Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

ПОСЛАНИЯ 2 страница

Читайте также:
  1. Bed house 1 страница
  2. Bed house 10 страница
  3. Bed house 11 страница
  4. Bed house 12 страница
  5. Bed house 13 страница
  6. Bed house 14 страница
  7. Bed house 15 страница

Ты веришь, что существу­ет пульт прослушивания? Что наши письма вскрывают? Я не могу сказать, что это предполо­жение меня ужасает или что я в нем нуждаюсь

Джо­натан и Синтия держались рядом со мной, у вит­рины, скорее у стола, где плашмя в стеклянном «гробу» были разложены сотни репродукций, и надо же, чтобы именно эта бросилась мне в глаза. Я больше ничего не видел кроме нее, но это не мешало мне чувствовать, как совсем ря­дом со мной Джонатан и Синтия искоса наблю­дали за тем, как я вперился взглядом в эту от­крытку. Как если бы они караулили момент эф­фектной сцены финала спектакля, который они


[29]

же сами и ставили (кажется, они только что по­женились)

Я больше не знал, куда себя деть. Что мож­но разглядеть за всеми этими прямоугольника­ми, изображенными между ног Сократа, если только это он? Я никогда не замечаю того, что за­служивает внимания. Возникает впечатление (посмотри на обратную сторону, поверни от­крытку), что Плато, если это он, видит не больше, даже, похоже, не пытается разглядеть, смотря ку­да-то в сторону и далее, через плечо другого, на то, что С. все еще продолжает писать или ца­рапать на одном из последних маленьких пря­моугольников, на том, который в середине всех остальных (сосчитай, их по меньшей мере 23). Этот последний прямоугольник из «самого нут­ра», он кажется девственным. Это и есть прост­ранство с тем, что написал Сократ, и ты можешь себе представить послание или прямоугольную хартию, почтовую открытку Сократа. Как ты ду­маешь, кому он пишет? Для меня всегда важнее знать это, чем то, чт о пишут; а вообще я считаю, что это сводится к одному и тому же, а скорее к другому. Вот плато, такой маленький, карабка­ющийся позади Сократа, с одной ногой на весу, как будто стремящийся возвыситься или как бы пытающийся впрыгнуть в идущий поезд (ведь именно так он и поступил, разве нет?). Если толь­ко он не толкает коляску с ребенком, стариком или инвалидом (Gangelwagen, как сказал бы, к примеру, великий наследник сцены). Перевер­ни быстрее открытку: теперь Плато разгоняется на скейте (если тебе трудно представить эту сце­ну, то закрой какой-нибудь карточкой Сократа, сделай несколько таких карточек и перемещай их в разных направлениях, изолируя части каж­дого персонажа, как будто ты прокручиваешь


[30]

фильм), а теперь Плато — кондуктор трамвая в какой-то бедной стране, он стоит на подножке и подталкивает молодых людей внутрь вагона в момент, когда трамвай трогается с места. Он подталкивает их в спину. Или Плато — водитель трамвая, его нога на педали или на предупреди­тельном сигнале (хотя и сам он достаточно по­хож на предупредительный знак со своим пер­стом указующим, ты не находишь?), и он ведет, ведет, не допуская схода с рельсов. А может, ввер­ху, на лестнице, на последней ступеньке, он вы­зывает лифт

ты постоянно упрекаешь меня в том» что я обрежу», и ты прекрасно знаешь, что это означа­ет, увы, на нашем языке

никогда я так не бредил

я сры­ваю голос, зовя тебя, поговори со мной, скажи мне правду.

6 июня 1977 года.

