Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Типы метафор-символов в Русской литературе XI—XVII вв. 2 страница

Читайте также:
  1. Bed house 1 страница
  2. Bed house 10 страница
  3. Bed house 11 страница
  4. Bed house 12 страница
  5. Bed house 13 страница
  6. Bed house 14 страница
  7. Bed house 15 страница

На противопоставлении положительного — света отрицательному— тьме Ипан Грозный строит свое обличение бояр-врагов первом послании к Курбскому: „Или убо сие светло, попу и прегордым лукавым рабом владети, царю же токмо председанием и царьстпия честню почтену быти, властню же ничим же лутчи быти раба?|А се ли тьма, яко царю содержати поведенная?" „Спета же по тьму прелагати не тщуся и сладкое горькое не промываю. А се ли убо свет, или сладко, еже рабом владети? А се ли тьма и горько, еже от бога данному государю владети... се ли убо горько и тьма, яко от злых предстати и благая творити? Но се есть сладко и свет... сам не разум о на я, что сладко и свет, и что горько и тьма, и иных поучает. И не се сладко и свет, яко благих престати и злая творити междоусобными браньями и самовольством. Всем явлена суть, яео несть свет, но тьма, и несть горько“² Так играет Грозный противопоставление света – тьме, уподобляя им поведение Курбского и верного царю подданного.

Фольклорные параллели к этим средневековым русским метафорам без труда отыскиваются в разных фольклорных жанрах. Так, эпитет „светлый", „свет" применяется и здесь не только к человеку, но и к неодушевленным предметам: „улицы светлые", „небо светлое", „светы вы наши высокие хоромы"; „светы браные убрусы";1 в причитании сестра обращается к умершему брату:

Ты куды, мой белой светуюко, сряжаешься...

Засмотрела бы я братца, спета белого...4

 

Туча в русском фольклоре — символ печали, всякого счастья, в частности чужих, враждебных людей, поэтому, пример, в свадебных песнях тучи — свита жениха, увозящая девушку из родного дома:

Нанесло тучу черную со громами со трескучнма,

Со молоньями со сверкучима —

едет жених „чужой чужбиннн".1

Печаль невесты:

Уж не тучи уж не темные

Уж не тумшы дождевые

У Агафьюшки в терему,

У Захарьевны в высоком помрачили,

Потемннла душа Агафыошка своей печалью горестью."

Но фольклору знакомо и уподобление вражеского войска туче:

А не силная тучи элтучилася,

А не силнии громы грянули,

Куде едет собака Крымской царь,

А ко силпему царству Московскому.3

Что не облакн подымались.

Не грозны тучи соходплнея,

Собиралися тьмы неверных враг.4

 

Христианская литература, идя по пути представления лучшего —светом, а враждебного—тьмой, выработала специальное истолкование этих противоположных понятий. Свет — христианство, тьма — иудейство, „безбожие" или всякое уклонение от ортодоксального христианского вероучении, т.е. ересь, — вот две метафоры, широко применяемые не только в церковно-дидактическои литературе, но и и светских произведениях, касавшихся этой темы.

Повесть временных лет вводит метафоры свет — тьма, в рассказах о крещении Ольги и о христианизации Руси Владимиром. Цитируя псалом 71, русская летопись называет „тьме ходящими" Святослава и его современников, отказавшихся креститься. Приветствуя княгиню Ольгу после крещения, патриарх прославляет ее за то, что она „возлюби свет, а тьму остави“. В древнем житии князь Владимир молится: „привел мя есн на свет" (т. е. к крещению), „во тме (язычестве) бех". Автор ироложного житии Владимира, вспоминая его заслуги, говорит: „им же избывше тмы и свет познахом". В тех же образах представляется крещение Руси в Киево-Печерском патерике: „людие, седяще в тьме и в сени далече, видехом свет веры апостолом нашим... княземь Владимиромь" (перифраз книги пророка Исайи — см. ниже). Лишь изредка встречаем отступление от традиционного истолкования метафоры свет —тьма. Так, в послании Симона к Полнкарпу упрек Симона — „света отступи, а в тьму дался еси" — обозначает лишь желание Поликарна уйти из Киево-Печерского монастыря (света).

