Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

II. Кризис социализма 12 страница

Читайте также:
  1. Bed house 1 страница
  2. Bed house 10 страница
  3. Bed house 11 страница
  4. Bed house 12 страница
  5. Bed house 13 страница
  6. Bed house 14 страница
  7. Bed house 15 страница

Понятна теперь дальнейшая судьба партии. В то время как ее руководящие вожди, в целях воодушевления и подъема, продолжали говорить о прекрасной конечной цели, цель эта все более отодвигалась в туманную даль. Буржуазный порядок оказывался гораздо более прочным, чем это представлялось сначала, и вместо того, чтобы потерпеть скорое крушение под напором социализма, он все более втягивал социализм в привычные рамки парламентской работы. Вступив на путь парламентаризма, партия последовательно и незаметно вовлекаласьв органический ход законодательной деятельности. А этопостепенно приводило и ее среде к торжеству реформизма над революционизмом[491]. Процесс этого постепенного уклонения партии от начал абсолютного социализма еще далеко не закончен. Еще не выработана и не принята теория, которая могла бы служить для партии оправданием и обоснованием ее решительного поворота в сторону нового отношения к государству и новых способов осуществления социалистических начал. Бернштейн не мог дать для партии такую теорию: для этого ему недоставало ни глубины мысли, ни литературной силы. Его проповедь способствовала лишь тому, чтобы расшатать в партии ее прежние «религиозно-восторженные верования»[492] и обратить ее к прозаической работе дня. Но ему не удалось ни связать этой работы с какой-нибудь новой великой идеей, ни осветить ее светом новых верований. В 1909 году профессор Гармс высказал предположение, что социал-демократию выведет на правильный путь лозунг: «zurück zu Lassalle»[493], а в наши дни мы слышим этот лозунг уже из среды самих социал-демократов, – от Гениша, который еще в 1916 году утверждал, что после войны социал-демократическая партия должна будет в отношении к германскому государству вернуться к традициям Лассаля и его последователя Швейцера или, вернее, приноровить взгляды Лассаля и Швейцера к современному положению вещей. Социал-демократия, думает Гениш, не откажется от принципа классовой борьбы, но более решительно станет под знамя немецкой государственной идеи и войдет в более тесную связь с государственным целым во имя внутреннего единства немецкого народа[494]. Тут, очевидно, предполагается синтез идей Лассаля и Маркса. Весьма возможно, что из пиетета к своему прошлому, из уважения к памяти Маркса партия долго еще будет сохранять свое старое знамя классовой борьбы и социальной революции. Но это будет не более как условная историческая декорация, как торжественный символ для обозначения связи настоящего с прошлым. Ибо среди германской социал-демократии теория абсолютного социализма все более и более утрачивает свое реальное значение.

История последовательного движения партии по пути реформизма изображалась не раз. Я могу здесь сослаться на беспристрастное изложение Мильо в его сочинении «La Démocratie socialiste allemande», где этот процесс прослежен шаг за шагом до 1903 года. С тех пор он сделал и новые успехи, интересные, впрочем, не столько с принципиальной стороны, сколько с практической: по существу движение остается то же, усиливается лишь его темп, по мере того как партия приходит к убеждению, что ее практическая деятельность в условиях существующего государства имеет не только агитационное значение, но приносит и реальные плоды. Логика событий увлекает социал-демократию все далее по пути парламентаризма и реформизма, на котором она уже не может остановиться. Зеленое дерево жизни и здесь оказалось более привлекательным, чем серая теория, хотя бы и украшенная самыми смелыми перспективами.

Для наших целей нет необходимости рассказывать подробно эту историю постоянных колебаний между реформизмом и революционизмом а постоянных побед первого над вторым. Я хочу здесь остановиться только на том чрезвычайно важном моменте в развитии немецкого социализма, каким по всей справедливости должен быть признан Ганноверский съезд 1899 года: здесь впервые теоретическая часть Эрфуртской программы была принесена в жертву новым течениям. Это было тем более знаменательно, что на съезде предполагалось достигнуть обратного результата: осудить новые течения и провозгласить неприкосновенность программы. Резолюция, предложенная съезду Бебелем, содержала в себе заявление, что партия «не имеет оснований изменять ни своей программы, ни своей тактики, ни своего названия». В окончательной редакции слова «ihr Programm» по предложению Штольтена были заменены другими: «ihre Grundsätze und Grundforderungen»[495]. Этим самым было признано, что о неизменности программы говорить невозможно; что неизменными остаются только основные положения и основные требования партии[496]. С такой широкой формулой могли согласиться и ревизионисты, которые и действительно голосовали за резолюцию Бебеля в измененном виде. Против нее были только крайние – представители революционного течения.

