Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Каменные стражи Таласа 3 страница

Читайте также:
  1. Contents 1 страница
  2. Contents 10 страница
  3. Contents 11 страница
  4. Contents 12 страница
  5. Contents 13 страница
  6. Contents 14 страница
  7. Contents 15 страница

IV.

В конце концов, я определил для себя фрагмент. Он начинался с того места, где «вестник из Таласа Шууту» повествует Манасу о его жене Каныкей и новорожденном сыне Семетее.
Там, где чистый шумит Талас,
Вдоль его священных вод
Расположился твой народ,
Жирны пастбища лошадей,
Новорожденный Семетей
Вырастает из люльки своей,
Каныкей, твоя жена,
Заставляя людей забыть
Сытость оседланного скакуна,
Заставляя людей забыть
Об отсутствии твоем,
Взяла на себя твой дом,
Развязанное — связав,
Разбросанное собрав,
Женскую голову свою
В голову мужа превратив,
Имя свое в киргизском краю
Знаменем светлым утвердив!

Меня, девятилетнего мальчугана, по воле Божьей родившегося в тех местах, прямо-таки умиляли такие строки: «Развязанное — связав, разбросанное — собрав, женскую голову свою в голову мужа превратив...» Так могли выразиться только предки, дети Земли и Неба.
Правда, каждый раз, когда мне на глаза попадалось слово «Талас», мне хотелось непременно использовать его в своем тексте для декламации, ибо чувство «местнической» гордости тут же начинало распирать мою грудь: выходит, вот здесь, по этим тропам, где я прохожу среди камней и колючего куруша, по высокому берегу бурливого Таласа, по многим другим местам, протоптанным моими ногами, сотни лет назад проносился на своем быстром, как ветер, скакуне легендарный Манас, прокладывая путь в Будущее своим сородичам-киргизам. Он очень любил свою родину, вот эту громкоголосую долину из зеленых трав, студеных вод и багрово-темных тюльпанов, и в эпосе неоднократно употребляется это магическое слово — Талас.
«Вот летит в Талас Шууту...»

«Начало дороги — Талас,
А войско киргизов — конец...»

«Войско из Таласа летит...»

«Пусть вернется мой муж в Талас,
Ждет его сын, и я заждалась...»

В какой-то момент мне хотелось собрать воедино все поэтические куски, в которых фигурировало слово «Талас» и прочитать некий объединенный фрагмент «Манаса», но очень скоро я понял: сделать это невозможно, ибо в таком тексте отсутствовал бы единый общий стержень повествования, без чего рушится целостность любого фрагмента, как бы искусно он ни был слеплен. Ну что ж, придется пожертвовать «лишними Таласами» и обойтись одним сюжетным куском, что и было сделано.
Когда я сказал Наталье Андреевне, что готов читать задуманное мной на олимпиаде, она только руками всплеснула: «Как? Ты уже выучил? Ведь это же тебе не «Мцыри» Лермонтова или стихотворение Пушкина!» Бедная училка! Она и представить себе не могла, что хорошо известные многим стихи и поэмы великих русских поэтов в сотни раз труднее для исполнения, нежели архаические строки киргизского эпоса, в котором самым главным элементом выступает не Слово и Мысль, а некий внутренний ритм, втиснутый в рамки определенной мелодики, нескончаемого эмоционально-воздыхательного лада, воздействующего прежде всего на почти звериные инстинкты человека, а не на его сознание и тончайшие эстетические чувства.
Впрочем, понимание это пришло ко мне много лет спустя, и в том нет ничего удивительного, ибо Слово, которое, как известно, «было вначале», в разных текстах выполняет разную роль, и чем он (текст) эстетически и интеллектуально выше, тем весомее и глубже его роль.
Впрочем, удивление училки продолжалось недолго. В тот день Наталья Андреевна попросила меня остаться после уроков в школе. Когда все мои одноклассники разошлись по домам, она вновь завела меня в класс, села за вторую парту и указала мне место за учительским столом.
— Встань, где тебе удобнее, и приступай, — сказала она как можно спокойнее, но по ее срывающемуся голосу и легкой бледности красивого лица (говорили, что все школьные учителя, включая директора Дмитрия Михайловича, были тайно в нее влюблены, но она никому не отвечала взаимностью. Даже самому директору! Отговаривалась женихом, который будто бы остался где-то на Западе, но должен сюда приехать и забрать ее с собой. Однако ни самого жениха, ни даже писем от него никто не видел) нетрудно было догадаться, что она волнуется не меньше (если не больше!) моего.
Я встал на привычное место — около доски, чуть прижмурил глаза и начал читать, глядя куда-то в сторону окна:
...Там, где чистый шумит Талас,
Вдоль его священных вод
Расположился твой народ...