Вслед за своим византийским образцом, Хроникой Манассии, Русский хронограф „тьмой" именует иноверие—магометанство.1 В повести о взятии Царьграда турками в 1453 г. будущее освобождение Царьграда из-под власти турок изображается как победа света над тьмой: „паки всесилный господь погребеную яко в пепле искру благочестиа во тме злочестивых властей въжжет зело... и просветит свет благочестиа" (гл. 208, стр. 439Л) И в Казанском летописце магометанская Казань скрыта „темным облаком", которое будет рассеяно „лучами благоверия" (стр. 173).

Исходя из метафоры свет — христианство, русская учительная и панегирическая литература в течение всего средневековья широко пользовалась эпитетом „светильник" в применении к святым: Борис и Глеб—„светильника предобрая" (Повесть временных лет, под 6523 г.); Феодосий Печереский — „светильник", Антоний — „светильник Рустей земли" и т. д.

В свеской литературе этому эпитету соответствует переведенный с греческого языка — „свет очию моею" (φώς óφθαλμων μου), который доживет до любовной лирики XVII—ΧVΙΙΙвв., где героиня, потеряв друга, горюет „света очию мою лишенна", называет милого „светозарный свет".1

Приурочение метафор свет — тьма к религиозным предвлениям перенесено в русскую литературу в готовом виде памятников переводной библейско-внзантийской литературы. Уже в книгах Ветхого завета противопоставление истинной веры безбожию выражается с помощью представления их виде света и тьмы. В книге пророка Исайи (X, 2) читаем формулу, послужившую первоисточником дальнейших вариантов этой метафоры: „Людие, седящии во тме, видеша свет велий, и седящым в стране и сени смертней, свет воссия нам". В евангелии Матфея эта цитата применена к появлению Иоанна Предтечи — света среди иудеев, находившихся „по тме". Но в Ветхом завете „тма" — это и многобожие, в отличие от иудейства как религии единого бога: „в тьме ходящий" — это и отступники от иудейства (псалом 71, ст. 5).

Наибольшее развитие метафоры свет — тьма получили в Евангелии Иоанна, которое и начинается метафорой Христос —свет (гл. I, ст. 4—5, 7—9; IV, 19—21; VI, 35; VIII, 12—13; XII, 36, 46). От этого Евангелия идет не только метафора свет — христианство, но и наименование христиан „сынове света" (гл. XII, ст. 36). Через евангельский текст эти метафоры проникли в апостольские послания, а в церковно-гимнографической литературе перенесены были на святых как проповедников света — христианства.

Литературная метафора тьма — „неверие", предшествующее христианству, отразилась в Византии и в изобразительном искусстве, откуда была усвоена и русскими художниками. В византийской миниатюре X в. (рукопись б. Синодальной библиотеки, Гос. Исторический музей), на изображении сошетвия святого духа на апостолов, в темной арке, вне места, где сидят апостолы, представлена толпа народа — это мир, еще не принявший христианства. В русском иконописном подлиннике (рукопись гр. Строганова) в описании этого изображения сошествия святого духа назван „стар человек", помещенный ниже апостолов и богородицы, „в темном месте сидит". Смысл этой фигуры истолкован так: „Человек убовесь мир нарицается; а еже старостию одержим, сиречь престарел Адамовым грехопадением; а еже в темпе местевесь мир в неверии прежде бысть"} Таким образом, связь иконописного изображения со старой библейской метафорой несомненна.