я даже ревную к этому Матье Пари­су, которого не знаю. У меня есть желание разбу­дить его, чтобы поговорить с ним обо всех на­ших бессонных ночах. Моя открытка вдруг пока­залась мне, как бы это сказать, непристойной. Непристойной, ты понимаешь, в каждом своем штрихе. Штрих сам по себе нескромен; что бы он ни рисовал и ни представлял, он неприличен (любовь моя, избавь меня от штриха). И из-за этих непристойных штрихов у меня тотчас по­является желание воздвигнуть монумент или не­кий карточный замок из открыток, роскошный и хрупкий, настолько же недолговечный и лег­кий, как то, что зачастую я адресовал тебе, чтобы развеселить тебя (лучшие воспоминания о нас,


[31]

о моей жизни может быть, о тех восхитительных моментах между нами, то, чем я довольно глупо больше всего горжусь как единственной милос­тью, которую я заслужил). То, что я созерцаю на открытке, слишком ошеломляет и пока еще не­доступно моему пониманию. Я не могу ни смот­реть, ни не смотреть, лишь строить предположе­ния и, как ты говоришь, бредить. Когда-нибудь другие попытаются отведать настоящего науч­ного чтения. Оно уже должно существовать, дремлющее в архиве, сохраненное для тех ред­ких, оставшихся в живых, последних хранителей нашей памяти. А на данный момент говорю тебе, я вижу, как Плато «покрывает» Сократа со спины, как безумно приподнимается край его одежды под воздействием нескончаемой эрекции, не­пропорционально огромной, позволяющей пройти в едином порыве как через голову Пари­са, так и сквозь кресло писца, прежде чем про­скользнуть, нисколько не потеряв своего жара, под правую ногу Сократа в унисон с этакой гар­монией или симфонией движения, в которую во­влечены и окружающие предметы: перья, персты, ногти, скребки и даже письменный прибор, образующие некую совокупность фаллосов, на­правленных по единой директории. Директория, ди-Эректория этой парочки старых безумцев, проказников на лошади, — это в общем-то мы с тобой (они наезжают на нас). Мы лежим бок о бок в чреве кобылицы, как в огромной библиоте­ке, и нас раскачивает в такт ее галопу. Время от времени я поворачиваюсь к тебе, ложусь сверху и, угадывая, воссоздавая эту картину посредст­вом всякого рода прикидок и рискованных пред­положений, я восстанавливаю в тебе карту их перемещений, которые они будто бы вывели лег­чайшим движением пера, едва прикасаясь к уди-


[32]

лам. Затем, даже не освобождаясь, я выпрямля­юсь

Что происходит под ногой Сократа, ты узнаешь этот предмет? Он погружается в волны ткани вокруг пухлых ягодиц, ты видишь эту двойную округлость, достаточно неправдоподобную, он погружается прямо и твердо, как нос какой-то торпеды, чтобы поразить старика током и под­вергнуть его анализу под наркозом. Знаешь, это очень бы их устроило, их обоих, такое вот пара­лизующее животное. Но заставишь ли его писать, парализовав? Все это, чего я не знаю или пока не хочу разглядеть, возвращается из темных глубин моей памяти, как будто я нарисовал или выгра­вировал эту сцену, без всякого сомнения, с того первого дня в лицее Алжира, когда я впервые ус­лышал об этих двоих. Люди (я не имею в виду «философов» или тех, кто читает Платона), отда­ют ли они себе отчет в том, насколько глубоко эта пожилая парочка вторглась в самую сердце­вину нашей личной жизни, вмешиваясь во все, принимая во всем участие и испокон веков за­ставляя нас присутствовать при их колоссаль­ном, неутомимом анапарализе? Один в другом, один перед другим, один после другого, один по­зади другого?

Меня никогда не покидало ощущение, что мы пропали и что это первоначальное бедст­вие служит отправной точкой пути, которому нет конца

эта катастрофа, очень близкая к началу, это потрясение, которое мне пока не удается ос­мыслить, явилось условием всего, не так ли, со­стоянием нас самих, состоянием всего, что было нам дано, или того, что мы друг другу предназна­чали, обещали, давали, заимствовали, да мало ли еще что


[33]

мы сами погубили друг друга, сами, ты слы­шишь? (я представляю себе компьютер подслу­шивающего пульта, пытающегося перевести или классифицировать эту фразу. Пусть помучается и мы тоже: так кто же погубил другого, погубив себя сам?

