стоит в стороне и ждет».
Эти строчки из письма Галея я читал как увлекательную повесть. Конечно, я мог бы перевести их в авторское повествование, облачив их в более или менее художественную форму. Мог бы даже выстроить конфликтный сюжет. И все же любое повествование не заменило бы этих скупых и вполне конкретных строчек, за которыми стоят картины башкирской охоты на волков. Вот почему я решил процитировать то памятное письмо до конца.
«Отец на охоту меня не брал. Моя роль заключалась в том, чтобы готовить коня к предстоящей охоте. Но и тут была целая наука, которую просто невозможно описать в полной мере. Главная цель: так соразмерить рацион пищи, воды, должного ухода, чтобы у него хватило силы и энергии на самое дальнее преследование и возвращение назад».
Далее Галей писал о том, что прежде за одного «взятого» волка давали барана, что служило немаловажным стимулом для охотника. Увы, после Юмагужи Давлетбаева в этих краях достойных охотников-волчатников уже не было. Да ведь и целина стерла с лица земли не только коней-тарпанов, но и самих волков, хотя они и поныне продолжают исподтишка свое коварное дело — истребление скотины, но уже без прежней наглости и бесцеремонности.
Но это уже — другая эпоха. Другие дела.
VI
Самое удивительное заключается в том, что целина дала жизнь и возрождение не столько самому райцентру, сколько его окраинам.
Прежняя степь словно бы сама по себе разделилась на отдельные целинные совхозы, каждый из которых размером с государство Люксембург, и на совершенно пустом месте выросли поселки, которые, разумеется, тоже назывались целинными. И каждый из них был не чета Кара-Яру, с его саманными домишками и землянками. Нет, здесь строились дома из кирпича, просторные школы и клубы, магазины и дома быта; а так как первоцелинники очень скоро стали обзаводиться мотоциклами и легковыми машинами, то возникли столь непривычные в этих краях приземистые гаражи. Словом, вместе с целиной и целинниками в дикие степи ворвалась современная жизнь и современные понятия о ней.
В Кара-Яре же как был колхоз имени Фрунзе, так он и остался. Новые дома строило меняющееся и новоприбывшее начальство, а основное население как жило, так и продолжало обитать в своих старых жилищах, и в этом смысле оказалось самой консервативной частью целинного общества. Были тут даже многоженцы: один неказистый мужичок по имени Мамбет имел трех жен; двое — по две. Причем все три эти семьи обитали в таких же саманках, как и другие незадачливые их сородичи. Начали было строить новую двухэтажную школу, да она застряла на уровне фундамента и первого этажа ввиду отсутствия стройматериала и невнимания начальства, главным предметом забот которого было выполнение плана по сдаче и продаже государству целинного зерна, которое стали называть «твердым».
Но тут отца перевели директором школы отдаленного аула Бииш, расположенного на берегу Сакмара, и мы из степного ковыльного ландшафта окунулись в горно-лесной, и это было подобно волшебному сну, ибо такое может случиться только во сне или в сказке. Более того, отцу дали отдельный домик на краю села, выходящего к реке, и это тоже было чудом: за всю свою жизнь я не помню, чтобы мы жили обособленно, огражденные от мира надежными стенами и автономной дверью и крыльцом. У нас даже был свой сарай и хлев, где имелась кое-какая скотина и птица. Другое чудо: я мог с раннего утра скакнуть на берег Сакмара и прыгнуть вниз головой в его парную, нежно струящуюся воду. И, наконец, последнее чудо: красота этого аула, со всех сторон огороженного от мира причудливо изогнутыми холмами-сопками, которые, разумеется, назывались здесь горами (тау), при этом каждая гора имела свое название. Та, что начиналась всего в ста метрах от нас, называлась Пропал (местные башкиры называли ее «Бырапал»). Оказывается, еще в тридцатых годах здесь поселился русский человек-фельдшер. Однажды его козы ушли в сторону этой горы и исчезли. Жена фельдшера бегала по аулу и восклицала, указывая в сторону горы-разлучницы: «Пропал! Пропал!», окрестив тем самым доселе безымянную сопку, из-за которой каждый день запоздало вставало солнце, чтобы, откатав свой дневной путь, закатиться за противоположной скалистой горой по названию Чермыш. Была еще гора Хасык бия, что означает «Вонючая кобыла» и Таз тубэ — «Лысая макушка». Дело в том, что двадцатых годах с горы Хасык бия сорвалась и убилась насмерть чья-то кобыла, да так и пролежала внизу, пока не завоняла на всю округу. Что касается другой горы, то утверждали, будто на ее вершине имеется озерцо, к тому же рыбное. Но мне так и не удалось проверить истинность этой версии.