Евангельская метафора, разъясняющая апостолам их назначение распространителен,,света"—нового учения, именует их „светильниками" (Матфея, V, 14—16). В дальнейшем этот эпитет был применен в византийской гимнографической и житийной литературе к святым. В Минее служебной Захария —,,светьнын светильник света ради"; Мина — „светильник пресветлый", „трисветлая свеща"; святой просвещает людей, "стоя выспрь на горе, яко на светильнице светильник" и т. д.2 В украшенном стиле византийской историографии византийские цари — защитники православия также иногда получают этот метафорический эпитет: император Фока „светильник бе сная светозарен".3 В Хронике Манассии, много внимания уделяющей описанию внутрицерковной борьбы, так называемых ересей, особенно иконоборчества, „тьма" — это „тьма еретическая" (гл. 166, стр. 310): бог „всесилною десницею разгна темныа облакы таковых зол и восиа солнце светлыа луча и видяще свет тишины царь и градове" (гл. 182, стр 373).

Аналогично метафорическому истолкованию света — тьмы, средненекопая христианская литература уподобляла зиме-весне бедствия и благополучие церковное и государственное. Как не раз отмечалось исследователями, пейзаж в средневековой литературе не имел самостоятельного значения: как бы слабо он ни был разнит здесь, роль его всегда была чисто служебная. Подчеркнуть картиной природы могущество творца ее, изобразить в виде расцветающей весенней природы всеобщую радость христиан, вспоминающих рождество или воскресение Христово, представить „безбожие" и ереси, поддающие истинное вероучение, в виде холодной зимы — вот новая задача включения картин весенней и зимней природы памятники христианской проповеди.

Именно в таком применении вводят весенний и зимний пейзажи в свои „слова" уже древнейшие русские ораторы. Так, Кирилл Туровский использует картины зимнего умирания и весеннего возрождения природы для символического их истолкования в „слове на антипасху и новую неделю", повто­ряющем прием Григория Богослова.1 В „слове" Кирилла Туровского есть „зима греховная", „лед неверия", „зима кумирослужения", „лед Фомина неверья", который „показанием Христовых ребр растаяся"; „бурнии ветри" — „грехотворении помысли"; этим символическим представлениям противостоит „весна... красная вера Христова".Отдельные элементы картины весенней расцветающей природы толкуются автором применительно к утверждению в мире именно этой „красной веры Христовой": „земля естества нашего" принимает „акы семя слово божие”; „новоражаемии агньци" — „от язык кроткия люди", они „млеко учения сьсуть"; распускающиеся цветы — „добродетели" и т. д.2 Общий тон этого изображения природы и соответствующего ему настроения человека — радостный: „печаль забывше”, все „веселиемь Христа славят", когда „зима греховная" уступает свое место „красной вере Христовой" — весне.

Церковно-панегирическая литература древней Руси усвоила такую систему уподобления зимней и весенней природе язычества и христианства из аналогичных жанров византийской литературы. Сочинения Григория Богослова и Иоанна Дамаскина имели преимущественное влияние в процессе образования в русской литературе этих символических пейзажей; гимнография поддержала их; и здесь обычно зима—безбожие, торжество христианства — весна: „се днесь въсия коньцемь весна весела", мученики „безбожьную зиму раздрушисте" и т. п.1

Древнерусские живописные изображения времен года усвоили эмоционально-лирическую окраску этих литературных символических пейзажей и их соотношение с настроениями человека, его ощущениями и отношением к окружающему. Ф. И. Буслаев прииодит из рукописного сборника XVII в. описание времен года с их изображениями.2 Раздел, касающийся изображения весны, местами дословно совпадает с картиной весенней природы, как она дана в „слове в новую неделю и в поновленье" Григория Богослова. В описании весны — „девы, преукрашенной красотою и добротою сияющей", подчеркивается, как и в церковном ораторстве, момент „радости и веселия", которыми все „исполнено" весной. Зима, наоборот, „подобна мачехе зле, яре и немилостиве, нестройно и нежалостне"; зима — это „конечное убожество и нагота", „сия стихия прообразует последнюю старость жития человеческого, болезнь и скончание животу"—„такова злоба и ярость и немилосердие времени того".4