Однажды, много лет назад, ты написала мне то, что я, не отличаясь сильной памятью, знаю наизусть или, скажем, почти наизусть: «за­бавно отметить то, что в принципе я не отвечаю на твои письма, да и ты на мои

или мы бредим каж­дый сам по себе, каждый для себя самого. Дожи­даемся ли мы ответа или чего-то еще? Нет, пото­му что в глубине души мы ни о чем не просим, нет, потому что мы не задаем ни одного вопроса. Просьба

.» Хорошо, сейчас же позвоню. Ты все зна­ешь, еще раньше меня

ты всегда будешь опережать меня.

6 июня 1977 года.

Итак, я потерял тебя из виду. А ты, где ты меня «видишь», когда говоришь со мной или когда мы близки, как ты говоришь, по теле­фону? Слева от тебя, справа, сбоку или прямо пе­ред тобой, впереди, позади, стоя, сидя? Я ловлю каждый шорох в комнате вокруг тебя, я стараюсь перехватить взглядом то, на что ложится твой взгляд или взгляд того, кто смотрит на тебя, как если бы кто-нибудь, кто может оказаться мною, рыскал там, где ты, и часто я становлюсь невни­мательным к тому, что ты говоришь, чтобы тембр звучал сам по себе, как в языке, восприни­маемом тем ближе, чем более он чужд и чем ме-


[34]

нее я его понимаю (эта ситуация прекрасно мо­жет быть той, которая держит меня рядом с то­бой, на твоем проводе), и вот я лежу навзничь, на земле, как в те великие моменты, о которых ты знаешь, и я приму смерть без малейшего ропота, я бы даже хотел, чтобы она пришла

и я представляю, что он не способен повернуться к Плато. Ему это как будто запрещено. Он весь в анализе, он дол­жен подписать в тишине, потому что Платон, по-видимому, сохранит написанное; что именно? Ну, скажем, это может быть чек, выписываемый согласно требованию другого, поскольку ему пришлось дорого заплатить, либо свой собст­венный смертный приговор. А сначала, по этой же причине, мандат на привод под охраной, ко­торый он сам на себя выписывает по приказу другого, своего сына или своего ученика, того, кто внедрился у него за спиной и кто, возможно, играет роль адвоката дьявола. Поскольку, в об­щем-то, Платон и утверждает, что Сократ сам се­бе его послал, этот знак смерти, он сам напраши­вался и бросился к ней без оглядки.

и в гомосексуаль­ной фазе, которая последовала за смертью Эвридики (и, по-моему, ей предшествовала

) Орфей боль­ше не поет, он пишет и предается утешению с Платоном. Подумать только, все в нашей билдо-педической культуре, в нашей энциклопедичес­кой политике, во всех наших средствах телеком­муникаций, в нашем телематикометафизическом архиве, в нашей библиотеке, например в великолепной библиотеке Бодлейна, все зиждет­ся на протокольном уставе одной аксиомы, кото­рую можно бы изобразить, разложить на одной большой, конечно же, почтовой открытке, на­


столько это просто и элементарно, некая крат­кая ошарашенная стереотипность (главное — не говорить и не думать ничего такого, что способ­но увести с привычных рельсов и внести помехи в телеком). И этот устав на основании изложен­ного гласит ничтоже сумняшеся, надо думать:

Сократ явился до Платона, а между ними проле­гает в обычном порядке следования поколений необратимый этап наследования. Сократ явился до Платона, не перед ним, а именно до. Следова­тельно, его место позади Платона, и устав привя­зывает нас к такому порядку: только так следует ориентироваться в мыслительном процессе, вот лево, вот право, шагай. Сократ, тот, который не пишет, как утверждал Ницше (сколько раз я тебе повторял, что и его я иногда, или даже всегда, считал наивным до крайности; ты помнишь его фотографию, этакий добродушный толстяк, еще как бы до того бедствия?). Он ничего не понял в той первоначальной катастрофе, не более, чем в этой, так как, по мнению других, он разбирался в этом. Он поверил, как и все на свете, что Сократ не писал, что он явился до Платона, который в той или иной степени сочинял под его диктов­ку и даже позволял ему сочинять самому, кажет­ся, так он где-то говорил. С этой точки зрения, Н. поверил Платону и тем самым ничего не пере­вернул. Весь «переворот» как раз и заключался в таком легковерии. Это правда тем более, что всякий раз это «тем более» будет отличаться от предыдущего и всякий раз будет разбиваться в пух и прах по-разному, от Фрейда до Хайдеггера 1. Итак, моя почтовая открытка этим утром,

