Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

II. Кризис социализма 19 страница

Читайте также:
  1. Bed house 1 страница
  2. Bed house 10 страница
  3. Bed house 11 страница
  4. Bed house 12 страница
  5. Bed house 13 страница
  6. Bed house 14 страница
  7. Bed house 15 страница

Понятно, что принятая съездом резолюция имела чисто словесное значение. Каждой группе съезда в ней оказано внимание: реформизм и революционизм, парламентаризм и синдикализм, политическая борьба и всеобщая забастовка мирно уживаются здесь, красиво связанные между собою плавными оборотами французской стилистики[699]. Это была одна из тех резолюций, которые так часто принимаются и на французских, и на немецких съездах для того, чтобы официально засвидетельствовать единство партии, но которые скрывают за собою глубокие внутренние противоречия. На немецких, как и на французских социалистических съездах, есть свои enfants terribles, с которыми постоянно приходится иметь дело. В Германии в недавнем прошлом ими были ревизионисты, во Франции – синдикалисты. И подобнотому, как немецкие резолюции обыкновенно столь слабо осуждали ревизионизм, что к ним примыкали и сами ревизионисты, так и французские резолюции в столь общих выражениях допускали синдикализм, что их принимали и горячие его противники (как это было на Тулузском съезде). В том и в другом случаях подобные резолюции доставляли известное временное моральное удовлетворение; однако они не только были лишены серьезного практического значения, но и приносили известный практический ущерб, порождая и поддерживая путаницу понятий. Нет ничего удивительного, если на последующих съездах эти противоречия каждый раз выходили наружу, когда на очередь ставились конкретные практические вопросы. Там, где нельзя было ограничиться чисто литературными заявлениями, и пышная фразеология Жореса не в силах была создать объединяющих формул. Так, на Нимском конгрессе 1910 года партия резко разделилась по вопросу о содействии в проведении проекта рабочих пенсий[700]. Тот же вопрос о рабочих пенсиях, наряду с более общим вопросом о поддержке правительства в лице находившегося тогда у власти министерства Мониса, вызвал горячие споры на Сен-Кантенском съезде 1911 года. Еще более горячие и ожесточенные прения имели место на Лионском съезде 1912 года по старому и больному вопросу об отношении к синдикалистам. На этот раз поводом к спорам послужили выступления в палате депутатов социалистов Компер-Мореля и Гескьера, решительно осудивших революционную тактику синдикалистов. И здесь-то особенно ярко сказалось, как непрочно было единство партии, столь торжественно засвидетельствованное на Тулузском съезде. Между гедистами и жоресистами произошли самые горячие схватки. Гескьер и Компер-Морель крайне резко отзывались об анархистах из Всеобщей конфедерации труда, о «революционерах-болтунах и насильниках», требовали их устранения из партии, ввиду проистекающего от их тактики вреда для социализма. «Но вы объявляете гражданскую войну в среде рабочего класса!» – заметил на это Жорес. «Или по крайней мере войну конфедерации», – прибавил Вальян. В результате опять была принята примирительная резолюция Жореса с небольшими поправками гедистов, ограничивавшаяся указанием, что Гескьер и Компер-Морель своими речами в палате депутатов имели в виду важные интересы рабочего класса, который они хотели предупредить против опасности революционных насилий. Так снова обнаружилось, что партия идет между Сциллой и Харибдой: поддерживая искусственный мир с синдикалистами, партия вынуждена была также мириться и закрывать глаза на их тактику, которой она не могла сочувствовать; если же она пыталась выразить свое несочувствие этой тактике, она рисковала растерять своих членов среди рабочих, входящих в синдикаты и принадлежащих к Всеобщей конфедерации труда. Свою примирительную политику по отношению к Всеобщей конфедерации партия продолжала сохранять до самого последнего времени, невольно подчиняясь ее влиянию. А Всеобщая конфедерация, как бы чувствуя свою силу, все более решительно продолжала настаивать на своей независимости и обособленности. Конгресс синдикалистов 1912 года повторил старую формулу Амьенского съезда о том, что конфедеральные организации и синдикаты должны стоять вне партии и сект, которые со своей стороны могут стремиться к социальному преобразованию. Само по себе простое повторение Амьенской резолюции не имело бы особого значения, но весьма характерны были те речи, которые произнесены были на съезде. С большой резкостью, чем когда-либо, говорили здесь о «салонном социализме», который приносит рабочей партии более вреда, чем пользы. И снова была подчеркнута разница между интеллигенцией «из адвокатов и инженеров» и рабочей массой настоящих пролетариев.