Не менее знаменательна была и та позиция, которую на Ганноверском съезде заняли руководители партии: они не столько отстаивали чистоту догмы, сколько старались отвести от нее упреки в абсолютизме. Но это значило пожертвовать той теорией, которая лежала в основе Эрфуртской программы и которая вела свое происхождение от «Коммунистического Манифеста». Таков именно смысл речей Бебеля и Каутского, выступивших в Ганновере прорв Бернштейна. Бебель очень подробно доказывал, что теория обнищания всегда понималась не в абсолютном, а в относительном смысле; Каутский утверждал, что теория крушения просто навязана марксизму его критиками и что в Эрфуртской программе ее нет. Это было формальное отступление перед главными доводами Бернштейна, вызвавшее остроумное замечание Давида: «Теперь все понимается относительно; как только в чем-либо нападают на нас, тотчас слышится: ах, это разумелось относительно»[497].

Однако, отступая по существу пред ревизионизмом, руководители партии никак не хотели принять его окончательного вывода: отрицания социальной революции, которая положит предел всем бедствиям пролетариата, которая доставит ему окончательную победу. Бебелю казалось, что подобное отрицание уничтожает всю его предшествующую работу[498]. Представлялось невозможным стать на почву реформизма, если он не сулит впереди, окончательного переворота. И на Ганноверском съезде резко столкнулись два воззрения, революционное и реформистское. Как удачно выразился Давид, вопрос шел о том, чтобы поднять принципиальное значение работы для настоящего. «Hoch das Banner der Hoffnung nicht nur auf eine bessere Zukunft, sondern vor allem und in erster Linie auch auf eine bessere Gedenwart!». С этой точки зрения работа для настоящего казалась «не паллиативами, а основоположными камнями для великого здания будущего»[499]. Тогда и на почве настоящего общества казался возможным процесс демократизации и социализации, а конечная победа социализма изображалась не в качестве внезапного перехода к новым отношениям, а в виде заключительного звена продолжительной эволюции[500].

Но совершенно очевидно, что такое воззрение, последовательно развивая точку зрения правового государства, лежавшую в основе второй части Эрфуртской программы, в то же время опрокидывало положения абсолютного социализма, как это и высказал на съезде Каутский. «Если капитализм, – говорил он, – может из самого себя породить тенденцию к устранению бедности и к возведению рабочего класса на высшую ступень, то наша борьба была бы излишня; в таком случае нам никогда не удалось бы организовать рабочий класс к борьбе против бедности. Ведь именно потому, что мы показываем рабочему классу, что его бедность не есть преходящее или случайное явление, но что оно основано на природе капитализма, нам удается организовать и поднять пролетариат»[501]. Тут ясно выступает мысль, что единоспасающее значение имеет социальная революция, которая, как дело рабочего класса, приведет его сразу к власти, господствуи счастью. Капитализм бессилен что-либо сделать, и между ним и социализмом лежит целая пропасть. Именно эта догма мешала Каутскому принять идеи Бернштейна, именно она заставляла и его, и Бебеля,и всех правоверных марксистов настаивать на том, что главное – это конечная цель. Эта идея конечной цели стала для партии каким-то фетишем, что и дало повод Ауэру на том же Ганноверском съезде высмеять своих товарищей за их веру во всемогущую силу «знамени с болтающейся на нем конечной целью»[502].