1 Я должен отметить это прямо здесь, этим утром, 22 августа 1979 года, около 10 часов; в то время, как я печатал эту страницу в том виде, как она сейчас


[36]

когда я бредил о ней или пытался освободить ее от той ревности, которая меня самого всегда пу­гала, она наивно переворачивала все. Она все изображала иносказательно, безотчетно, беспо­рядочно. В конечном итоге приходишь к тому, что перестаешь понимать, что значит идти, идти впереди, идти позади, предвосхищать, возвра­щаться, что значит разница между поколениями, что значит наследовать, писать свое завещание, диктовать, говорить, писать под диктовку и т. д. И, наконец, попробовать любить друг друга

Все это как-то не сходится, и не мне вас этому учить без каких-либо политических последствий. Их пока сложно просчитать

опубликована, зазвонил телефон. Соединенные Шта­ты. Американская телефонистка спросила меня, при­му ли я звонок «collect call» «за счет вызываемого або­нента» от Мартина (она как-то странно произнесла, то ли Мартина, то ли Мартини) Хайдеггера. Я слы­шал, как часто бывало в подобных ситуациях, кото­рые мне хорошо знакомы, когда мне самому приходи­лось звонить «за счет вызываемого абонента», голоса где-то на другом конце межконтинентального прово­да, которые я узнавал: меня слышат и наблюдают за моей реакцией. Что же будет он делать с призраком этого Мартина? Я не могу представить здесь все те молниеносные расчеты, которые заставили меня от­казаться (и я ответил по-английски: «It's a joke, I do not accept» — это шутка, я не принимаю звонок) по­сле того, как я несколько раз повторил имя. Мартин Хайдеггер, надеясь, что шутник наконец, назовет себя. Короче, кто все же платит: вызывающий или вызывае­мый? кто должен платить? Это очень непростой во­прос, но этим утром я посчитал, что нс должен пла­тить, разве только путем выражения благодарности.

Я знаю, что меня заподозрят в том, будто бы я все вы­думал, как-то уж чересчур складно выходит, чтобы оказаться правдоподобным. Но что я могу поделать? Это правда, абсолютно все, от начала до самого кон-и,а: дата, бремя, содержание и т. д. Имя Хайдеггера уже значилось после «Фрейда», в письме, которое как раз в этот момент я перепечатывал на машинке. Это правда, легко доказуемая, если задаться к,елъю и прове­сти дознание: есть свидетели и почтовый архив. Я призываю своих свидетелей (этой связи между Хайдеггером и мной) представиться. Все это не должно дать повод считать, что никакая телефонная связь не со­единяет меня с фантомом Хайдеггера или с кем бы. то ни было другим. Напротив, сеть моих коммуникации, а доказательств тому достаточно, перегружена, и понадобится не одна центральная станция, чтобы осилить эту перегрузку. Проще говоря, ради моих кор­респондентов этого утра (с которыми, к моему сожа­лению, я не успел поговорить) я бы. хотел сказать, что моя частная связь с Мартином не проходит по тому же образцу.


[37]

«Однажды мы поедем в Минос».