Таково было в недавнем прошлом положении французского социализма, внушавшее многим его поборникам мысль о переживаемом им кризисе и недуге. Мы отметили многочисленные заявления этого рода на Тулузском конгрессе. Но помимо таких отдельных заявлений мы имеем и целую книгу, принадлежащую столь видному представителю социализма, как Фурньер, и посвященную вопросу о «кризисе социализма». Вышедшая в 1908 году, она навсегда останется любопытным памятником тех политических настроений, тех мрачных предчувствий, которые явились результатом разброда мысли французских социалистов.

Разбирая причину современного распада, в котором«останавливается и кружится вихрем порыв политического и интеллектуального освобождения», он находит эту причину прежде всего в том, что ни буржуазия, ни пролетариат не имеют достаточно силы. Слабые порознь, они могли бы вместе быть сильными. Но будучи разрознены, они ослабляют друг друга; а находясь в оппозиции, они друг друга уничтожают[701]. – «На нас, – говорит далее Фурньер, – лежит наибольшая вина, потому что мы, партия будущего, не умели дисциплинировать ни нашей мысли, ни нашей силы. Если после трех революций, которые должны были бы избавить нас от их гибельного действия, мы стремимся к катастрофе, которая не будет иметь ничего революционного, кроме видимости насилия, этим мы обязаны ложному и узкому истолкованию марксизма. Перевесть Карла Маркса при помощи Бланки, свести огромное экономическое, политическое, моральное и социальное движение к слишком простым линиям классовой борьбы, еще более упрощенным возрастающим предпочтением к средствам насилия, – вот наша ошибка. Почему мы ее совершили? Потому что все мы – государственники, все, включая сюда и анархистов синдикализма, и потому, что все мы думали, что завоевание государства, для того ли чтобы им завладеть или чтобы его разрушить, будет достаточно для всего и даст нам все»[702]. Обращаясь затем к руководящему влиянию синдикалистов, Фурньер замечает: «Почему это насильническое меньшинство ведет социалистическую партию туда, куда она не хочет идти? От самого крайнего анархиста до самого настоящего парламентария среди нас, все мы влачим одну цепь, цепь страха, что мы не окажемся столь передовыми, как тот, кто идет перед нами. И все мы бежим вперед, бледные и растерянные, в революционной панике, которая была бы смешна, если бы пропасть не была близкой. И как избежим мы ее, если хвост тянет за собой голову?»[703]. И Фурньер предсказывает приближавшуюся реакцию и даже желает, чтобы она пришла скорее, «пока демократия не обагрилась кровью». Как трагически в устах социалистического писателя звучит его заключительный призыв: «Вернемся все, радикалы, социалисты и синдикалисты, к нашей обязанности, которая заключается в том, чтобы служить демократии, политической и экономической. А если нет, будем ждать жандарма и пожелаем, по крайней мере, что бы он не пришел извне»[704].

Вот какие мрачные перспективы предрекает Фурньер французскому социализму, если он не обратится на путь служения демократии. С тех пор, как были написаны эти строки, многое изменилось. После того, как в 1910 году синдикалистская организация лишилась двух своих горячих и воодушевленных вождей, Сореля и Берта, она испытала и весьма чувствительное практическое разочарование после неудачной забастовки железнодорожных служащих в 1912 году. Недавний проповедник «мифа всеобщей забастовки» Берт утверждает даже, что неудача железнодорожных служащих нанесла этому мифу смертельный удар[705]. Пусть это будет даже субъективное мнение разочарованного члена организации, ушедшего от ее общего направления; но оно интересно даже и в этом случае. Заслуживает быть отмеченным также и мнение Сильвена Эмбера, еще в 1912 году предчувствовавшего поворот французского синдикализма от «мистической и романтической теории насилия кпрактическому и плодотворному реализму»[706]. Однако, помимо таких отдельных заявлений, мы имеем и некоторые объективные признаки, свидетельствующие об упадке среди синдикалистов прежнего революционного духа. Я имею здесь в виду те новые заявления примирительного характера, которые делаются центральными органами Всеобщей конфедерации труда, начиная с 1913 года.