Впрочем, здесь каждая лощина, каждый рукав реки, каждый источник или озеро имели свое название, по которому бывалому человеку ничего не стоило сориентироваться и безошибочно найти верную дорогу.
Именно в год переезда на новое поселение я окончил десятилетку и махнул не куда-нибудь, а в Москву, да не в какой-нибудь там МГУ, а в Институт международных отношений, именуемый МГИМО. Не спрашивайте, какая нечистая сила толкнула меня на эту ужасную авантюру, — я этого никогда никому не скажу. Но я по гроб жизни благодарен этой самой «нечистой силе» в лице одного из моих родственников, организовавших мне эту бесславную поездку, ибо в свои шестнадцать лет повидал столицу, по которой, обалдев, бродил ежедневно и даже еженощно, забывая про экзамены: забредал в любые попадавшиеся на пути музеи и театры (в том числе, в только что открывшийся кинотеатр «Стереокино», но оно меня не поразило). Посетив Третьяковку, Исторический музей, выстоял очередь в музей имени Пушкина, где впервые были выставлены шедевры Дрезденской галереи, и, Боже правый, собственными глазами видел оригиналы «Данаи», «Блудного сына», «Ночного дозора», «Автопортрета» Рембрандта, «Сикстинскую мадонну» Рафаэля, многочисленные картины Рубенса, из которых врезались в память «Возчики камней»; работы Ван-Дейка, Дюрера... Господи, да разве перечислишь все те творения гениев, которые сосредоточились знойным летом 1956 года в воздушном здании музея имени Пушкина, построенного отцом Марины Цветаевой, которую я открою для себя много позже!
И еще — полдня простоял в длиннющей очереди, огибающей почти весь Кремль, чтобы попасть в мавзолей. И там я успел увидеть не только Ленина, но и «отца народов», умершего всего три года назад и потому сохранившегося в живом естестве, вплоть до каждой рябинки и желтых волос, выползающих из ушей. О, как я разглядывал это лицо! Нет-нет, это божественное чело, поражаясь тому, что стою от него в каких-нибудь двух шагах и смотрю на него в упор. Да кто может этому поверить? Он — бог и царь, величайший из величайших, гений из гениев, чье имя произносилось нами через слово, воспевалось в бесчисленных песнях, он — совершенно не представимый в конкретном облике, несмотря на то, что его портреты заполняли все окружающее пространство, а памятники готовы были подмять под себя своими исполинскими размерами и каменной тяжестью. За разглядыванием «ученика и соратника великого Ленина» я как-то упустил из виду самого вождя мирового пролетариата, а когда опомнился, то деликатная, но бескомпромиссная очередь уже уводила меня от заветного пятачка земли, так что я успел лишь скользнуть по Ильичу поверхностным взглядом, но, как потом выяснилось, был стопроцентно прав: вскоре «отца народов» из мавзолея изъяли, а его учителя я мог видеть еще несколько раз в более поздние приезды в Москву.
Ну а другая моя благодарность заботливому родственнику, отправившему меня в МГИМО, заключается в том, что я в тот год вообще не попал ни в какой вуз, а проработал «избачом» в маленьком ауле неподалеку от Бииша, и это время стало школой моей жизни.
Однако завершу с Москвой, ибо она именно с того рокового лета стала и раной, и бальзамом, и мечтой моего существа.