Я при­лагаю несколько открыток, как обычно. Откуда это предпочтение писать на открытках? Прежде всего, конечно же, из-за их качества: картон бо­лее плотный, он хорошо сохраняет написанное, успешно противостоит различным манипуляци­ям, к тому же открытки как бы ограничивают нас своими краями, сглаживают скудность темы, не­значительность и случайность анекдохи [sic]

Я столь­ко хочу тебе сказать, и все это должны будут вы­держать лишь клише почтовой открытки — и здесь же они как бы будут разделяться. Это как бы письма из маленьких кусочков, заранее разо-

 

 


[38]

рванные, неоднократно резаные. Столько тебе сказать, и все и ничего, более, чем все и менее, чем ничего. Сказать тебе — и все. Почтовая от­крытка — хорошая тому основа, она не должна быть ничем, кроме голой опоры, сказать тебе о тебе, тебе одной, такой же обнаженной. То, что моя картинка

Ты подумаешь, что я боготворю эту ка­тастрофическую сцену (мои новые фетиши «хит» сезона): например, Плато-учитель, в состо­янии эрекции, позади ученика Сократа, к приме­ру, и когда я говорю «катастрофическая», я ду­маю, конечно же, о перевороте, инверсии отно­шений, и тут же вдруг об апотропе и апострофе; п. отец, который ростом меньше своего сына или своего последователя, это случается, п., если только это не С., на которого он дьявольски по­хож, итак, п. на него указывает, на С., он на него указывает (другим) и в то же время он ему указы­вает путь, он отсылает его и тут же резко его ок­ликает. Это равносильно тому, что сказать «иди» и «приди», fort, da. Fort/da, что соотносится как С. и п., вот что это на самом деле, вся эта онтология почтовой открытки. Что же она оставляет стран­ным образом необъясненным) так это обращает­ся ли он сам к себе, либо к С. или к кому-то друго­му, помимо С. Поди тут разберись

плато/Сократ, а о/о а. Посмотри хорошенько на их физиономии, шапка плато плоская, ну как плато, а буква «а» в слове Сократ, начертанном над его головой, напоминает по форме написания его капюшон. Все это, мне кажется, имеет какой-то профилак­тический, даже предохраняющий смысл, все, вплоть до точки над маленьким п. Но кто они? С. есть п. — это мое уравнение с двумя неизвестны­ми. Я всегда был очарован этим пассажем из " По


[39]

ту сторону принципа удовольствия», где после стольких утомительных гипотез и бесполезных уловок Фрейд приходит к тому, что провозгла­шает тоном, в котором заметно смущение, но в котором я всегда различал какое-то лукавое удовлетворение; результат, которого мы нако­нец-то достигаем, в том, что у нас теперь вместо одного неизвестного — два. Как если бы он заре­гистрировал некую прибыль, пополнение. Ре­естр, точно, вот нужное слово, Сократ держит реестр, т. е. книгу для записей, куда он тайком за­носит все, что тот, другой, так называемый тор­педист, у него украл, растратил, чеканил фаль­шивые монеты со своим профилем. Если только это не изображение двух самых великих в исто­рии фальшивомонетчиков, соучастников, гото­вящих денежные эмиссии, к которым мы все еще привязаны, а они без конца запускают в оборот просроченные векселя. Они заранее навязывают нам что угодно, взимают пошлины, погашают марки с их собственными изображениями, и от тебя ко мне

Мне хотелось бы общаться с тобой без какого-либо посредничества, напрямую с тобой, но это невозможно, и это самое большое несчас­тье. Это и есть, любовь моя, трагедия назначения. Итак, все вновь становится почтовой открыткой, которую может прочесть каждый, даже если он в ней ничего не поймет. Даже ничего в этом не понимая, он в тот момент уверен в обратном, это всегда может случиться и с тобой, ты можешь ни­чего не понять, а следовательно, и со мной, и, та­ким образом, не дойти, я имею в виду до назначе­ния. Я бы хотел достичь тебя, дойти до тебя, мое­го единственного назначения, и я бегу, бегу и всю дорогу падаю, спотыкаясь на ухабах, ведь все это уже, наверное, было и до нас


[40]