Однако более действительное значение, чем эта утопия, имели те практические заключения, к которым пришел Ганноверский съезд. И тут повторилось то же, что было на Эрфуртском съезде. Воздав должную дань уважения теории и Марксу, благоговейно повторив его заветы, затем перешли к практическому делу и забыли о них. Как люди старого культа, внутренне от него отошедшие и сохранившие к нему лишь привычную преданность, механически повторяют затверженные слова старой молитвы перед тем, как приняться за обычную работу, так поступают обыкновенно на своих съездах немецкие социал-демократы. Поклонившись Марксу, проходят затем мимо него к тем требованиям, которые ставит жизнь.

В самом деле, что означала резолюция, принятая Ганноверским съездом по предложению Бебеля, в той своей части, которая говорила о практической работе партии? «Чтобы достигнуть цели, партия пользуется каждым согласным с ее основными воззрениями средством, обещающим ей успех. Не обольщая себя относительно существа и характера буржуазных партий, представляющих и защищающих существующий государственный и общественный порядок, она не отклоняет общего выступления с ними в отдельных случаях, когда дело идет об усилении партии на выборах, о расширении политических прав и свободы на выборах, или о серьезном улучшении положения рабочего класса и содействии культурным задачам, или о борьбе со стремлениями, враждебными рабочим и народу»[503]. Ввиду этой широкой перспективы соглашений с буржуазными партиями, практически вводящей социал-демократов во всю культурную работу существующего государства, трудно было сказать, где же черта различия между ортодоксальными социал-демократами и бернштейнианцами. Любопытно отметить, что Либкнехт и на этом съезде, как всегда более непримиримый, чем Бебель, решительно возражал и затем голосовал против этой части резолюции. По его мнению, тактика, которую Бебель имел в виду санкционировать, пагубна, так как она может привести к оставлению почвы классовой борьбы[504]. О степени пагубности этой тактики могли быть разные мнения – Бебель и большинство съезда, как обнаружило голосование, думали об этом иначе. Но что подобная тактика соглашений разрывала с теорией классовой борьбы, это было несомненно. Это был только необходимый и окончательный вывод из второй части Эрфуртской программы, а вместе с тем и окончательный удар ее первой, теоретической части. Было ясно, что та практическая позиция, которую заняла партия на Ганноверском съезде, должна повлечь за собой изменение теоретических основ партийного credo. Съезд сам чувствовал это, приняв поправку Штольтена, предложившего выкинуть из резолюции слова относительно неизменности программы. Общее впечатление от текста резолюции довершается заявлениями Фольмара, Ауэра и Давида, что они считают резолюцию вполне приемлемой и что ее готов подписать и сам Бернштейн[505]. Если, однако, в резолюции оставались старые сакраментальные слова: «Партия стоит теперь, как и прежде, на почве классовой борьбы, согласно с чем освобождение рабочего класса может быть только его собственным делом», это в связи с дальнейшим положением о соглашениях с буржуазными партиями представлялось чисто теоретическим утверждением, из которого не выводится никаких практических последствий. Если же принять во внимание, что в результате соглашений с буржуазными партиями допускается возможность «серьезного улучшения социального положения рабочего класса», то надо признать, что острота классового обособления этим допущением совершенно стирается.