Искоса поведя взглядом в сторону Натальи Андреевны, я заметил, что она слушает меня, чуть склонив голову и покусывая свои идеально очерченные губы. Так она и дослушала меня до конца, не шелохнувшись и не произнеся ни слова. И даже когда я произнес-пропел последнюю строчку и замолчал, она все продолжала сидеть в той же позе, погруженная в свои мысли. Наконец она встрепенулась, тряхнула головой, будто стряхивая эти свои назойливые мысли, и спросила каким-то странным недоумевающим голосом:
— И все это ты заучил за эти три или четыре дня?
— Я выучил и кое-какие другие места, но потом они мне разонравились, — ответил я. — Вот и решил остановиться на этом.
— Слушай, Шафиков, подожди меня здесь, я сейчас вернусь, — сказала она, будто спохватившись, и быстро вышла из класса. «Неужели побежала в уборную? — мелькнула в моей голове дурная мысль. — Кое-как дотерпела до конца... Вот и...» Но тут же мне стало неловко, что я мог так подумать. Если бы я сказал ей это вслух, она возненавидела бы меня на всю жизнь.
Через минуту Наталья Андреевна появилась в классе вместе с директором Дмитрием Михайловичем. «Неужели я сделал что-то плохое? — вновь мелькнуло в моей голове. — Может быть, это преступление — читать киргизский «Манас» на русском языке?»
— Садитесь, Дмитрий Михайлович. Спасибо, что не отказались уделить нам время.
И когда директор школы не без тайного недовольства (настроение своих учителей мы узнавали, едва посмотрев в их глаза) уселся за первую парту, она вновь обратилась ко мне:
— Шафиков, прочитай еще раз то, что ты мне уже читал.
— Все? — удивился я. — От начала до конца?
— Ну конечно, от начала до конца! — как-то раздраженно промолвила училка. — Надеюсь, ты не успел еще забыть?
Последние ее слова мне не понравились, и я опять подчеркнуто повернулся в сторону окна.
На этот раз я читал намного хуже, чем в первый, сам это прекрасно чувствовал, но ничего не мог с собой поделать. Правда, ни разу не запнулся, не упустил ни одной строчки… И все же во мне не было ни той приподнятости и ни того энтузиазма, которые буквально кипели в моей груди, когда я произносил эти короткие рубленые строчки «Манаса» одной только Наталье Андреевне. Особенно четко понял я это, когда, закончив читать, слегка испуганно и даже растерянно взглянул на училку. Боже мой, видели бы вы в тот момент ее красивое лицо. Оно-то как раз и стало некрасивым, странно сморщилось, будто вот-вот готово было удариться в плач. Тем не менее, она не произнесла ни слова, может быть поняв, что сама же поступила неправильно, заставив меня дважды читать все сначала, да еще в присутствии директора школы, которого все мы боялись. Затем она опустила голову и стала ждать, когда Дмитрий Михайлович скажет свое слово. Ждала, как приговоренная к смерти арестантка. Сам же я, к великому своему удивлению, совершенно успокоился и даже пришел в веселое расположение духа: мол, хотели послушать еще раз — вот и подавитесь! Зато теперь я знаю, что ни на какую олимпиаду не поеду. Ну и черт с ней, с этой вашей олимпиадой! И без нее проживу...
— Наталья Андреевна, пройдемте в учительскую, там и поговорим. — И уже обращаясь ко мне, промолвил вполне будничным голосом:
— А ты, Шафиков, свободен. Можешь идти домой.
— До свидания! — громко сказал я, забирая свою потрепанную сумку и направляясь к выходу.