Во время войны этот примирительный характер французского синдикализма выступил с особенной яркостью. Жуо, генеральный секретарь Всеобщей конфедерации труда и один из ее главных руководителей в настоящее время, имеет все основания утверждать, что «французские рабочие в эти ужасные дни исполнили свой долг»[707]. Они откликнулись на призыв, к ним обращенный, и встали на защиту отечества. Если незадолго до этого их вожди – и в том числе сам Жуо – мечтали о том, чтобы вырвать из головы молодого поколения «предрассудкиотечества и милитаризма»[708], теперь все это было забыто во имя национальной обороны[709]. Среди французских синдикалистов также создалось своего рода национально-государственное течение, к которому примкнуло большинство рабочих. Вожди синдикалистов во главе с Жуо стали входить в сношения с правительством, а по окончании войны приняли участие в мировой конференции и в тех учреждениях, которые были созданы Версальским договором для международной охраны труда. Незаметно для себя они покинули боевую позицию, которую занимали ранее.

Трудно найти более интересное свидетельство этой перемены, как то определение задач международной охраны труда, которое мы находим в одном из недавних заявлений Всеобщей конфедерации труда. «Французская пролетарская организация, – так говорится здесь, – утверждает необходимость уравнять положение в мире рабочих и осуществить минимум справедливости и обеспечения для трудящихся»[710]. Авторы этого заявления не подозревали, конечно, что они почти дословно повторяют слова Клемансо, сказанные им как-то по поводу задач разумной политики. Ведь и он эти задачи понимал так, чтобы «внести немного более справедливости в этот мир». С французскими синдикалистами повторилось то же, что произошло с немецкими социал-демократами: сохраняя в теории революционную веру, на практике они склонились к реформизму; принцип непримиримой борьбы классов и у них уступил место фактическому допущению сотрудничества классов. Но совершенно так же, как и в Германии, эта примирительная тактика большинства еще с начала войны вызывала протесты со стороны более крайнего меньшинства. По окончании войны эти протесты еще более усилились. На Лионском съезде, в сентябре 1919 года, когда синдикалисты собрались в первый раз после долгого перерыва, большинство и меньшинство – majoritaires и minoritaires – стояли друг против друга как враждебные и обособленные течения. Жуо и его единомышленники должны были выслушать сильнейшие упреки за их патриотизм во время войны и за их сношения с правительством. На съезде в Орлеане в конце сентября и начале октября 1920 года споры меньшинства с большинством возобновились с новой силой, причем и здесь, как повсюду в последнее время, обстоятельством, обостряющим разногласие противоположных направлений, является отношение к III Интернационалу. Орлеанский съезд как нельзя более ярко обнаружил, что мира между враждебными течениями быть не может. Оба течения продолжают ссылаться на Амьенскую хартию. Реформисты указывают, что эта хартия не отвергает действий, направленных к непосредственному улучшению существующих условий, что они не могут пренебрегать нуждой текущего дня и что, улучшая положение рабочих, они делают их и более способными к конечному перевороту. Революционеры возражают, что при помощи постепенного улучшения нельзя прийти к полному преобразованию жизни и что главное стремление Амьенской хартии заключается не в этом, а в требовании конечного переворота. Здесь повторяется тот самый спор, который вели между собою соответствующие течения немецкой социал-демократии на съездах в Ганновере и в Дрездене. Ставится тот же вопрос: что правильнее – работать для настоящего и таким образом залагать «основоположные камни для великого здания будущего» или иметь в виду прежде всего конечную цель и сосредоточить всю деятельность на подготовке к ее осуществлению. Слабость французских реформистов заключается в том, что, уйдя от непримиримых настроений недавнего прошлого, они продолжают утверждать, что остались им верны. Как правильно заметил на Орлеанском съезде сторонник меньшинства Буэ, «революционные реформисты» оказываются революционными только на словах, а между тем они уверяют, что остались революционерами[711]. Допуская на деле принцип сотрудничества классов, продолжают настаивать на теории классовой борьбы и делать вид, что ни о каком сотрудничестве