Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

У заветного предела

Читайте также:
  1. ЗА ПРЕДЕЛАМИ СИНТАКСИСА
  2. Закон отсутствия предела в развитии двигательного навыка.
  3. Изучайте состояние дел в пределах предприятия
  4. Миги, размазанные в бесконечности, напитывают их бесконечными знаниями, которым нет предела, потому что беспредельны растущие, совершенствующие свои законы пространства.
  5. Мяч попал в пределах игрового поля, перелетев контрольную линию.
  6. НАХОДЯТСЯ ЗА ПРЕДЕЛАМИ РФ
  7. Обучение письменному сложению и вычитанию в пределах 100.

 

Еще совсем недавно — что десять лет по сравнению с вечностью! — Териоки занимали не последнее место в плеяде близких к Питеру курортов. Иные годы здесь бывал «весь летний Петербург». Это было давно… Окружающие Териоки пустые дачи не помнят, когда это было. На вокзале — до грусти пусто. Стоило ли строить прекрасный зал чуть ли не в два света для бывшей петербуржской кухарки, тщетно ожидающей пассажиров, чтобы предложить им за «ридцать» марок корзину неспелой земляники? Уныло смотрит на нее буфетчица — и как будто стоя спит. Мухи жужжат над прошлогодними бутербродами…

Кладбищенский вид Териок еще разительней, когда располагаешь временем погрузиться с головой в эту могильную тишину. Чем дальше в лес — тем больше разрушенных дач. Чем ближе к реке Сестре — границе между Финляндией и «бывшей» Россией — тем ужаснее, трагичнее это мертвое царство. Просто оторопеть берет, когда встречаешь на пути бесконечные ряды когда-то населенных, шумных, полных смеха, пения и детских криков дач. Немало очагов, немало жизней раздавило колесо войны на пути своем, но таких бессмысленных разрушений мне еще не приходилось видеть.

К стыду культурных людей, не всегда этот огромный дачный погром учиняли только банды бегущих на родину красноармейцев. Увы, инстинкты бессмысленного разбоя столь заразительны, что легко перебрасываются они из стана советских башибузуков туда, где, казалось бы, должна была им противостоять здоровая струя. Впрочем, всякую здоровую струю грязнит обычно гражданская война. Трясся я по ухабам, кочкам, пескам и корням столетних сосен, и считал «живые» дачи.

Насчитал только три. А ведь прошло передо мной свыше ста «мертвецов» с покосившимися фундаментами, прогнившими крышами, сломанными крылечками, заборами разворованными. Целые стекла в окнах здесь такая редкость, что хоть в музей неси. Удивленно глядел я в эти «здоровые глаза» преждевременно скончавшихся дач, спрашивал молчаливого своего ямщика:

— Как это еще не все стекла разбили?

— Разопьют, — уверенно отвечал он, сильным акцентом сдабривая забавную свою русскую речь.

— Зачем же бить? Мало, что ли?

— Редше солдат пили, а теперь — пастухи. Васмет камин — и в акошка.

— Русские пастухи?

— И русски есть. Всякая есть…

Я шел тропинкой в лесу, заходил в придорожные дачи. И если бы прелести последних лет сохранили на моей голове достаточное количество волос — они встали бы дыбом…

По-видимому, неожиданные посетители куоккальских и оллильских дач считали русскую литературу главным своим врагом: всюду обрывки книг без переплетов, переплеты без книг, обложки журналов, разноцветные куски бумаги. Все это истоптано грязными сапогами, иногда полуобожжено. В последние годы пастухи редких стад коров завершили это горькое «аутодафе»: несчастная русская литература полетела в костры. А до того — все комнаты всех дач, все сады, дворики и рощи были усыпаны растерзанными Пушкиными и Гоголями. Погибло много ценных библиотек.

В редкой даче сохранились обои. Обычно они весят со стен изорванными языками. Осыпаются потолки. Разбиты печи (должно быть, все кладов искали…). Кое-где видел мебель. Лучше, впрочем, было и не видеть: обивка сорвана, ножки и спинки сломаны, морская трава и пружины разбросаны по всей даче. Выворочены чугунные доски из кухонных плит.

Сорваны с углов иконы и брошены здесь же, в газетный и иной мусор. Как не согласиться, право, что человек — существо разумное, венец творения… Мебель не только ломали, но и с большим смыслом вывозили. Все, кому не лень было, кто считал и имущество жителей этого края военной добычей. То, что пощадила человеческая рука, доконало неумолимое время — ветры, дожди, снег.

Дачи здесь, большей частью, типа только летнего. Простояв без ухода и ремонта много лет, стали рушиться. Гниют крыши (обычно из толя). Раскалывается бетон фундамента. Вываливаются бревна стен. Много дач сгорело отчасти по неосторожности, отчасти «по неизвестной причине». Многие проданы на слом. Уцелевшие все еще продаются. По закону о бесхозяйственном владении, дачи с большим долгом (неуплаченные налоги) передаются в государственную казну. Опять-таки в казну переходит дача после смерти ее владельца: право наследования для «бесподданных» отменено. Вы должны или принять финское гражданство (если примут) или вовремя продать свое имущество, которое никому не нужно, ибо дач — сотни, если не тысячи. Долго шли с молотка последние русские крохи, шли за бесценок. Хорошо сохранившейся дом, садик, службы, участок леса — все это можно было купить за 2000, даже за 1000 марок (50 рублей). Кое-кто стал вдруг владельцем чуть ли не целого поселка. Русские дачи перевозились и в Выборг, и в Гельсингфорс. Много грустного, много странного творилось вокруг этих аукционов…