* * *
Мое излишне воинственное настроение мигом исчезло, едва я оказался за порогом школы. Взамен ему пришло тяжкое раскаяние и подавленность. Я ругал себя последними словами, крыл почем зря — да что толку? Потерянного не вернешь. Особенно стыдно было перед Натальей Андреевной, которая и побежала-то за директором, чтобы показать (да и похвастаться), как ловко справляюсь я с русским текстом «Манаса», о существовании которого многие даже не знают. Да что там многие! Она же сама спросила у меня: «Разве «Манас» переведен на русский язык?» А ведь она — литератор! Кому другому, как не ей, знать о выходе киргизского эпоса на русский в переводе Семена Липкина? Вот директору как раз и простительно — ведь он ведет предмет математики, до каких-то эпосов ли ему?!
Да, подвел я свою «училку», которая всегда так по-доброму ко мне относилась, всегда ставила мне пятерки по литературе. А если бывало, что я забывал выучить ее урок (что бывало крайне редко), она никогда не ставила мне двойку — просто обозначала мое незнание точкой, после чего непременно вызывала меня вновь и пятерка не заставляла себя ждать.
В каком-то противном отупении возвращался я к себе домой, не зная, как быть и как действовать дальше.
По дороге я узнал от одного киргизского пацана по имени Бекбосун сногсшибательную новость: к нам приехал из Чаткала **) известный на всю республику манасчи по фамилии Батырбашиев. Все — и видевшие, и не видевшие его — любовно называли просто Батырбаш, что означало «голова батыра». Он уверенно занимал одно из ведущих мест среди исполнителей «Манаса» всего Кыргызстана. Манасчи такого ранга мне никогда не приходилось ни видеть и ни слышать. Я был на седьмом небе от счастья. Позабылись все недавние грехи и беды, которые вдруг показались мне мелкими и ничего не значащими в сравнении с тем, что меня ожидало нынешним вечером.

К тому времени моего отца назначили завучем киргизской средней школы — на удивление большого, но сильно запущенного здания, построенного в форме огромной буквы «П». Завуч такой школы не должен жить в маленькой саманной лачуге такого же маленького саманного аила, находящегося в полутора километрах от школы. Он должен жить в более или менее благоустроенном доме, если даже он не киргиз, а «нугай» ***). Вот мы и переехали в одну из классных комнат в тупике левого крыла школы. Вещей у нас было мало, из мебели — одна железная кровать да вечно пошатывающийся, как пьяный, стол, одна этажерка с книгами да большой кованый сундук, в котором мать хранила свои сохранившиеся еще с девичества вещи. На кровати мы спали вместе с сестрой Дилярой, устроившись «валетом», отец с матерью располагались на ночь прямо на полу. В этой классной комнате даже в жару было прохладно, а зимой мы вообще не снимали с себя одежду. Но все-таки это была не саманная мазанка с земляным полом, который я раз десять на дню старательно подметал метлой, связанной из прутьев чия ****).
Приезжие артисты, как правило, выступали в одной из самых больших классных комнат (клуба поблизости не было; но если намечался большой сбор зрителей, выступление знаменитостей переносилось во двор школы, где все лето густо зеленела гусиная лапка, цвели одуванчики и невесть откуда взявшаяся там медуница. Люди рассаживались прямо на земле, готовые ждать выхода «артистов» хоть два или три часа. А про выступление известного на всю республику манасчи нечего и говорить — школьный двор стал заполняться еще с обеда, так что когда я вернулся домой, почти всё здесь было заполнено жителями близлежащих аилов. Ждали самого Батырбаша!