классов нет и речи. Для этого приходится прибегать и весьма искусственным толкованиям. Вообще говоря, нынешние вожди синдикализма более практики, чем теоретики. Растеряв своих прежних теоретических руководителей – Сореля, Берта, Лягарделя, – они не занимаются более сложными построениями. Оставаясь на почве реформистского социализма, они считают себя в то же время и сторонниками анархизма и чаще ссылаются на авторитет Прудона, Элизе Реклю, Кропоткина[712], чем на учение Маркса и Энгельса. Но будучи нетвердыми в теории, вожди синдикализма весьма решительно отстаивают независимость своей организации в отношении к руководству извне. Они не хотят ни союза с французской социалистической партией, ни присоединения к III коммунистическому Интернационалу. И здесь они с полным правом ссылаются на Амьенскую хартию, требовавшую, чтобы конфедеральные организации оставались независимыми от каких бы то ни было «партий и сект». В настоящее время роли переменились: в социалистической партии возобладало крайнее течение, тогда как синдикалисты в своем большинстве сделались более умеренными. В противоположность тому, что было на Амьенском съезде, на союзе с партией теперь настаивают крайние, тогда как умеренные решительно этому противятся. Для крайних этот союз связан с подчинением III Интернационалу, с переходом к революционной тактике, с отречением от корпоративной замкнутости и профессиональных интересов во имя идеала всемирной революции. Но главная масса участников Всеобщей конфедерации труда стойко защищает свою независимость. На Орлеанском съезде старому вождю синдикалистов Мерейму, который за 14 лет до этого в Амьене столь горячо отстаивал «собственную сферу деятельности» синдикатов, снова пришлось выступить на защиту «принципов, доктрины, достоинства, независимости и свободы действия» своей организации[713]. На этот раз опасность шля не справа, а слева, не со стороны парламентских социалистов, а со стороны проповедников немедленной революции. И утрата независимости синдикализма казалась тем более страшной, что речь шла теперь о подчинении руководству далекойиноземной организации. В свою очередь приверженцы III Интернационала настолько прониклись идеей мировой революции, что позиция умеренных синдикалистов казалась им изменой общему делу. Они не решались возражать против автономии синдикатов и брались даже отстаивать ее перед Московским Интернационалом[714]; но они настойчиво требовали отречения от примирительной тактики и согласия в действиях с органами мировой революции. Большинство участников съезда осталось верно своим вождям: 1515 голосов высказалось за одобрение их тактики и против присоединения к III Интернационалу, тогда как на противоположной стороне оказалось только 552 голоса[715]. Жуо, Мерейм, Бартюэль, Дюмулен и другие руководители большинства, выступившие на съезде с обстоятельными разъяснениями, могли бы торжествовать блестящую победу, если бы они не чувствовали всей тягости создавшегося положения. Проявляющееся в рабочей среде резкое разделение на крайних и умеренных ослабляет и обессиливает ее; в ней нет прежнего единодушия. Отчуждение и вражда, которые представляют главные моральные результаты классовой теории марксизма, внесены в самые недра рабочего класса. Вожди большинства горько жалуются на «клеветы и обиды», от которых страдают и лично они, н их общественный авторитет[716], на «отравленную атмосферу, в которой они теперь живут»[717], на «демагогию и безнравственность», проникающие в практику социализма[718]. Это «дело ненависти и разделения», как выразился Мерейм, и есть причина той немощи, которая, по его словам, поражает рабочий класс и во Франции, и в других странах[719]. В ответ на эти жалобы и сетования убежденные революционеры, «экстремисты», как их называют теперь во Франции, заявили: и тем не менее мы будем продолжать, «oit, nous continuerons». Ясно, что о соглашении тут не может быть и речи. Вожди большинства не видят впереди просвета. Как бы повторяя предсказания Фурньера, Дюмулен говорит об опасности крушения социалистического движения в случае продолжения радикальной тактики: «Через несколько лет мы окажемся с Всеобщей конфедерацией труда, уменьшившейся и истощенной, с социалистической партией без представителей, с политическими группой без влияния… Мы допустим осуществление диктатуры, но не той, о которой вы мечтаете, а другой!»[720].