Как ни странно, экзамены я сдал не так уж плохо, получив «хор» по сочинению и «отлично» по устной литературе и языку; четверки поставили мне и те, что принимали историю и географию, и только «стерва-немка» (именно так прозвали ее мы, абитуриенты-провинциалы, все поголовно сорвавшиеся на этой стерве) выставила мне «уд». Вообще-то пославший меня в Москву родственник уверял, что мне вполне достаточно сдать экзамены, не провалив ни одного, и тогда направление из о б к о м а свершит остальное чудодейственное дело. Вотще! — как сказал великий русский поэт; уже в ту пору сей институт явственно обретал черты элитарности, и мы нелегально узнавали, что вот тот, который щеголяет в бостоновом костюме, есть наследник члена ЦК, а этот, который в бархатной курточке и узких стиляжных брюках, — внук члена Политбюро, состоявшего еще при Сталине. Половину привилегированных составляли москвичи. Другую половину — ленинградцы, киевляне, тбилисцы... Так, по сути, оно и получилось. Никто из прочих провинциалов, вроде меня, в институт не попал, хотя были такие, что имели сплошные пятерки и четверки.
Мне же запомнился разговор с экзаменатором-историком, довольно молодым человеком с добрыми и проницательными глазами. По сути, он меня ни о чем не спрашивал, так, прошелся по билету галопом по Европам, а затем отложил его в сторонку и спросил, откуда я приехал и кто по национальности, после чего неожиданно оживился, серые глаза его заблестели.
— А вот скажите, молодой человек, почему башкир называют «башкирами»? Точнее сказать, «башкордами»?
Я уставился на него ошалелыми глазами и молчал. Я не знал, почему башкир называют «башкордами», а создавать свои собственные версии тогда я еще не умел.
— А кого, кроме Салавата Юлаева, вы знаете из предводителей башкирских восстаний?
Мое молчание продолжилось, а на глазах стали выступать слезы.
— Так, так! — весело воскликнул странный экзаменатор, постукивая по столу костяшками пальцев. — Ну, тогда скажите, кто есть Ганнибал?
— Ганнибал? — переспросил я недоверчиво, пытаясь понять, шутит он или говорит серьезно. Столь резкий переход ставил в тупик и вызывал сильные сомнения.
— Да, да, Ганнибал, — подтвердил он. — В конце концов, это вопрос из истории древнего мира и вы должны его знать.
— А я и знаю, — обиделся я. — Ганнибал — это карфагенский полководец, который воевал с римлянами и одержал много побед.
— Великолепно! — воскликнул снова экзаменатор. — Блестящий по лаконизму ответ. Я даже убежден, что вы безошибочно назовете дату его жизни — два с половиной века до нашей эры. И даже имя его отца — Гамилькар Барки.
Я сжался и молчал, ожидая нового подвоха, но его не последовало, лицо экзаменатора стало задумчивым, взгляд был устремлен куда-то в сторону окна.
— А ведь многие башкирские народные вожди, стоявшие во главе восстаний, ничуть не уступали по таланту этому самому Ганнибалу. Но они были не карфагенянами и воевали не против римских императоров. В этом их беда. И в этом ваше несчастье.
— Какое несчастье? — спросил я дрожащим голосом, но он не ответил, только посмотрел мне в глаза и спросил: — Между прочим, сколько вам лет?
— Шестнадцать.
— Ну ничего. У вас еще все впереди. И вам следует учиться, но не здесь. Может быть, когда-нибудь из вас и получится дипломат. Или работник посольства. Словом, какая-нибудь номенклатурная единица с международным оттенком. Но сейчас вам надо учиться совершенно другому — истории своего края. И своего народа. Его прошлого. Его культуры. Это нужно и вам... И вашему народу. Вот так.
Он опять стал стучать по столу костяшками пальцев, потом вдруг резко собрал билеты в одну кучу.
— Но это не говорит о том, что я хочу закрыть вам дорогу в сей замечательный вуз. Пожалуйста, если вам позволят оценки... Или какие-нибудь иные привилегии — пожалуйста! Как говорится, вольному воля. Однако не забудьте, что я вам сказал.