Споры ревизионистов с радикалами не окончились, однако, Ганноверским съездом. Но хотя и после этого они продолжались и принимали нередко весьма ожесточенные формы, та практическая основа, на которой сошлись обе группы в Ганноверской резолюции, уже не подвергалась более сомнению. Самые споры эти принялискорее теоретический характер, причем тот или другой их оборот практическим деятелям партии казался не имеющим серьезного значения. Уже на Любекском съезде 1901 года дебаты о ревизионизме, связанные на этот раз с деятельностью Бернштейна, перенесли весь вопрос на почву разногласий о принципах, о пределах допустимой в партии самокритики и о формах полемики, направленной на основы марксизма. Еще яснее этот теоретический характер спора, расколовшего немецких социал-демократов на две враждебных группы, сказался на Дрезденском съезде 1903 года. Ожесточение спорящих противников, выразившееся на этом съезде в ряде шумных и скандальных сцен, в значительной мере объясняется тем, что взаимные пререкания ревизионистов и радикалов обострились здесь личными обвинениями и нападками. Но за этим шумом и ожесточением личной перебранки не видно было серьезного расхождения в практических вопросах. Правда, Дрезденская резолюция, по мысли ее составителей – Бебеля, Каутского и Зингера, – должна была исправить впечатление, будто бы в Ганновере была принесена в жертву ревизионистам незыблемость партийной программы[506]. Поэтому здесь резче была подчеркнута классовая точка зрения, и политике примирения с существующим строем путем его реформирования была противопоставлена идея завоевания политической власти, преодоления противников и возможно скорого превращения буржуазного общества в социалистическое. Осуждено было стремление «затушевывать постоянно растущие классовые противоречия, в целях облегчения сближения с буржуазными партиями»[507]. Значило ли это, однако, что партия снова становится на почву классовой непримиримости, столь решительно оставленную в силу резолюции Ганноверского съезда? Мы имеем аутентичное разъяснение Бебеля, сделанное им на Амстердамском конгрессе 1904 года и уничтожающие всякие сомнения на этот счет: «Согласно Дрезденской резолюции, возможно идти в любой момент вместе с буржуазной партией для достижения определенного культурного результата; резолюция отвергает лишь длительное соединение, с пожертвованием или откладыванием наших классовых требований»[508]. Но еслитак,то осуждение ревизионистских стремлений, сделанное в Дрездене, получало такой отвлеченный характер, что Дрезденскую резолюцию могли без колебаний принять такие видные ревизионисты, как Фольмар и Ауэр, Генрих Браун и Гейне. Почувствовал себя задетым только завзятый теоретик Бернштейн, который и голосовал против резолюции с очень немногими своими сторонниками[509]. И в самом деле, почему бы Фольмару, Ауэру и другим практическим деятелям следовало отвергать формулы, которые ни в чем не связывали партии? Ведь сущность Дрезденской резолюции заключалась лишь в том, что она напоминала партии о ее конечной цели. Отрицание великодержавной политики и колониальных приобретений, высказанное в резолюции, для большинства ревизионистов не представлялось существенным нарушением их взглядов. В общем же практический путь оставался все тот же. Это в особенности было подтверждено принятием поправки Легиена, предложившего дополнить резолюцию Бебеля, Каутского и Зингера словами, что парламентская фракция социал-демократов «должна энергично содействовать выработке социального законодательства и исполнению политических и культурных задач рабочего класса»[510]. Этим дополнением выдвигалась необходимость положительной работы в парламенте, а следовательно, и деятельного сотрудничества с буржуазными группами. Ведь говорил же Бебель, что для достижения действительного успеха в каждом данном случае необходимо поддерживать буржуазные партии[511]. Таким образом, по существу ничто не менялось в партийной тактике. Партия оставалась верной практическим требованиям своей программы, приверженность к которым ревизионистов столь характерно подчеркнул на съезде Бернштейн[512]. Если бы съезд действительно хотел вынести все практические последствия из революционной классовой точкизрения, он должен был бы принять совершенно иную резолюцию, как на это и указал на съезде один из его членов: «Если правильно, что должна прийти катастрофа, тогда неправильна наша предшествующая сознательная тактика; если катастрофа должна придти, тогда будем работать для катастрофы, а не для последовательного созидания социалистического общества»[513]. Но съезд, конечно, не мог стать на эту точку зрения, которая была бы отрицанием всего прошлого немецкой социал-демократии. Все это делает понятным тот неожиданный результат, что после бурных столкновений и горячих схваток Дрезденская резолюция была принята огромным большинством 288 голосов против 11.

Прошло еще шесть лет, и на Лейпцигском съезде 1909 года партия снова вернулась к Дрезденской резолюции, чтобы окончательно запечатлеть ее теоретическое значение. Подтверждение Дрезденской резолюции явилось здесь результатом простой случайности. Вышло так, что среди других предложений было принято предложение, исходившее от первого берлинского округа и осуждавшее всякие союзы с либералами ввиду длительной цепи измен либерализма интересам рабочих[514]. Одобрить эту резолюцию значило окончательно порвать с практикой соглашений и вступить на путь изолированного действия рабочей партии, чего, конечно, большинство съезда не могло иметь в виду и что при занятой партией позиции было практически невыполнимо. Ошибка была исправлена на другой же день по инициативе ревизионистов, потребовавших нового голосования формулы, принятой накануне по недоразумению. При вторичном голосовании формула была отвергнута[515]. Но здесь присоединилось новое осложнение: в либеральной прессе отклонение радикальной резолюции, требовавшей разрыва с буржуазными партиями, было понято как решительная победа ревизионистов, как отказ от Дрезденских постановлений. Ввиду этого радикалы предложили подтвердить Дрезденскую резолюцию, но на этот раз ревизионисты против нее совершенно не возражали[516]. Предложение было принято единогласно, и, как можно видеть из заявления представителя ревизионистов, говорившего по этому поводу, этим единодушием хотели засвидетельствовать единство партии[517]. Так Дрезденская резолюция из тактической директивы превратилась в знамя партийного единства, пред которым склоняются без споров и без рассуждений, как пред священным воспоминанием прошлого.