Орлеанский съезд синдикалистов обнаружил среди них такое непримиримое противоречие мнений, что надежда на дальнейшую совместную работу большинства и меньшинства представлялась весьма сомнительной. И действительно, не прошло и полугода со времени съезда, как национальный комитет конфедерации 9 февраля 1921 года нашел необходимым принять постановление, резко осуждающее тактику коммунистического меньшинства и требующее от него или подчинения, или ухода. Так и формально признан раскол среди синдикалистов, который фактически существует между ними уже давно.

В социалистической партии такое же формальное расхождение произошло несколько ранее на Турском съезде в конце декабря 1920 года. Как мы уже отметили выше, в последнее время среди «объединенных социалистов» Франции возобладали крайние течения. В начале войны и здесь, как и в Германии, резко обозначилось противоречие патриотического большинства и оппозиционного меньшинства. Под конец войны это меньшинство значительно усилилось, а по заключении перемирия, после того как ряды партии пополнились новыми молодыми членами, вернувшимися с войны, прежнее меньшинство превратилось в большинство. Это явно обнаружилось на съезде объединенных социалистов в октябре 1918 года. Однако до последнего времени, несмотря на многочисленные разделения, существовавшие в социалистической партии, она продолжала составлять единое целое. Только в конце 1920 года на съезде в Туре разногласия привели к формальному расколу. Вопрос, разделявший здесь различные течения, был тот же, что и у синдикалистов, и на съезде независимых в Галле – о присоединении к III Интернационалу. Новые вожди революционного социализма во Франции Кашен и Фроссар настояли на том, чтобы вопрос этот был поставлен на съезде с полной определенностью: присоединение должно быть безусловным, на основе строгой партийной дисциплины. Напрасно некоторые из умеренных социалистов, как Леон Блюм, указывали, что перед съездом два противоположных воззрения – социализм и коммунизм, что при этих условиях не может быть и речи о дисциплине, что здесь может быть только выбор между двумя несовместимыми доктринами[721]. Напрасно Мистраль и Самба уверяли, что с разделением социализма исчезнет сила рабочего класса и укрепится буржуазия[722]. Настроение съезда сразу склонилось в пользу революционного течения. Те, кто не был вполне согласен с тактикой III Интернационала, как Лонге и Поль Фор, просили только об одном, чтобы съезд высказался против каких бы то ни было исключений из партии ее членов. Во имя партийного единства они шли на все уступки, они готовы были согласиться и на присоединение, лишь бы им были обеспечены дальнейшая принадлежность к партии и возможность работать в ней. Когда громадное большинство съезда – 3208 голосов против 1022 – высказалось за присоединение без всяких условий и гарантий, меньшинству не оставалось ничего иного, как уйти. Так совершился раскол «объединенных социалистов». Отделившиеся группы составили самостоятельную партию, сохранив для нее старое наименование «объединенной социалистической партии»» («parti Socialiste unifié») и подчеркнув таким образом свое желание продолжать старую традицию. Большинство, одержавшее победу в Туре, напротив, вместе с новой тактикой приняло и новое название «коммунистической социалистической партии» («parti socialiste communiste»). Нельзя не признать совершившегося раскола естественным и неизбежным, и было бы неправильно приписывать его каким-либо случайным заявлениям умеренных или крайних социалистов. Дело здесь не в случайном расхождении, а в глубоком и коренном различии. Леон Блюм был прав, когда он говорил, что перед членами съезда две противоположных доктрины, которых нельзя совместить и между которыми надо выбирать. В сущности, того же мнения были Кашен и Фроссар, хотя они и не высказывали этого открыто. Одно из двух: революционизм или реформизм, подготовление к мировой революции или законная деятельность в рамках существующего государства. Французские социалисты давно страдали от «болезни единодушия», скрывавшей под видимым единством непримиримые противоречия. Теперь наступил момент, когда эти противоречия вступили в открытую вражду. Кашен и Фроссар были с своей точки зрения правы, когда они требовали полного и безусловного подчинения новой дисциплине: это означало ведь только требование единства настоящего, а не мнимого.