И он с размаху вывел «хор» и тут же забыл о моем присутствии, так что я выскользнул из аудитории тихо, как мышь.
В коридоре я узнал фамилию экзаменатора. Им был Анатолий Михайлович Сахаров, автор многих учебников и монографий по истории русской старины.
И, поверьте, слова его я не забыл. Более того, они стали своеобразным лейтмотивом моей жизни. Побуждением к действию.
Через двадцать лет я вновь поступал в московский вуз, правда без всяких экзаменов, — лишь по рекомендации Союза писателей Башкирии и предварительно отправленным стихам и пьесе. Я стал слушателем Высших Литературных курсов (ВЛК) по секции драматургии, и руководителем нашим был крупный драматург и яркая личность Виктор Сергеевич Розов. И это стало осуществлением моей мечты, зародившейся еще там в 1956 году.
VII
Аул назывался Сик.
Небольшая речушка под тем же названием рассекала его на две половины: «горную» и «нижнюю».
Домишко, где я квартировался, находился в нижней стороне, куда солнышко попадало через несколько часов после своего восхода: прямо напротив дома, через дорогу, отвесно нависала высоченная скала по названию Кун тушмэс, то есть, «Солнце не падет». По всему, такое название дал человек, понимающий толк в светилах и отвесных скалах.
В этом ауле жили сплошь вдовы, почти все они были, что говорится, в соку. Любая могла бы обзавестись мужем и нарожать ему кучу детей. Да только откуда здесь взять мужика? С окончания войны минуло всего одиннадцать лет, так что молоди, оставшейся после отцов-фронтовиков, было примерно столько же, сколько и мне.
Тем не менее, вдовьи чада относились ко мне как к взрослому — как-никак служил в избачах. К тому же прибыл со стороны, а они только завершили среднюю школу или, бросив ее, болтались на разных колхозных работах.
Сами же вдовы относились ко мне по-матерински, и потому мне среди них было вполне уютно. Неуютно чувствовал я себя лишь раз в месяц, оказываясь в колхозной бухгалтерии. Один глаз бухгалтера Насретдин-агая покрывала черная повязка, другой светился ненавистью и презрением к каждому, кто заявлялся в кабинет за деньгами. Это единственное око буравило меня все пять минут, в ходе которых происходил процесс счета и выдачи нескольких ассигнаций. Каждый раз мне казалось, что Насретдин-агай вот-вот схватит со стола счеты с острогранными костяшками и с размаху раскроит мой несформировавшийся череп. Но я молчал, не проявляя никакого желания отказаться от того, что мне по праву причиталось. Молчал и бухгалтер, лишь в момент, когда руки мои забирали похрустывающие бумажки, аскетическое с резкими провалами на щеках лицо его становилось темным, как ночь. Уходя, я чувствовал на спине натуральную боль, будто Насретдин-агай вонзил туда острое лезвие своего взгляда.
Забирая третью часть моих денег, хозяйка дома Ханифа-апай угощала меня курутом в сметане, вяленой кониной, которая извлекалась лишь в день получки, и крепким индийским чаем на донышке пиалы. Мне его хватало на два глотка, после чего я терпеливо ждал, когда хозяйка справится со своей чашкой. У нее на это уходило минут десять, поэтому совместное чаепитие затягивалось на час или даже полтора, и в это время Ханифа-апай в сотый раз рассказывала мне историю своей жизни и замужества.
Замуж ее выдали в двенадцатилетнем возрасте. Она чувствовала себя не столько женой, сколько дочкой своего взрослого мужа. Когда он обнимал ее в постели, воспринимала его ласки, как нежность отца. Все прочее причиняло ей боль и страдание. Когда она родила, муж носил на одной руке ребенка, на другой — ее, свою жену-малолетку. А всего она родила ему троих. Последний появился на свет уже после его гибели в сорок первом году. В каком-то исступлении она хотела его задушить — малыша силком вырвали из ее рук. Теперь он учится в райцентре, в школе-интернате. Наезжал в выходной, и тогда мы спали с ним на пару. В первый же раз он поразил меня тем, что нежданно-негаданно вскочил посреди ночи и издал песенную ноту невероятной силы. Если бы я не спал в это время, со мной бы мог случиться удар. Или я стал бы заикаться от внезапного ужаса. Но я успел только малость испугаться. А он сладко зачмокал губами, спокойно улегся на свое место и так же сладко замурлыкал во сне. Ханифа-апай даже не проснулась.