Дальнейшая судьба немецкой социал-демократии представляет собою ряд постепенных побед идей реформизма над теорией старого революционизма. Деятельность партии в рейхстаге и в ландтагах и сложные комбинации избирательных кампаний постепенно вводили социал-демократию в практическую политику, и это жизненное и непосредственное соприкосновение с культурной работой современного государства все более и более втягивало партийных вождей в нужды текущего дня. Старый призрак социальной революции, за которой наступит земной рай, тускнеет и исчезает перед реальными задачами жизни.

Надо ли говорить, что это движение жизни отразилось и на марксистской доктрине? Мы уже имели случай отметить, как на Ганноверском съезде Бебель и Каутский открещивались от теорий обнищания и крушения. Едва ли можно сомневаться в том, что это были прямые уступки ревизионизму – или, если угодно, новому жизненному опыту. Ведь старая доктрина не случайно настаивала на теории обнищания и крушения. Это была своеобразная, но естественная психология первоначального марксизма, опиравшаяся притом же на его диалектические формулы о борьбе и смене противоположностей. Как очень верно рисует эту психологию проф. Виппер, она вытекала из первых наблюдений над растущей силой капитала и увеличивающимся обеднением масс. «Наблюдатель спрашивает себя: не вызваны ли эти обезумевшие от нищеты, оторванные от земли массы именно силой своих несчастий к несравненно большей энергии? К тому же они теперь ходом самого производства сдвинуты вместе, в крупные соединения, тогда как раньше копались и работали врозь; они могут импонировать своим количеством, своим согласием. А если так, не лежит ли в этом самом несчастии завязка улучшений? И тогда не желать ли, чтобы разрушение шло поскорее до конца, чтобы несчастия доросли до невыноеимости? Ведь все равно, возврата нет, остается только все дальше идти по той линии, на которую толкнуло стечение роковых условий. – Вот глубоко понятная, возвышенная и болезненная психология, создавшая знаменитую Verelendungstheorie – теорию фатально необходимого обнищания, экономического умирания, через которое должны пройти рабочие, чтобы достигнуть лучшего будущего. И вот благодарная почва для диалектической формулы превращения. Чем хуже данное положение, чем глубже отрицание того, что нужно человеку, тем ближе он к повороту, к захвату давящего его капитала, который должен составить его благополучие»[518].