* * *
Я мог бы подробно поведать обо всем этом глубоко ритуальном зрелище. Но когда я прочитал о чем-то подобном в книге того же Семена Липкина «Декада», то решил про себя, что лучше его вряд ли это можно сделать. И потому, поначалу попросив прощения у своего читателя, я хочу просто-напросто процитировать это место из его книги — да поможет мне в этом Аллах!
«...Сначала манасчи воздал хвалу собравшимся его слушать; на одно или два мгновения он остановился, обвел всех невидящим взглядом, и у всех замерли сердца. Потом его лицо преобразилось, стало властным, царственным. Он приступил к исполнению одного из эпизодов древней поэмы. Сам взволнованный ее содержанием, ощущая, как по его жилам пробегает нездешний огонь, произнес нераздельно, быстрым речитативом и с мощной внезапностью перешел на мерную речь, запел, начиная каждую строчку с одного и того же ударного аллитерирующего звука. Он пел о величии и силе Китая, чье войско было гуще муравьев, в чьем войске были и меченосцы, и секироносцы, и кинжалорукие, и железноголовые с длинными косами, и полулюди-полутигры, и драконы, и оборотни, и колдуны, и такие широкозадые великаны, что сидели сразу на двух конях, скрепленных драгоценными седлами и сбруями. А за этим войском стоял весь многоплеменный, многобашенный, сорокадержавный Китай, чья казна была несметной, чьи дворцы сияли, как планеты, весь Китай, поклонявшийся золотым бурханам с сапфировыми глазами. Этот веропоганный Китай рассеял кочевников киргизов, отобрал у них скот четырех родов, поселил на бестравных солончаках, превратил их, и детей их, и детей их детей в рабов. Но Манас и его кыркчоро, сорок всадников, держа имя Аллаха на губах, отважно выступили против неисчислимого войска сорока ханств.
Когда слова собираются вместе так, что между ними волоска не просунешь, слова становятся стихом. Когда стихи собираются вместе так, что их не может разъять лезвие ножа, стихи становятся песней. Когда люди собираются вместе так, что превращаются в единое тело, а в теле живет Бог, люди становятся народом, они обретают бессмертие. Потому-то Манас и его сорок всадников и победили неисчислимое вражеское войско: он, Манас, людей из разных семейств, рассеянных и отчужденных друг от друга, превратил в единое тело, в теле поселился Бог, и оно стало народом.
Вот Манас вступает в битву с китайским полководцем Ма-Ды, чьи толстые ноги в пестрых шароварах подобны двум слонам. Сказитель встает, опуская комуз на стул. Стихи, дотоль ограниченные приблизительным четырехстопным размером, растягиваются на длину копья. Уже не только горло манасчи поет — поют его узкие, как ножи, глаза, поют его руки, они обхватывают врага, валят его. Вместе со Сказителем поднимаются с мест его слушатели. Покоряясь его песне, они тоже участвуют в поединке».

Вот так описал автор «Декады» выступление известного манасчи. И это — сущая правда, ибо в тот вечер я сам наблюдал за этим всеобщим священнодействием, да и сам я, охваченный всеобщим экстазом, порывался куда-то, как «вскормленный в неволе орел молодой», то ли желая быть сотоварищем певца Манаса в его бескомпромиссной борьбе против ужасных врагов, то ли — уже участвуя в этой борьбе, и все во мне горело священным огнем страсти и клокотало грозою страшной мести. Именно в тот незабываемый вечер я впервые понял, что значит гипноз одержимого человека, и что такое экстаз того, кто подпадает под этот гипноз. И еще: я, кажется, именно тогда понял, как происходит у манасчи ночная «работа души», что именно видят они в своих сновидениях, которые по утрам выливаются в кипучие потоки многочасовых импровизаций. Нет, никакие это не вещие сновидения, порождающие полумистические фантазии! Просто люди живут этими сюжетно выстроенными по воле многих поколений сказителей картинами героических схваток и побед над ненавистным врагом, которого они отроду и в глаза не видели; но он, этот ненавистный враг в лице неких китайцев (кераитов), которых предки киргизов называли «кара-китаями», отложился в генах рода, обретя какие-то уродливые, звероподобные формы и обличья, которые под воздействием гипнотически завораживающих слов манасчи настолько западают в душу человека, что он сам как бы становится носителем генов этого старейшего устного эпоса, ибо фанатически верит в каждое его слово, превращается в некий современный компьютер, в который специалисты заложили поначалу довольно простую программу, но которая с течением времени продолжает жить и усложняться, пока не обретет вполне целостный, неискореняемый характер. И чем профессиональнее программисты, чем совершеннее сам компьютер, тем лучше память и выше мастерство живого исполнителя.
Так рождаются на свет истинные манасчи — кудесники этого древнего сказания.
Добавим к сказанному и то, что письменность, как таковая, пришла к киргизам позже, чем к другим древним тюркским народностям, оттого и историческая память киргизов была выше, чем у других собратьев по роду и племени. К тому же им никто и никогда не запрещал воспевать своего былинного героя с его верными сорока всадниками («кыркчоро»), тогда как, скажем, башкирам строго-настрого, под угрозой самого жестокого наказания запрещалось не только воспевать, но даже произносить вслух имена своих великих батыров, и прежде всего, самого великого из них — Салавата Юлаева.