При втором возвращении парня я был начеку, не позволял себе уснуть, пока тот не издал свою немыслимую ноту. Лишь после этого забылся, а там и вовсе погрузился в глубокий сон. Ну а в третий раз, кажется, даже не проснулся.
Ко всему привыкает человек.
Не понимаю, почему Ханифа-апай была со мной так откровенна. Она мне даже рассказывала, как ее ласкал муж-фронтовик, которого она лишилась в неполные семнадцать лет, когда женская нежность и позыв плоти только-только раскрылись в ней во всей силе и красе. Своей откровенностью она ввергала меня в смущение. Я украдкой поглядывал на ее разрумянившиеся щеки, на порывисто вздымающуюся грудь и стыдливо отводил глаза.
Теперь думаю: боже, да ведь ей тогда было всего-то тридцать лет! А мне казалось... Вдова.
Итак, я прозывался избачом. Моя изба-читальня находилась в одной из клетушек колхозной фермы. До меня там был мясной склад. Я мыл и скоблил его десять дней кряду, но кровавый дух сырой говядины так и не вывелся до будущего лета, то есть до моего расставания с аулом.
Оказывается, до меня тут тоже был некий избач по имени Нил. Он свалился с дерева и ушиб позвоночник. От парализованного мужа ушла жена, и он каким-то образом ухитрился повеситься прямо на нарах, где лежал в неподвижном положении. Осталась мать-старуха, не вылезавшая из дому и не пускавшая в дом никого. Мы с бригадиром Гарифом чуть ли не силой ворвались в ее чулан и извлекли оттуда мешок книг — колхозную библиотеку, оставшуюся от прежнего избача. Бригадир довез туго набитый мешок в мою клетушку и бросил насмешливо:
— Ну, теперь ты ученым станешь.
Когда он уехал на своей арбе, я понял немудреный смысл его слов: библиотека бывшего избача почти сплошь состояла из научных трудов классиков марксизма-ленинизма: шестнадцать томов Маркса и Энгельса, несколько отдельных синих томов Ленина, том Фейербаха... И странным парадоксом оказалась среди этих залежей мудрости пожухлая книжка Пушкина, которой я обрадовался как дару судьбы. Забегая вперед, скажу: я столько читал и перечитывал в ту зиму стихи и поэмы Александра Сергеевича, что многие из них запомнил на память и впоследствии, уже учась в университете, слыл знатоком его поэзии.
Однако не обошел я вниманием и основоположников.
Правда, об «Капитал» обломал зубы уже на первой сотне страниц. Зато «Материализм и эмпириокритицизм» не только проштудировал от начала до конца, но и законспектировал целых две тетради, которые берег до самого окончания университета и даже однажды использовал в качестве шпаргалки. Тем не менее, Пушкин взял верх: философом я так и не стал, ибо не научился мыслить абстрактно.
* * *
...Я томик Пушкина пронес
Сквозь все распахнутые двери
И служб своих, и темных грез.

А «Капитал», увы, забылся
В избе-читальне навсегда.
Его, поди, изгрызла крыса,
Свела природная среда.

Я не был политэкономом
Ни в вузе, ни в кругу друзей.
... Россия в состоянье комы:
Знать, не один такой я в ней.


Дата добавления: 2015-09-03; просмотров: 36 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: КАМЕННЫЕ СТРАЖИ ТАЛАСА 1 страница | КАМЕННЫЕ СТРАЖИ ТАЛАСА 2 страница | КАМЕННЫЕ СТРАЖИ ТАЛАСА 3 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
КАМЕННЫЕ СТРАЖИ ТАЛАСА 4 страница| Толкователь карт Ленорман. Значение карт.

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.011 сек.)