Так Франция, шедшая своими особыми путями в развитии социалистической мысли, пришла к тому же результату, что и Германия: и здесь оказывается несколько социалистических групп, резко расходящихся между собою. Величайшие экономические и финансовые затруднения, дороговизна жизни, безработица, неуверенность в завтрашнем дне, все за приводит к тому общему напряженному состоянию, которое вызывает жажду перемен и увлечение крайними течениями. Белее остро, чем когда-либо, социализм переживает теперь тот «кризис нетерпения», о котором Фурньер находил возможным Говорить еще в 1908 году. Естественно, что среди социалистов нет прежнего единства, что единство уступило место разделениям[723]. И едва ли разделения, ныне существующие, можно признать законченными. Во всяком случае и теперь те, кто ближе стоит к рабочей среде, как Жуо, Мерейм, горько жалуются на ее бессилие, проистекающее от внутренних раздоров. Следует ли отсюда заключить, что и для французского социализма наступает время более согласованной и мирной политики на почве существующего государства? Осуществляется ли желание, высказанное в 1908 году Фурньером о том, чтобы все обратились на путь служения демократии? Не проведет ли в этом отношении, как и во многих других, великая война грань между прошлым и насгоящим? Я думаю, что говорить об этом было бы преждевременно.

У французской демократии есть много недостатков, обусловливающих ожесточенные нападения на нее, и если не в той, так в другой форме эти нападения будут продолжаться. Самое главное поучение, которое мы выносим из современной французской литературы, заключается в том, что в ней ярко сквозит чувство неуверенности в прочности достигнутого равновесия жизни. Если так недавно еще господствовала твердая вера, что демократическая республика есть высший предел в области политического творчества, теперь эта вера испытала глубокие разочарования. Одинаково у защитников демократии, как и у ее противников, сказывается сознание, что впереди возможны самые неожиданные перемены, что республиканский строй современной демократии не обеспечивает ей прочного существования в сложившихся формах. Защитники демократии, из коих в особенности следует отметить Гюи-Грана и Пароди[724], отстаивают только демократические принципы, как равенство и свободу, мир и прогресс, но не существующие демократические учреждения. То, что еще недавно казалось верхом политического совершенства, представляется уже непрочным. И не только интересно то, как горячо и ожесточенно нападают на демократию, но и то, что ей противопоставляют. Не только с точки зрения будущего критикуют ее, но и с точки зрения прошлого. Одни хотят спасти современное общество, перестроив его на началах профессионального федерализма, другие мечтают о восстановлении некоторых старых идей и учреждений. Снова воскресают предания средних веков, традиции военной и национальной монархии, традиции корпоративного экономического устройства. Кто мог бы подумать, что принципы 1789 года в начале XX столетия встретятся с противодействием принципов XVII века? И кто мог бы ожидать, что в ряды сторонников старых традиций станут не только правые, вроде Бурже, Барреса и Морраса, но и крайние левые, как Сорель и Берт[725]. Когда в наше время возрождается культ воинственной монархии и героического подъема, не свидетельствует ли это о том, что прошлое не умирает, что, согласно мудрому слову Бласко Ибаньеса, бывает иногда и так, что «мертвые повелевают»? В человеческом сознании даже и тогда, когда оно достигает вершины критической изощренности и рационалистического просвещения, уживаются рядом, казалось бы, давно исчезнувшие влияния и радикальные требования будущего. И то настоящее, которое еще недавно представлялось таким совершенным и желанным, становится предметом ожесточенной критики. Достигнуто то, что составляло предмет мечтаний, – республиканский демократический строй осуществлен, – и вот критическая мысль снова работает, снова ищет, снова мечтает. Нет власти, нет порядка, нет устройства, которые примирили бы с собой всех, которые покорили бы все умы, все сердца, все воображения. У человека всегда остается потребность продолжить любую действительность до бесконечности абсолютного идеала. Человек жаждет абсолютного, и в мире относительных форм не находит прочного удовлетворения. В этом мире ему суждены вечные искания, суждена история, как движение к бесконечной цели, как процесс постоянных перемен, а не эсхатология, не успокоение на последних вещах, на конечном блаженстве. В круговороте относительных форм общественная проблема не может найти абсолютного разрешения, и потому в любом относительном историческом укладе, хотя бы он и осуществлял недавние заветные мечты, будет недоставать бесконечно многого, с точки зрения абсолютного идеала. А это значит, что каждый исторический уклад, даже самый совершенный из доселе бывших, всегда будет подвергаться критике и суду, всегда будет вызывать против себя оппозицию и бунт революционного сознания. Это значит, что любая форма устройства всегда будет вызывать жажду перемен, причем, как показывает опыт прошлого, в этой самой смене форм человек меняет не только старое на новое, но и новое на старое. Когда старое из действительности становится воспоминанием, оно нередко делается также и мечтой: его недостатки, его злоупотребления забываются, в памяти остается чистый принцип, который всегда, если дело идет о старой исторической традиции, имел и глубокие реальные корни, и подлинное историческое оправдание. Новое же, ставши из былой мечты реальной действительностью, неизбежно обнаруживает не только свои бесспорные преимущества, но и неизбежные недостатки, и свои возможные извращения. При таких условиях нередко ведется успешная пропаганда в пользу возврата к старым формам. В жизни учреждений имеет решающее значение не столько их техническое совершенство, сколько отношение к ним окружающих. Когда жестокая критика подрывает престиж существующих учреждений, возможны самые неожиданные перемены. Кто не скажет после опыта великой европейской войны, что в минуту смертельной опасности французская демократия оправдала себя, что она нашла и в своих учреждениях, и в своих гражданах источник неисчерпаемого героизма и непоколебимого нравственного единства? И тем не менее, когда мы отдаем себе отчет в том, что по миновании войны жизнь постепенно входит в свою обычную колею и когда мы видим, как и в прежнее время, до войны, и по окончании войны существующие демократические учреждения справа и слева; подвергались самой ожесточенной критике, мы не можем иметь полной уверенности в том, что Франция не сделает опыта возвратиться к какому-либо, хотя бы только отдаленному, подобию средневековых форм, с тем, чтобы потом снова искать перемен и движения вперед[726]. Круговорот политических учреждений и начал, как мы только чтя разъяснили, идет не только снизу вверх, но и сверху вниз; дух человеческий жаждет критики и перемен, жаждет дойти до абсолютного идеала, и в этом неутолимом стремлении своем он не может успокоиться ни на чем, данном, то забегает вперед, то возвращается назад, то снова идет по прямой линии вверх. Эти соображения, которые с такой яркостью встают в сознании при изучении политической литературы Франции за последнее десятилетие, служат величайшим предзнаменованием и для социализма.