Если бы ты меня послушала, ты бы все сожгла и ничего бы не про­изошло, не дошло. Напротив, я хочу сказать, что что-нибудь, то, что невозможно уничтожить, обязательно бы произошло, дошло бы, вместо того бездонного несчастья, в которое мы погру­жаемся. Но несправедливо было бы сказать, что ты меня не послушала, ты ведь прекрасно услы­шала тот голос (нас набралось уже на целую тол­пу в этом первом конверте), который просил те­бя не уничтожать, но сжечь, чтобы спасти. Но ни­чего не произошло, потому что ты захотела сохранить (а значит, потерять) то, что в самом деле составляло смысл призыва, заключенного в интонациях моего голоса, ты помнишь, про­шло столько лет после моего первого «настояще­го» письма: «сожги все». Ты мне ответила сразу же, на следующий день, и твое письмо заканчива­лось так: «Письмо заканчивается требованием этого наивысшего наслаждения: желания быть разорванной тобою» (ты настоящий знаток дву­смысленности, мне очень понравилось, как ты перенесла это желание на письмо, а потом доба­вила) «Я сжигаю. У меня возникает глупое чувст­во верности тебе. Однако я храню некий образ твоих фраз [после того как ты мне их показал]. Я пробуждаюсь. Я вспоминаю пепел. Какая это уда­ча — сжечь, да

.»Твое желание требует, приказывает, заставляет достичь своего назначения все то, че­го мы боимся. И то, что погубило нас, так это твое банальное желание — я называю это ребен­ком. Если бы мы уже могли умереть, один или другой, мы бы лучше сохранились. Я вспоминаю, как однажды кому-то сказал по-английски, еще в самом начале нашей истории, «I am destroying my own life» (Я разрушаю свою собственную


[41]

жизнь). Должен все-таки уточнить, что, когда сначала я написал «сожги все», я сделал это не из чувства осторожности или из соображений сек­ретности, не из-за заботы о самосохранении, но для того (исходное условие), чтобы вновь возрождалась уверенность в каждом мгновении и без непосредственного участия памяти. Сде­лать невозможным сам процесс забывания, сим­волически конечно, вот в чем ловушка. В одном порыве (так ли уж искренно?) я говорил тебе, я хотел сказать, что предпочитаю оправдывать твое желание, даже если оно не относится ко мне. Я был совершенно сумасшедшим, вне себя, но какая удача! С тех пор мы с тобой переневро-некрозировались, это прекрасно, но вот

Повинуясь безотчетному побуждению, ты захотела сохра­нить и меня тоже, и вот мы лишены всего. Я еще мечтаю о втором холокосте, который не заста­вит себя долго ждать. Знай, что я всегда к этому готов и в этом моя верность. Я чудовище вернос­ти, извращенно неверный.

Первая катастрофа — это существование пресловутого архива, который отравляет все, это потомство, при котором все катится по наклонной

Я не знаю, когда вернусь, в по­недельник или во вторник, я позвоню, и если ты не можешь прийти меня встретить на вокзал, я

8 июня 1977 года.

и я согласен с тобой, что мое «же­лание» — ты нашла лучшее слово — подарить бессмертие этой открытке может показаться слегка подозрительным. Прежде всего потому, что она, вне всякого сомнения, была в програм-


[42]

ме двух самозванцев, сцена, разворачивающаяся между ними, очевидцем которой был Парис, оче­видцем или первым изобличителем, ты можешь также назвать его тем, кто уводит с накатанной дороги, или даже поставщиком («purveyor of truth» они выбрали такой перевод для названия «Носи­теля истины»), или еще разоблачителем, но тогда он должен был принять в этом участие. И в планы этих двух ловкачей входит также иметь ребенка от меня, причем за моей спиной.

Передача смысла или семени может быть отвергнута (штемпель, марка и возврат к отправителю). Представь тот день, когда, как я уже говорил, можно будет по­слать сперму почтовой открыткой, без выписы­вания чека в каком-либо банке спермы, и что она останется живой, живой для того, чтобы искусст­венное оплодотворение привело к зачатию и да­же желанию. Моя дорогая, докажи мне, что не в этом заключается обыденная трагедия, старая, как Мафусаил, древнее тех сомнительных мето­дов, к которым мы прибегаем.