Историческая литература уже в Византии применила уподобление „лютой зиме" жизненных злоключений, изображая бедствия государства. В Хронике Манассии счастливая перемена в военных делах Византии рисуется противопоставлением весны зиме: „внезапу ему восиа от зимы весна и вместо буря дохну некаа глубокая тишина" (гл. 178, стр. 365); государство „пакы возрасте яко же древо от лютыя измрьзшее зимы и увядшее и умертвившееся и пакы оживше, претекшу лютому зимнему часу". Конец династии рисуется с помощью того же образа: „яко же древо увянеть, зиме нашедши..." (гл. 178, стр. 364).

Уже Даниил Заточник использует как сравнение этот образ цветущей весны для изображения благополучия подданных милостивого князя: „весна украшает землю цветы, а ты нас, княже, украшаеши милостию своею".1 В русскую историческую литературу эта метафора проникает через Хронограф, включивший Хронику Манассии, И повесть о взятии Царьграда в 1453 г. представляет разоренный турками Царьград, „яко же сад, оцепенел мразом зимы лютыя, и увяд” (208, стр. 438). Здесь, как и у Манассии, зима — бедствия и сад — государство, пострадавшее от них, соединяются в одной метафоре, которую повторяет и автор Казанского летописца. Освобожденная от татаро-монгольского ига Русь „нача обновлятися, яко от зимы и на тихую весну прилагатися" (стлб. 8); когда была вновь отстроена Казань, паки же возрасте царство аки древо, измерше от зимы и оживе, аки солнцу огревшу весне" (стлб. 20).

Своеобразно было использовано уподобление зиме безбожия в „Житии" Аввакума. Соответственно своей манере конкретизировать метафоры-символы, Аввакум так изобразил состояние свое и своих друзей, когда пришли первые вести о реформах Никона: „мы задумалися, сошедшеся между собою, видим, яко зима хощет быти; сердце озябло и ноги задражали" (стлб. 15); даже тогда, когда Аввакум повторяет традиционное словосочетание — „зима еретическая", он по-своему уточняет его реалистической подробностью: „жена, что сотворю? Зима еретическая на дворе. Говорить ли мне или молчать?" (стлб. 43).

При несомненной связи русских литературных метафор зима-весна с переводными образцами их, нельзя не отметить, что самое представление о зиме, морозе, как о символе печали, свойственно и устной русской поэзии. В лирической песне:

Не морозом ретнпо сердце познобило...

Познобило то сердце тоской-кручиной.2

 

Когда в XVII в. наметились новые стилистические тенденции в историческом повествовании, усилилась его реалистичность,то старая символическая картина весеннего возрождения природы приобрела здесь иное звучание. В „Повести книги сея от прежних лет", приписываемой князю Катыреву Ростовскому, рассказу о наступлении на Москву Самозванца предшествует описание весны: „Юже зиме прошедши... растаявшу снегу и тихо веющу ветру...", выходит в поле ратай, зеленеют поля, леса( поют птицы... И этой радостной картине природы противостоят бедствия государства: „В сие же время красовидные годины прежереченный хищный волк собрася со множеством воин... и поидоша на воевод московских н на все воинство".1 Стилистически описание весны о этой исторической повести связано еще тесно не только с Кириллом Туровским, но и с его первоисточником — Григорием Богословом. Но функция этого пейзажа в повести — совершенно иная. Вместо того, чтобы символизировать радостное событие, он подчеркивает по контрасту наступление тяжелой для государства войны; вместо уподобления автор прибегает к противопоставлению, а самому весеннему пейзажу стремится придать более реальный характер, дополняя его конкретными подробностями.

В разнообразных жанрах древнерусской литературы встречаются более или менее развитые метафорические картины, опирающиеся на два оснопных уподобления: жизньморе; бедствия, волнениябуря, волны. Отсюда возникают дополнительные уподобления: судьба человека — корабль, им управляет кормчий — сам человек, глава государства или божество; благополучие — тихое пристанище для корабля, и т. д.