Что именно такова была психология «Коммунистического Манифеста» и «Капитала», в этом не может быть сомнения. Но стоит прочесть новейшие произведения марксизма, чтобы видеть, насколько отошли они от первоначальной прямолинейности марксистских формул. И здесь нет необходимости ссылаться на еретика Бернштейна, достаточно указать на Каутского, этого признанного хранителя марксистских преданий. Уже в его комментарии к Эрфуртской программе, появившемся впервые в 1892 году, мы находим такие мало согласные с духом марксизма заявления, как те, что к охране труда в известной степени могут склоняться и предусмотрительные, возвышающиеся над интересами момента члены господствующих классов[519], что хозяйственные отношения пролетариев в результате классовой борьбы и ее завоеваний в общем и целом улучшаются, хотя и незначительно и медленно[520]. Последнее утверждение Каутский, правда, сопровождает оговоркой «если они вообще улучшаются» и затем развивает мысль, что хозяйственное возвышение пролетариата отстает от его морального подъема, откуда и рождается чувство неудовлетворенности. Но можно ли признать во всем этом подлинный марксизм? Не менее новшеств содержится и в известном пространном ответе Каутского Бернштейну, выросшем до размеров целойкниги. Целые параграфы посвящены здесь доказательству, что ни теории крушения, ни теории обнищания в том смысле, в каком их опровергает Бернштейн, никогда не существовало[521]. Но ведь это в сущности отказ от существеннейших элементов марксизма, хотя и отказ условный, так как в известном смысле Каутский все же держится за старую догму[522]. Но в каком виде оказалась эта старая догма у позднейших ревнителей ортодоксии, лучше всего можно судить из той краткой формулы теории обнищания, которую Каутский дал на Любекском съезде. «Эту теорию, – говорил он здесь, – следует разуметь как тенденцию, а не как абсолютную истину; ее следует понимать таким образом: капитал должен стремиться к тому, чтобы увеличивать свою прибавочную стоимость и соответственно с этим делать все более бедственным положение пролетариата… Но Маркс сам указал на противодействующее стремление, он сам был одним из поборников охраны труда и одним из первых, отметивших значение рабочих союзов… Он доказал таким образом, что эта тенденция (к обнищанию) абсолютно необходима, но что она не ведет с абсолютной необходимостью к угнетению рабочего»[523].

Если бы приведенные слова исходили не от Каутского, их можно было бы принять за lapsus linguae увлекшегосяоратора. Но, как видно из полного согласия в этом пункте Каутского и Бебеля[524], это новое толкование доктрины Маркса нашло в партии весьма авторитетную поддержку. Вот к чему свелась в конце концов теория обнищания. Вместо имманентного закона капиталистического развития, с фатальной неизбежностью приводящего к ухудшению в положении рабочих, она превратилась в простую тенденцию, которой можно противодействовать, Каутский, конечно, думает, что в условиях капиталистического строя это противодействие заключено в известные границы и что только социализм может установить истинный социальный мир. Но если подобное положение было ясно в теории старого марксизма, который настаивал на фатальном ходе пролетаризации, у Каутского оно становится по меньшей мере недоказанным. Что если истинно предусмотрительные и возвышающиеся над интересами момента члены господствующих классов придут к сознанию необходимости серьезного противодействия тенденции обнищания? Если эта тенденция не имеет абсолютного значения и с ней возможно бороться и на почве капитализма, где доказательство, что эта борьба не может получить благоприятного исхода? Очевидно, теория Каутского попадает тут в опасную близость к еретическим учениям Бернштейна и становится настолько скудной для выводов социализма, что невольно вспомнишь замечание Давида о «нищете теории обнищания»[525]. Всего любопытнее, что эту новейшую теорию приписывают Марксу и что несомненное внутреннее противоречие автора «Капитала», состоявшее в одновременном признании абсолютной теории обнищания и реального значения социального законодательства, выдается за стройное и единое учение, вполне согласное с позднейшей эволюцией марксизма.

Так совершалось приспособление старой догмы к новым жизненным требованиям. Некоторые критики марксизма приходили к заключению, что капиталистический способ производства не заключает в себе непобедимого антагонизма, что он может рассчитывать на неограниченное время существования и никогда не умрет естественной смертью[526]. Это было дальнейшее развитие тех положений, которые так настойчиво высказывал. Бернштейн: «Если победа социализма является имманентной необходимостью, то в основание ее должно быть положено доказательство неизбежности экономического краха современного общества. Это доказательство еще не дано, и оно не может быть дано»[527]. Туган-Барановский думал, что можно доказать как раз противоположное. Этот взгляд, исходящий из среды марксистов, лучше всего показывает, в каком направлении двигалась позднейшая критическая мысль: отпадал натуралистический фатализм марксистской доктрины, и получала первенствующее значение проповедь сознательного и деятельного стремления к лучшему будущему. Среди теоретиков социализма замечалась та же тенденция, которая постепенно уводила все направление от старого марксизма. А вместе с тем все более внедрялся в самую душу современной немецкой социал-демократии практицизм политики дня. Старое знамя с конечной целью развевается по-прежнему, но как далека от него действительность!