Невозможное при­знание (сделать которое мы рискнули, которое кто-то другой выудил из нас, прибегнув к беззас­тенчивому шантажу истинной любви), я пред­ставляю, что оно может быть сделано только ра­ди детей, для детей, единственных, кто не сможет это выдержать (внутри нас, разумеется, так как «реальным детям», в принципе, на это наплевать) и, соответственно, заслужить. А взрослым же можно признаться во всем и ни в чем.

К дьяволу ре­бенка, как будто нам и поговорить больше не о чем, все ребенок, ребенок, ребенок. Это не сю­жет для переписки. Ребенок — это то, что не должно подлежать отправке. И никогда этого не


[43]

будет, это не может быть знаком, письмом, даже символом. Послания — это те же мертворожден­ные дети, которые отправляются, чтобы больше никогда и ничего о них не слышать — именно потому, что дети — это прежде всего те, кого слу­шают, когда они говорят. Во всяком случае так говорят эти два старика.

Они предпочитают ловка­чество. А на этот счет у меня опыта более чем предостаточно. Эта напасть меня прикончит.

Пред­положи только, что мы бы дали одному из наших многочисленных детей (возможных) какое-ни­будь проклятое имя того, кто всегда будет для нас открытой раной (например

), как мы сможем полю­бить его. У раны может быть (должно быть) толь­ко одно, присущее ей имя. Я признаю, что я люб­лю — тебя — за это; ты оставляешь во мне рану, которую я бы не хотел ничем заменять.

Они думают, что нас двое, и любой ценой, несмотря ни на что, хотят ухватиться за этот вздор. Двое, ни больше ни меньше. Я представляю, как ты улыбаешься вместе со мной, нежная любовь моя.

Я посылаю тебе всегда одни и те же открытки. С. пишет на своем пюпитре средневекового писца, как на фаллосе или на камине. Поди узнай, принадлежат ли эти вещи ему, но он полон усердия и обе его руки за­няты. В левой, без сомнения, специальный но­жик для подчистки, им он царапает картонную основу, а другой окунает перо в чернильницу. Две руки — это некий магический блок (он его предназначает, как и почтовую открытку, тому другому бородатому старцу, который захотел воспроизвести все это, анамнез, через 25 веков


[44]

 

и который, тайком, тем не менее полностью сти­рает Сократа со сцены Пира * [ weg! fort! ] ). Одной рукой он стирает, царапая, а другой царапает также, но во время письма. Где можно было со­хранить всю эту информацию о том, что же он все-таки стер и как он стер того, другого? Этот вопрос достоин свободной дискуссии в «Монд».

Я не смог ответить тебе по телефону сразу же, я очень страдаю. «Решение», о котором ты уже в который раз попросила меня, невозможно, ты это знаешь. Оно к тебе вернется, я отошлю его. Что бы ты ни сделала, я оправдаю тебя, я буду делать это с того самого дня, когда станет ясно, что никогда ника­кой контракт между нами, никакие долги, ника­кие охранные печати и никакая память не удер­жит нас — и тем более никакой ребенок.

Конечно, это был день священного союза, по той же причине, но в тот момент, когда заработал мотор, по­мнишь, первая передача была включена, мы смо­трели друг на друга через стекло, мы говорили себе (каждый про себя и каждый другому, в пол­ной тишине, а позже мы говорили об этом в пол­ный голос, по-разному и много раз), что отсутст­вие памяти и вера без заклятий будут той удачей, тем самым необходимым условием. Это тоже клятва. Естественно, я никогда не принимал ее, да и тебя тоже, этого просто не могло быть, но теперь я этого желаю. Что есть любящего во мне, прочие не в счет, этого желает и с этим при­миряется. Разумеется, я этим страшно терзаюсь, но по-другому было бы еще хуже.

* В которой Платон высказывается о любви, физической красоте, красоте идеальной и вечной, рисует великолеп­ный словесный портрет Сократа (прим. ред.).