В церковно-дидактическои литературе преобладает представление о „буре", „волнах", как о мирской суете, отвлекающей человека от мыслей о божестве: „живуще в велицей бури мира сего" (Кирилла наказанье — Измарагд); „в волнах ли еси житейских" (Златая Цепь); „в мире и сдравии пучину житиа преплутн и в пристанища небеснаго завтгриа пристати невредно корабль душевный, веру съхраншу и с богатством — добрыми делы" (митр. Иларион); в „похвале Феодосию Печерскому" святой представлен „кормчим", к которому автор обращается с молитвой: „направи нас к пристанищу тихому и бурю мысленую утиши" (Киево-Печерский патерик) и т. д.

Такие метафоры были перенесены и в украшенный исторический стиль XV—ΧVΙ вв. Дмитрий Донской („слово о житии и преставлении") „яко кормьчии крепок противу ветром волны минуя… смотряше своего царствия"; в риторической похвале он именуется здесь „плавающим пристанище", „корабль богатству", „ветром тишина, пучина разуму", „бременем кормьник, полон добраго найма" (Новг. IV, стр. 362). Значительная часть этих метафорических эпитетов встречается и в житийно-панегирическом стиле Епифания Премудрого, Пахомия Серба.

Любопытный вариант этой группы метафор представляет изображение авторского труда в виде „корабля". Автор похвалы епископу Ростовскому Кириллу в Лаврентьевской летописи использует эту метафору: „направляя корабль словеси ти в тихо пристанище введу" (1231 г.). Позднее составитель Русского хронографа заканчивает свой труд аналогичной метафорой: „Достоин же убо дозде корабль разума управитй к пристанищу безмолвна и словес весла свесити" (гл. 208, стр. 440). Впрочем, эта последняя формула представляет близкое подражание стилю Хроники Манассии: аналогичный образ вошел в гл. 187 Русского хронографа (стр. 381), где Манассия изображает свое бессилие достойно описать события: „их же не мочно языком житиа преплути... и убо да прикоснемся добрых кормил, зде корабьное весло приложивше и составивше ветрило" (т. е. кончив повествование).

Наиболее оригинальное преломление традиционных метафор жизнь — море, судьба человека — плыпущий по морю корабль находим у протопопа Аввакума; он и в этом случае окружил метафорический образ такими бытовыми подробностями, которые сделали почти зрительно ощутимым это представление „корабля", как судьбы самого Аввакума. Однажды в забытьи, — рассказывает в своем автобиографическом „Житии” Аввакум,— „вижу: пловут стройно два корабля злато, и весла на них златы и все злато; по единому кормщику на них сиделцов. И я спросил: чье корабли? И оне отвещали: Луки и Лаврентиев. Сии быша ми духовныя дети, меня и дом мой настанили на путь спасения и скончалися богоугодне. А се потом вижу третей корабль, не златом украшен, но разными пестротами, — красно и бело и сине и черно и пепелесо, — его же умь человечь не вмести красоты его и доброты; юноша светел, на корме сидя, правит; бежит ко мне из-за Волги, яко пожрати мя хощет. И я вскричал: чей корабль? И сидяй на нем отвещал: твой корабль, на, плавай, на нем з женою и детми, коли докучаешь! И я вострепетах и седше рассуждаю: что се видимое? И что будет плавание?" (стлб. 10). Описывая в дальнейшем свои злоключения, Аввакум нередко пользуется обычным для средневековья уподоблением их бурям: „началник... воздвиг на мя бурю", „дьявол паки воздвиг на меня бурю" (стлб. 10, 11). Когда Аввакум хочет сказать, что он из Тобольска отправился в путь по реке Лене, он сливает представление о реальном судне, на котором он плыл, с образом его жизненной судьбы — корабля: „таже сел опять на корабль свой, еже и показал ми, что выше сего рекох (т. е. корабль — судьба), и поехал на Лену" (стлб. 20). Так неразрывно связались у него мысли о жизненных переживаниях с образом явившегося ему пестрого корабля как символа его богатой событиями жизни.