* * *
Я до сих пор не сказал главного: угощение приезжего выдающегося манасчи Батырбаша местные начальники решили устроить не где-нибудь, а прямо в школе, в одной из самых просторных классных комнат. Привлеченный предстоящим необыкновенным зрелищем, я и не заметил, что за школой уже резали двух жирных баранов, откуда-то свозили сюда ящики с водкой, вином и кумысом и что в этих хлопотах весьма активное участие принимает и мой отец. Лишь когда приезжее светило завершило свое трехчасовое действо и сотни собравшихся на него людей стали расходиться, я заспешил домой, внезапно почувствовав острейший приступ голода. Но что я там увидел? В комнате царил полнейший кавардак: несколько аильских женщин мыли в тазиках и деревянных лоханках свежее мясо, тягуче выталкивали из кишок всякую гадость и, промывая теплой водой, вновь заполняли их мясной начинкой и ливером; моя мама с помощью молодой киргизки жарила на плите нашей печки баурсак; весь пол был перепачкан бараньей кровью и испражнениями — слава Богу, все вещи были сдвинуты и навалены друг на друга в самом углу. И от всего этого шел какой-то пронзительно-неприятный запах, от которого у меня сразу же разболелась голова. Я подошел к матери и красноречиво посмотрел в ее глаза: мол, что здесь происходит? Она тоже ответила мне немым взглядом, быстро наложила в оловянную чашку баурсак и сказала коротко:
— Поешь вот это, сынок, а потом погуляй на улице. Или сходи к своим друзьям.
— К каким еще друзьям? — сделав обиженную мину, спросил я, тут же пожирая еще горячий баурсак.
— У тебя что, нет друзей? А Султан тебе не друг? А Ашим тебе не друг? Ну иди, иди, не мешай нам работать.
Слопав последний баурсак, но не ощутив сытости, я вышел из нашей пропитанной духом свежей крови и жареного сала комнаты, неприкаянно побрел в сторону Водного, на полпути к которому находился дом моего чеченского друга Султана Ларсаева. Мы учились с ним в одном классе, сидели за одной партой и почти все свободное время проводили вместе. Стоит добавить, что и книги мы читали одни и те же: кому какая попадет в руки. Так мы друг за дружкой прочитали в последнее время «Джуру» Тушкана, которая произвела на нас потрясающее впечатление, «Ниссо» писателя Лукницкого — про таджикскую девушку по имени Ниссо, любившую русского парня, которого звали Шо-пир — от слова «шофер», кем и являлся тот парень. Много лет спустя, отдыхая в Пицунде, я познакомился с одним таджикским поэтом. В разговоре с ним я случайно вспомнил про то свое детское чтиво и спросил, каково его мнение о книге Павла Лукницкого. К моему изумлению, он внезапно помрачнел и сказал, будто выстрелил: «Это клевета на таджикский народ!», и больше не добавил ни слова. «О, как же сильно в людях национальное чувство! — подумалось тогда мне. — И даже не просто национального, но и узко националистического. А еще точнее — агрессивно-национального».
А ведь тогда мы с Султаном были в восторге от этого сочинения ленинградского писателя, тесно общавшегося с Анной Ахматовой и сохранившего какие-то связанные с ней документы.
Мне нравилось бывать в доме Ларсаевых. И его отец — высокий и статный человек с сильно поседевшей головой (Султан как-то сказал мне, что он поседел в пути из Кавказа в Киргизию), и обе его жены — Фатима и Варя (именно так звали вторую, более молодую жену, хотя она тоже была чеченкой) относились ко мне чрезвычайно приветливо и обязательно угощали чеченскими галушками с каким-то необыкновенно вкусным подливом. Именно поэтому я стеснялся лишний раз к ним заглядывать. Но Султан меня утешал: «Ты не думай, мой отец тебя просто любит... По-мужски, понимаешь? Если ты у нас не появляешься день-другой, всегда спрашивает: «А где твой маленький дружок?» А других он вообще не выносит, поэтому, кроме тебя, я к себе никого не завожу».
Мне это было непонятно, но очень приятно.