[45]

Я согласен, таковой отныне будет моя подпись, но пусть тебя это не беспокоит, ни о чем не волнуйся. Я никогда не пожелаю тебе никакого зла, вслушайся в это сло­во по буквам, это мое имя — я согласен, — и ты можешь на это рассчитывать, как на все, что есть светлого в жизни, для тебя я на все согласен.

8 июня 1977 года.

это имя, как залп почтовых откры­ток, всегда одних и тех же, который вновь разда­ется, сжигая строфы, одну за другой, чтобы ис­пробовать, вплоть до тебя, свою удачу. Предыду­щий залп, только что отправленный так быстро, чтобы не упустить момент выемки писем, и вот я снова пишу тебе стоя, стоя на переполненной улице, я так часто пишу стоя, не имея возможнос­ти ждать, — и я занимаюсь этим, как животное, даже иногда просто прислонившись к дереву. Но это потому еще, что мне нравится писать тебе стоя, и я принимаю тот факт, что меня могут за­стать за этим занятием, в точности так, как я от­казываюсь от всего, когда речь идет о том, чтобы писать что-нибудь другое, для других и для пуб­ликации, И в то же самое время, ты знаешь, я не люблю писать тебе эти несчастные обрывки, эти маленькие точки, рассеянные на нашем гигант­ском пространстве, которые не позволяют хоть как-то отобразить его или хотя бы вообразить. Они так же мало занимают это пространство, как точка над «I», единственная точка над единст­венным «I», бесконечно маленькая в бесконечно огромной книге. Но (я с трудом могу вынести и обосновать словами эту мысль) в тот день, ког­да я больше не смогу этого делать, когда ты боль­ше не позволишь мне расставить точки над мои-


[46]

ми «I», небо рухнет мне на голову и падение бу­дет бесконечным, и я распространюсь, но уже в другом смысле

от моей основы. Я думаю, ты сказала мне это однажды, я всегда пишу на основе, но не забывая о сюжете. Как и ожидалось, это дефор­мирует основу, таким образом я вызываю ее раз­рушение, выставляя напоказ ее сущность, того, что подвержено разрушению того, как она распа­дается на части, подобно пьесе в театре, а потом истлевает на твоих глазах, и больше нет ничего, кроме твоих глаз. Понимаешь, это и есть безос­новательное деление основы. Можно по праву и не обосновывать этого, и я это прекрасно по­нимаю, так как я здравомыслящий человек, как ты и как все, и действительно это достаточно ра­зумно. Ну да ладно.

Например, я пишу на почтовых от­крытках, ну да, я пишу на почтовых открытках. «Я» опять начинается с репросукции (смотри-ка, я написал «репроСукция», замечала ли ты, что я делаю все чаще какие-то странные ошибки, ска­зывается ли усталость или возраст, иногда орфо­графия дает сбои, выступает фонетический спо­соб написания, как в начальной школе, кстати, раньше мне это было несвойственно, это каса­лось только других и за что я их безотчетно пре­зирал, я имею в виду их ляпсусы и оговорки, ра­зумеется). С одной репродукции, в свою очередь растиражированной, с неизменной картинкой, но на другой основе, хотя и полностью идентич­ной, отличающейся лишь номером. Когда, по-твоему, появилась первая почтовая открытка в собственном смысле слова? Не ранее девятнад­цатого века, с появлением фотографии и приме­нения почтовой марки, разве только... Желание писать и собрать огромную библиотеку матери-


Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 54 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Деррида Ж. | ПОСЛАНИЯ 4 страница | ПОСЛАНИЯ 5 страница | ПОСЛАНИЯ 6 страница | ПОСЛАНИЯ 7 страница | ПОСЛАНИЯ 8 страница | ПОСЛАНИЯ 9 страница | ПОСЛАНИЯ 10 страница | ПОСЛАНИЯ 11 страница | ПОСЛАНИЯ 12 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ПОСЛАНИЯ 1 страница| ПОСЛАНИЯ 3 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)