Русскому фольклору знакомо сопоставление горя, несчастья с волной, шумящей водой, мутной водой, стонущим морем, петром, бурей.

В Слове о полку Игореве есть отражение народного символа: мутная вода — печаль. Военные неудачи русских дважды вызывают у автора образы, близкие к этому символу: когда половцы наступают, — „рекы мутно текут"; воспоминания о поражении полоцких князей снова построены на том же уподоблении: „Уже бо Сула не течет сребреными струями... и Двина болотом течеть оным грозным полочаном". Ср. в украинской песне XVI в.:

Дунпю, Дун.чю, чему смутен течешь?

На пера Дунаю три роти ту стоя...

В Ште(]амопий рот! д1вояыса плачет...1

 

Русский вариант той же песни в поздней записи:

Ой ты наш батюшка, тихой Дон!

Ой что же ты, тихой Дон, мутнёхонек течешь?

Ах, как мне, тиху Дону, не мутному течи...

Поверх меня, Дона, три роты прошли...

А третья рота шла, то девпца с молодцам...

Не плачь, не плачь, девица, не плачь, красная моя.. Л

В песне печаль, слезы—также бурная вода, шумящая:

Вкруг корабличка волны бьются,

А с глаз слезы льются.'-

Не от ветра сине морс расстонулгее...

Как тоскуе сирота да горегорькая.1

Не ручей шумит, то слеза катит

По белу лицу красной девицы.4

 

Буря на море, реке, в поле — в устной поэтике также образ надвигающейся войны.И в Слове о полку Игореве предполагаемый запев песни народного поэта Бонна начинается этим образом: „Не буря соколы занесе чрез поля широкая"—русские князья повели войска против половцев. В Задонщине этот образ соединяется с другим: вражеское войско — туча: „Возвияли силнии ветри... прилелеяша великиа тучи на Русскую землю" — пришел Мамай с войском. Ср. в народной песне:

Через речку за реку пзбушевалася волна..- /

Поднималася у нас война.5

Однако в приведенных выше (стр. 45—46) примерах не эта устно-поэтическая символика, а переводная библейско-византийская литература была прямым источником метафорического применения образов моря, бури, корабля в средневековой русской литературе. Народная поэзия могла лишь поддержать заимствованный образ аналогичными, но все же не совпадающими уподоблениями.

В апостольских посланиях находятся разнообразные формы употребления этого типа метафор: лжеучители „волны свирепыя моря, воспеняюща своя стыдения" (послание Иуды I, 13); сомневающийся в вере „уподобися волнению морскому, ветры возметаему и развеваему" (послание Иакова I, 5—6); человек — „правящий", тело его — „корабль", язык —„малое кормилце”, страсти — „жестокие ветры" (послание Иакова Ш, 3—5) и т. д. В гимнографии морю уподобляются отвлеченные понятия: „море безбожьное иссушил еси", „море страстей", „премудрости пучину прешед" и т. п.1