Султан много рассказывал мне о своей столь жестоким образом отнятой у них родине, в прямом смысле не понимая, за что с ними так поступили. Мысль его никогда не добиралась до Сталина. Она не шла дальше «козней русских» — видимо, так объясняли ему эту ситуацию взрослые чеченцы. Но, по его признанию, отец Султана ни при каких обстоятельствах не затрагивал эту тему и запрещал это делать всем другим домочадцам. А еще Султан любил рассказывать о подвигах Шамиля, который для него был выше, чем Пророк Мухаммад для араба или Манас — для киргиза. Шамиль был для Султана — Богом. Именно в таком духе он был воспитан с младенческого возраста. Он знал много эпизодов из жизни Шамиля, вплоть до его феноменального прыжка через двенадцатиметровое ущелье неподалеку от его аула Гуниб. Когда много позже я читал о жизни и ратных делах имама, то с удивлением ловил себя на мысли, что почти все рассказы моего чеченского друга детства полностью совпадали с текстом книги.
Еще Султан Ларсаев учил меня чеченским песням. Благодаря своему довольно рано развившемуся музыкальному слуху, я выучил несколько таких песен. Но все же давались они плохо, может, потому, что попросту не очень-то нравились. В них таился чуждый мне мир. И если я знал и с удовольствием пел десятки киргизских песен, ничуть не уступая своим киргизским сверстникам (а то и превосходя их в этом), то из чеченских мне более или менее запомнилась одна (которая, по словам Султана, якобы нравилась самому Шамилю), начинавшаяся так: «То баю-саю гуж, то гуцелепуж...» К тому же чеченский язык был необычайно сложен для освоения. По этому поводу среди киргизов (полагаю, не только среди них) бытовал анекдот: пришли народы земли к Богу просить у него для себя языки — кому на каком разговаривать. И только чеченцы каким-то образом замешкались, а когда, опомнившись, тоже обратились к Всевышнему, то тот только руками развел: «Где же вы до сих пор были? Ведь все, что имелось, я успел раздать». «Как же нам быть?» — приуныли чеченцы. И тогда Бог махнул рукой: «Говорите себе как хотите!» Вот и начали чеченцы говорить на языке, который никому на земле не был понятен.
Султан до смерти не любил этот анекдот. Он считал, что чеченский язык — самый лучший и благозвучный на свете. «Этот анекдот придумали те, кто оторвал нос от родины и выслал сюда, к этим дикарям», — громко возмущался он, видимо копируя кого-то из взрослых своих собратьев.
И еще хочу сказать о том, что Султан учил меня драться. Дело в том, что, несмотря на свой малый рост, я был физически сильнее многих своих сверстников и даже ребят постарше меня. Слова «мал, да удал» я слышал из уст старших почти всегда, когда мне приходилось с кем-нибудь бороться на потеху взрослых или бежать на какое-нибудь расстояние на игрищах, устраиваемых специально для малышей. Когда мы играли в «красно-белых», суть которой заключалась в том, чтобы стремительно вбежать в тыл «противника» и выкрасть его флаг, который мог быть красным или белым, меня старалась заполучить и та, и другая команды. Мне чаще других удавалось это сделать, принося своей команде победу. Но вот когда дело доходило до драки, я вдруг становился пассивным, мгновенно пропадало всякое настроение колотить кого-то кулаком или, того пуще, каким-нибудь тяжелым предметом. И не потому, что я был трусом, боялся чьих-то ударов или вида пролитой крови. Просто у меня не поднималась рука на другого человека; мне не хотелось ни с того ни с сего делать ему больно. Однажды Султан, договорившись с киргизскими ребятами, решил устроить драку между мной и одним из киргизят по имени Аделькан. Встав кругом, они вытолкнули нас в середину и стали науськивать друг на друга. Аделькан, которого в других случаях я побарывал запросто, оказался решительнее меня: шлепнул ладошкой по голове. Это было очень оскорбительно, но и смешно одновременно. Султан закричал: «Дай ему по морде! Ну, чего ты стоишь? Как терпишь?» Но я, увы, стерпел. И тогда довольный Аделькан победоносно вышел из круга. По всему, ему тоже не очень-то хотелось со мной драться; ведь наши дома находились по соседству и мы с ним всегда были в приятельских отношениях. Киргизские ребята промолчали, но Султан все-таки ужалил: «Эх ты! Нашел кого пугаться!» Эти слова ударили меня куда больнее шлепка Аделькана, и в ту ночь я даже не спал и, кажется, молча поплакал в подушку.