Будущее социализма во Франции, быть может, введет его в колею более спокойного реформистского течения. Но совершенно несомненно, что это будет лишь одна линия развития и что рядом с этим по-прежнему будет работать критическая мысль, увлекая воображение к новым и новым перспективам. Каких бы успехов ни достиг социализм в жизни, эта критическая работа мысли не прекратится. Можно даже сказать, что с течением времени критика станет изощреннее, и требования к жизни будут выше. Когда читаешь современные нападки французских писателей на рационализм отношений, на ясность мысли, на логику демократического устройства, невольно припоминаешь вещие слова Достоевского в «Записках из подполья»: «Ведь я, например, нисколько не удивлюсь, если вдруг ни с того, ни с сего, среди всеобщего будущего благоразумия возникнет какой-нибудь джентльмен с неблагородной или, лучше сказать, ретроградной и насмешливой физиономией, упрет руки в боки и скажет нам всем: а что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу, ногой, прахом, единственно с тою целью, чтобы все эти логарифмы отправить к черту и чтобы нам по своей глупой воле пожить! Эта бы еще ничего, но обидно то, что везде непременно последователей найдет: так человек устроен. И все это от самой пустейшей причины, о которой бы, кажется, и упоминать не стоило: именно оттого, что человек всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать так, как хотел, а вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода; хотеть же можно и против собственной выгоды, а иногда и положительно должно. Свое собственное вольное и свободное хотение, свой собственный, хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия, раздраженная иногда хоть бы до сумасшествия, – вот это все и есть та самая пропущенная, самая выгодная система, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к черту».


Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 44 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 8 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 9 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 10 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 11 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 12 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 13 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 14 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 15 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 16 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 17 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 18 страница| II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 20 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.01 сек.)