Характеризуя Эрфуртскую программу, мы пришли к заключению, что теоретическая и практическая ее части стоят между собою в резком и непримиримом противоречии. Теперь, на основании приведенных нами справок из истории дальнейшего развития немецкой социал-демократии, мы видим, что найденный партией выход из этого противоречия заключается в отказе от основ теории в пользу потребностей практики[528].

Сущность подлинного марксизма, как она выражена в первой части Эрфуртской программы, заключается в абсолютизме как его оснований, так и его выводов. Теория концентрации капиталов, теория обнищания и теория возрастания противоречий и другие связанные с этим теории имеют у Маркса значение абсолютных и непреложных законов капиталистического развития, приводящих с фатальной необходимостью к крушению капитализма и торжеству абсолютного социализма. В настоящее время немецкие социал-демократы понимают все эти теории только в относительном смысле: непреложные законы марксовой диалектики превращаются у них в тенденции исторического развития. Это – изменение коренное; это – крушение старого марксизма. Так именно и понял положение социализма Бернштейн. Партия с ним не согласилась: она не хотела и не могла расстаться со своим старым знаменем, которое она должна была сохранить как свою традиционную веру, как высшую свою мечту. Но на практическую деятельность партии это старое знамя не оказывает иного влияния, кроме замедления темпа ее приспособления к условиям действия в существующем государстве. Тактика партии вытекает не из утопии абсолютного социализма, не из теории непримиримой классовой борьбы и анархической вражды к государству, а из теории относительного социализма, вступающего в перемирие с историческими силами и находящего в правовом государстве естественную почву для «врастания в будущее социалистическое государство». С этой точки зрения и современное государство перестает казаться орудием господства одного какого-либо класса («Herrschaftsinstrument einer Klasse»): оно представляется как «аппарат для управления страною» («Verwaltungapparat einer Landes»)[529], и потому современное государство должно быть не разрушено, а только преобразовано. Классовая борьба не отрицается, но и она признается только тенденцией, только одной из сторон исторического процесса, рядом с которой есть другая сторона: возможность сотрудничества классов, основанная на идее общего национального дела. Как мы показали, вторая часть Эрфуртской программы вне этой идеи представлялась бы совершенно непонятной. Но если так, то надо признать, что современная немецкая социал-демократия в практической деятельности своей стоит на почве руссо-гегелевской теории правового государства, а не на основе учения Маркса и Энгельса о классовой борьбе, долженствующей привести к разрушению современного государства и к замене его состоянием безгосударственным. Само собою разумеется, что руссо-гегелевская теория правового государства берется немецкими социалистами в той новой модификации, в какой она принимается теперь и в новом либерализме, т.е. с освобождением ее от чисто формального и отвлеченного понимания прав личности; от нее сохраняется лишь ее основное ядро: ее вера в свободноегосударство как в залог сотрудничества и взаимодействия различных общественных классов, как в необходимую основу для дальнейших усовершенствований общественной жизни. Но именно это ядро творческой ценностью вложенной в него мысли совершенно разрушает юридический нигилизм классовой теории государства. Отказавшись от сектантского догматизма, Маркс отдал свой учение на суд истории. Обдумывая судьбы немецкого социализма, нельзя не прийти к заключению, что в Германии суд истории над доктриной Маркса уже совершился: она вышла на широкую арену рабочего движения и своими многообещающими лозунгами вдохнула великую силу в ряды мощной армии немецкой социал-демократии, но по прошествии нескольких десятилетий практической борьбы оказалось, что вдохновленная заветами Маркса партия в действительности идет по пути, предуказанному не Марксом и Энгельсом, а Руссо и Гегелем. Немецкая социал-демократия превратилась из непримиримой революционной организации в одну из легальных политических сил, влагающихся в общее историческое дело и ведущих это дело на почве общего сотрудничества, создаваемого современным правовым государством. Классовая теория помогла пролетариату теснее сомкнуть свои ряды, но она не оторвала его от общего исторического пути государственного строительства и не создала для него каких-либо новых путей и средств политической борьбы.


Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 135 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 1 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 2 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 3 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 4 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 5 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 6 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 7 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 8 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 9 страница | II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 10 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 11 страница| II. КРИЗИС СОЦИАЛИЗМА 13 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.009 сек.)