Длярусской светской литературы с XV в. имело особое значение широкое применение метафор этого ряда в Хронике Манассин, вошедшем в Русский хронограф. Здесь постоянный образ жизненных злоключений, страстей, пороков— „буря” Константин Дука „бурями ношашеси попечений различных" (гл. 185, стр. 376); „многомятежныя бури лихоимания и неправды" (гл. 139, стр. 299); „буря злых искушений" (гл. 151, стр. 314) и т. д. „Житиа своего море со многою молвою плавая и всем пакя житиа тишину возмути, яко же буря лютая" (гл. 165, стр. 337); „жизнь возмути Василия царя, яко ладию и яко же буря яко ладию и яко же буря некая и до облак излияся междоусобная рать" (гл. 178, стр. 365). „Бури" у Манассни также настроения — церковные и государственные: „подвизашеся на церковь буря тяшка от ветра люта и свереподыханна" (гл. 155, стр. 316); „буря страшная священного Игнатия потопити покушашеся, цесарь бо дохну яко север велми шюмящь и яко вечерник сперепыи" и я со злодыхающий западник, и волны восташа тяжкыа и буря" (гл. 166, стр. 345). „Буря" и „тишина" —волнение и успокоение в делах государственных: „вместо буря дохну некаа глубокая тишина"(гл. 178, стр. 365); царица Ирина „бурю должную всем преложи в тишину" (гл. 158, стр. 324). Государство в рассказе Манассин часто—„корабль", царь — „корабник": „царствия корабль правити", „кормити доброкормный царствиа корабль”, „праняще красне кор.чбль многобременный скипетродержаниа" (гл. 158, 176, 181, 185 и др.). Константин Багрянородный „якоже корабник искусе едва в тихо пристанище по мнозей бури достиг",' „корабник... небурну прием властную ладью" (гл. 173, 186 и др.). Лишь изредка Манассня заменяет образ „корабля” - царства другим: Фоку „постави на доброоружных колесницах царства” (гл. 176, стр. 360).

Несомненно книжного происхождения в древнерусской литературе также метафора источник воды, (река, дождевая туча или облако)— Христос, учение Христа, и дальше вообще „книжное учение", под которым подразумевалось именно учение, согласное с христианством; тем же образам уподобляются святые, их подвиги.

У Кирилла Туровского Христос — „животное озеро”; святые отцы собора—„реки разумного рая, напоивше весь мир спасеного ученья и греховную скверну струями вашего наказанья смывающе".1 В похвале Борису и Глебу, вошедшей в Повесть временных лет (под 6523 г.), святые „яко потока точита от кладязя воды живоносьныя и истекаета верьным людем на ицеленне". В службе Аврааммию Смоленскому, на развитой метафоре этого типа построено все прославление: „Река ты явися нам, преподобие, из рая исходящая струями учения твоего, бразды бо сердечныя верным людем добре напоил еси", „от твоего сердца напоена выну, моли твою же землю сухую дождь с небесе сведши, напоил еси ю", „явися яко река умная и от уст божественнаго рая неходяще... и всех верных напаяя душа умиления, омывая всех скверны".2 Митрополит Иларион представляет христианство как „источ­ник", откуда „наводнився" „пресохшее озеро" - иудейство: „не иссушено бысть зноем неверна, но дождем божиа поспешениа распложено бысть многоплодне"3

Автор Летописной похвалы княгине Ольге (Повесть временных лет, под 6463 г.), исходя из метафоры христианское учение — источник воды, представляет Ольгу „акы губа напаяема, вънимающи учению"; на той же метафоре построена в Повести временных лет похвала книжному учению, т. е. для того исторического момента—христианским книгам: „словеса книжьная... суть рекы, напаяюща вселеную" (под 6515 г.). Оригинально преломляется это уподобление положительных представлений туче и источнику воды у Даниила Заточника. В „Послании" (т. е. древнейшей редакции) читаем: „Обрати тучю милости твоея на землю худости моея";1 и в форме сравнения — „князь бо милостив яко источник тих, не токмо скоты напаяет,,но и человеки", „очи твои яко источник соды живы”.2 И в Азбуковнике, собравшем толкования наиболее распространенных в средневековой русской литературе метафор-символов, „вода — учение книжное”3

Минуя в данном случае традицию народной символики, где уподобление воде идет по другому пути (см. стр. 47—48), русская литература пошла вслед за сложившимися метафорами библейско-византийской литературы. От евангельского уподобления учения Христа „источнику воды, текущему в живот вечный”, источнику, пьющий из которого „не вжаждется во пеки" (Иоанна, IV, 14—15), — идут многочисленные варианты этойметафоры в византийской гимнографии, где святой — не только источник воды, но и „река": Феофан „яко река устрьмнея от Сиона... и напоил зело течении своими варьных сонмища".4 От этого образа реки идет представление о подвигах святого, как о „струях": „струями подвиг твоих угасил еси бешьстия пещь”.5