Но увернуться от этого дела, без которого любой мужчина — не мужчина, мне, разумеется, так и не удалось. Причем довольно скоро. Неподалеку от Водного находился детдом, чьи обитатели разгуливали по окрестным местам стайками, вступая в драки с местными мальчишками и воруя у зазевавшихся хозяев все, что плохо лежит. Так вот с редкого разрешения моего отца мы с Султаном отправились в большое село по названию Орловка смотреть какой-то трофейный фильм. Орловка та находилась от нас в пяти километрах, и ночные походы туда и оттуда были небезопасны — именно из-за возможной встречи с детдомовскими шалопаями.
Фильм был отличный. Мы возвращались домой с моим чеченским другом, обсуждая каждый его эпизод. И вдруг Султан резко приостановился и настороженно огляделся по сторонам.
— Что случилось? — испуганно спросил я, сразу вспомнив, что мы проходим неподалеку от того злополучного детдома.
— Вот что... — как-то зловеще произнес Султан, не глядя на меня. — Если дрейфишь — кати вперед, а мне придется принять бой. Потом я тебя догоню.
И он, нагнувшись, стал выискивать при лунном свете придорожные камни. Не успел я опомниться, как на нас воронами налетели какие-то темные фигуры, не выше меня ростом, и я получил довольно сильный удар в челюсть. За первым почти сразу последовал второй... Потом третий... Я и впрямь хотел было дать деру, но успел заметить, как мой друг-чеченец героически отбивается от целой своры пацанов, которые макушками голов едва доходили до его подбородка. Неожиданно для меня пацаны те стали один за другим отлетать от Султана и шлепаться на каменистый грунт шоссе. Один из них громко завыл от боли, другой, сильно хромая на одну ногу, улепетывал прочь; третий схватился за правую часть лица и начал орать: «Он выбил мне глаз!» И тут сердце мое разгорелось как у лермонтовского Мцыри и все мое существо зажглося «жаждою борьбы»: я прыгнул на ближайшего противника, который стоял в каком-то оцепенении, видимо сильно озадаченный таким поворотом дела, он тут же оказался подо мной; подражая Султану, я пару раз ударил кулаком по лицу подмятого мною пацана, и тот заскулил по-щенячьи, и этот его скулеж заструился в моем сердце сладостным бальзамом. Я быстро вскочил на ноги, и как раз вовремя — еще один детдомовец налетал на меня справа, но тут же получил разящий удар моего кулака в нос, который сразу растекся густой юшкой. И тут я понял, что на этом бой завершен: стая детдомовских волчат стала убегать от нас так же быстро, как налетела, бросив на произвол судьбы своих поверженных товарищей, и именно тогда я впервые понял, как отвратительна человеческая трусость, ибо она непременно сопряжена с предательством. Убегавшие со всех ног драчуны и воришки вызвали у меня такую гадливость, такое всепобедное чувство презрения, что я издал рык, как лермонтовский барс из все того же «Мцыри» и, подобрав с дороги первый попавшийся в руки камень, изо всех сил запустил его вослед улепетывавшим гаденышам.
Чья-то увесистая рука легла мне на плечо, и я сразу понял, что это рука Султана.
— Не ожидал, — сказал он негромким голосом. — Молодец! Чего ж ты тогда этого Аделькана испугался?
— Но он же на меня не нападал, — только и нашелся я что ему ответить.
— Тоже верно! — поддержал меня мой друг. — Надо драться, когда на тебя нападают.