Метафорическое применение образа „реки" сплелось с представлением о легендарных райских реках. Интересное использование такого объединения образов находим в стиле Хроники Манассни. Император Цимисхий „другый бяше рай божий, четыон рекы источаа: правду, мудрость, мужество, целомудрие" (гл. 177, стр. 363); затем вместо райских рек появляется реальная река Нил в метафорическом применении: Константин Мономах „явися златопроходный Пактолос, Нил среброструйный... обща бе река, всюду наводняема" (гл. 182, стр, 372); Мефодий „яко златоструйный Нил, слатколитные струи разума и учения" (гл. 165, стр. 339) и т. п.

Не только „вода", „река" — истинное учение, святой и его подвиги, но и „туча", „облако" может источать такую благодетельную воду. Поэтому в византийской литературе, параллельно с представлением о туче, как о враждебном начале, закрывающем светила небесные, — появляется и образ тучи — источника воды, приносящей доброу апостолы— „облакы вольнаго дъжда", „тучами наводняюща божия разума";1 и в Хронике Манассии встречаем „тучу благотворения", „слезныя туча", которые „утишили тяжку бурю сердца" (гл. 140, стр. 300, гл. 166, стр. 341 и др.).

В противоположность этому основному уподоблению истинного учения — источнику поды, апостольские послания создали метафору — „лжеучители", грешники — „суть источницы безводнии, облацы и мглы, от ветр преносими, ими же мрак темный во веки блюдется" (Петра послание 2, гл. II, 17—18; ср. Иуды послание I, 12). Здесь образ „тучи" применен в своем обычном значении как символ зла.

По евангельской традиции, христианская литература уподобляет истинное учение не только источнику воды, но и пище: учение Христа „брашно, пребывающее в живот вечный” (Иоанна, VΙ, 33—34; IV, 34); и в первом послании апостола Павла к коринфянам (X, 3—4): „вси тожде брашно духонное ядоша и вси тожде пиво духовное пиша". В гимнографин отсюда — „алчущим бессмертное брашно, жаждущим нетленное пиво".2 Подробнее развивая этот образ, Аввакум в „Житии" пишет: „яко же тело алъчуще желает ясти и жаждуще желает пити, тако и душа, отче мой Енифаний, брашна духовнаго желает; не глад хлеба, ни жажда воды погубляет человека, но глад велий человеку — бога не моля жити" (стлб. 47).


Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 87 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: М Е ТАФ О Р И Ч ЕСКИ- С И М В О Л И Ч ЕСКИЙ | ВВЕДЕНИЕ | ТИПЫ МЕТАФОР-СИМВОЛОВ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ XI—XVII вв. 4 страница | ТИПЫ МЕТАФОР-СИМВОЛОВ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ XI—XVII вв. 5 страница | ТИПЫ МЕТАФОР-СИМВОЛОВ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ XI—XVII вв. 6 страница | ТИПЫ МЕТАФОР-СИМВОЛОВ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ XI—XVII вв. 7 страница | ТИПЫ МЕТАФОР-СИМВОЛОВ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ XI—XVII вв. 8 страница | ВВЕДЕНИЕ | УСТНАЯ ПРИЧЕТЬ КАК ОСНОВА ДРЕВНЕРУССКИХ ПЛАЧЕЙ | БИБЛЕЙСКО-ВИ3АНТИЙСКАЯ ТРАДИЦИЯ В ДРЕВНЕРУССКИХ ПЛАЧАХ |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ТИПЫ МЕТАФОР-СИМВОЛОВ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ XI—XVII вв. 1 страница| ТИПЫ МЕТАФОР-СИМВОЛОВ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ XI—XVII вв. 3 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)