Я начал вспоминать о Султане Ларсаеве, едва началась первая чеченская война. И затем вспоминал почти каждый день. Мне все время казалось, что в какой-нибудь газете в отчете о событиях в Чечне обязательно всплывет его имя, и потому просматривал почти всю центральную прессу, специально посещая для этого разные библиотеки. Но имя Султана ни разу не всплыло на газетной полосе.
Где ты, мой чеченский друг детства?
Жив ли ты, или прах твой давно уже покоится в недрах той земли, которую ты называл своей родиной и которую так любил еще не осознанной до конца, но нежной и неизбывной любовью?

V.

В тот день я так задержался у Ларсаевых, что, когда опомнился, было за полночь. Как ни странно, отец Султана не отпустил его на приезжего знаменитого манасчи, якобы из-за того, что нужно было срочно копать во дворе погреб. А слово отца у чеченцев тверже железа: не подчинись ему — и «дада» (так Султан называл своего отца) не станет смотреть, что ты его чадо, искалечит как собаку, вот моему другу и пришлось, молча глотая слезы, несколько часов кряду помогать отцу в копке злополучного погреба. Я попытался в меру сил компенсировать этот «пробел» — как мог пересказал, как Батырбаш читал «Манас» и как слушали его собравшиеся зрители, стараясь все это передавать жестикуляцией и манерой чтения знаменитого манасчи.
— Слушай, а ведь у тебя получается, — каким-то странным голосом произнес Султан. — Ты мог бы читать этот «Манас» не хуже самих киргизов.
И вот тогда я зажегся. Мне нестерпимо захотелось прочитать пока еще тщательно скрываемое ТО, о чем знали лишь два человека на свете — Наталья Андреевна и директор школы Дмитрий Михайлович. И в тот вечер я «выдал» ему довольно большой кусок великого киргизского эпоса на русском языке. Султан пришел в восторг. Он обнял меня и даже хотел поцеловать, но я вовремя увернулся — что еще за сантименты? Но в душе моей все кипело и бурлило от радости. Такой реакции со стороны своего сурового и неизменно сдержанного в проявлении чувств друга я не ожидал. Я был окрылен и, возвращаясь домой, не шел, а парил над землей как птица. Время было уже за полночь, и я был уверен, что гости во главе с великим манасчи Батырбашем давно покинули наш «дом». Даже побаивался, что мне влетит за слишком долгое отсутствие. Но, несмело открыв двери нашего обиталища, тотчас убедился, что торжества в самом разгаре. Я хотел тут же удалиться, чтобы побродить по двору, пока не завершится явно затянувшаяся трапеза, как вдруг услышал обрадованный голос отца: «Да вот он и сам явился!», и уже обращаясь ко мне, громко и требовательно произнес: «Не уходи! Пройди сюда». Удивленный тем, что голос отца был не только требовательным, но и достаточно хмельным, чтобы этого не понять (я чрезвычайно редко видел его хмельным — уж не говорю: пьяным!), я нехотя обернулся в его сторону и тут заметил, что взгляды всех присутствующих устремлены на меня, и от этого я почувствовал себя очень скверно. Я вообще не любил, чтобы на меня обращали внимание, тем более, вперялись в меня взглядами, и эта нелюбовь осталась жить по сей день. В таких случаях я почему-то непременно вспоминаю Высоцкого, его стихотворение «Я не люблю», особенно такую из него строфу: «Я не люблю холодного цинизма, / В восторженность не верю, и еще — / Когда чужой мои читает письма, / Заглядывая мне через плечо».
— Подойди сюда ближе, — все так же требовательно продолжал отец. — Ну, не бойся, подойди!
Я не боялся. Я недоумевал, зачем я вдруг ему понадобился. Ведь подойти к нему — значило подойти к великому манасчи Батырбашу, который восседал возле моего отца в позе китайского богдыхана и своими маленькими и узкими глазками всматривался в меня, как в экзотического зверька.
Ослушаться отца я не посмел. Между прочим, я боялся его ничуть не меньше, чем Султан своего «даду», хотя отец мой никогда даже пальцем меня не коснулся, но одно его подчеркнуто холодное молчание действовало на меня сильнее любых физических воздействий.
— А теперь встань сюда и прочитай кусок «Манаса» на русском языке.
Это было для меня настолько неожиданно, что я на какое-то время онемел, не зная, что делать. Читать «Манас» на русском языке перед этим повсеместно известным сказителем из Чаткала. Да в своем ли уме мой отец? Или он настолько захмелел, что у него ум зашел за разум? Я попытался было тут же выскочить из комнаты, но вдруг наткнулся чуть ли не лицом к лицу со ставшими вдруг пронзительно-колкими глазами Батырбаша, и мне сразу стало не по себе, будто меня вдруг уличили в каком-то преступлении, и тут же понял: отвертеться мне не удастся, хоть ты лопни или тресни! Об этом не может быть даже речи. И тогда во мне вновь, как давеча с Султаном, вспыхнуло пламя привычной страсти, которое охватывало меня в какие-то редкие, но решающие минуты жизни. И отец сразу это понял, слегка засуетился, спросил заботливо:
— Тебе как лучше? — стоя или сидя?
Я не ответил. Оглядев сидящих на полу гостей, тоже выжидающе-внимательно смотревших на меня, я прислонился спиной к стене и стал читать уже несколько раз читанный мной фрагмент из «Манаса»:
Там, где чистый шумит Талас,
Вдоль его священных вод
Расположился, твой народ...


Дата добавления: 2015-09-03; просмотров: 45 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
КАМЕННЫЕ СТРАЖИ ТАЛАСА 2 страница| КАМЕННЫЕ СТРАЖИ ТАЛАСА 4 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.01 сек.)