Но дач — число бесконечное. Еще много полумертвецов на приграничном кладбище. Аукционный молоток стучит по-прежнему. По-прежнему, при обстоятельствах особых, можно купить целую усадьбу, поистине, дешевле грибов, ибо в последнее время грибы в этом районе почему-то перевелись, а бесхозяйственные дачи, наоборот, разводятся… Дух кладбищенский, дух царство мертвых тем разительнее и острее, чем ближе вы к «последней черте». Оллила. Все те же, старинные, знакомые дюны, горячими валами перекатывающиеся по ветру. Тот же удивительный, чуть пьянящий аромат хвои. И тот же дикий пляж «у самого синего моря». И тот же ярко-золотой, такой близкий, купол Кронштадтского собора, огненной шапкой встающий у горизонта…

Когда-то и здесь пел и смеялся летний люд. Перед самой войной и революцией стала Оллила почему-то даже «модной». Нашли здесь какой-то особенный воздух, и климат, и пески. До осени в артистическом пансионе Венедиктова живали видные питерские художники, актеры, сочинители. Наезжали из столицы и соседнего Сестрорецка и иные «дачманы»…

Все это теперь в Лету кануло. Как гробы, стоят разрушающиеся дачи. На кладбище все спокойно — тишина, морской шорох, никому не нужный сосновый аромат…

Я провожу мирные, так похожие друг на друга дни. Лежа на песке, смотрю на русское небо — у самой Сестры-реки, буквально в пяти шагах от СССР. Что скрывать: как и приличествует белогвардейцу, в шести чеках побывавшему, первые дни жутковато бывало. Перейдет некий товарищ речонку — аршина три в ширину, поларшина в глубину, везде брод — и создаст «дипломатический инцидент», попутно потащив раба Божия, собкора «Руля» и прочих в пределы райские, склоку партийную и художества сталинские на месте описывать…

Но медленно идут мирные дни. Глухо кашляют ночные орудия в Кронштадте: учебная стрельба; в ясную погоду видны далеко-далеко в море щиты — цель. А днем — мертвая тишина. Сойдешь к реке, очень быстрой, с коричневатой водой. На другой стороне — рукой подать — те же сосны и березы, то же золото песка. И почти всегда, с раннего утра до позднего вечера, дорогие товарищи в зеленых фуражках ловят рыбу… Рыболовы эти, конечно, из самых верных, из тех, кто, по-видимому, без лести предан «рабоче-крестьянской».

Пограничная стража — сплошь из коммунистов. Угрюмы, полны собственного достоинства, молчаливы советские стражники. Если пройти к устью Сестры, бурным потоком вливающейся в спокойные воды залива, отчетливо виден Кронштадт. Видна вышка сестрорецкого курзала, крыши дач. По вечерам отчетливо слышна музыка. В праздничные дни ветер приносит с юга ясный гул колокола. Не знаю почему, но так безотчетливо грустно, так больно слышать и веселый грохот оркестра, и нежное пенье колокольное… Непередаваемо тяжело слышать, видеть Россию — такую близкую — всего три шага — там, за зелеными фуражками…

В бору, в центре кладбища дач, среди повалившихся заборов, осколков стекла, растрепанных ветром и дождем книг есть вышка. Когда-то выстроил эту высокую деревянную башенку какой-то купец — для потехи больше. А, может, для демонстрирования сородичам: видал-миндал? Полторы тысячи выложил, экая махина, пять этажев… А теперь, когда подымаешься по гнилой лесенке башни — вот-вот обвалится — Россия еще слышней, видней и ближе. Как на ладони десятки верст к югу. Цветные квадратики пашен. Развалины белоостровской церкви, с белой могилой у кирпичных руин. Лента железнодорожного полотна. Заводы, разбросанные широко деревни, дачи, дачи, дачи. И в ясные дни — чуть заметные дымки над далеким, потонувшим за горизонтом Петербургом…

 

(«Руль» (Берлин) № 1775, 3 октября 1926 г.)

 

Ромашки

 

У нее такое странное имя — Айя. Пахнет оно чем-то страшно южным, горячими листьями пальм, душной пеной у берегов Таити, талантливым бредом Пьера Лоти.

А сама она — сероглазая фрекен в причудливом чепчике больничной сестры. Взгляд такой прозрачный, совсем северный, чуть-чуть темнеющий к вечеру. Говорит быстро, смешно наклоняя голову на бок. Смеется негромким колокольчиком.

Целый день суетится она в палате; мы все следим за ней и нам радостно — молодым и старым. Даже вон тот угрюмый, весь залитый желчью старик, что медленно угасает в углу, улыбается почти ласково, когда над ним взлетают розовые руки Айи, поправляя подушки или одеяло.

Я здесь недавно, и мне чуждо. С утра лежу на веранде, заставленной цветами. Их так много — ромашки, левкои, какие-то местные финские цветы с голубо-сиреневой головкой и длинными листьями, похожими на лапы ощетинившегося кота. Вижу широкий двор, весь в сочной траве, черные лысины скал, за скалами — зеленую поляну моря, исписанную белыми черточками пены. Соленый воздух ходит между колоннами, треплет ромашки, колышет занавески окон.

Мне чуждо. Перелистываю журнал на непонятном языке, вслушиваюсь в прыгающий придушенный говор за дверью, стараюсь понять непонятную, спокойную, не нашу жизнь…

Входит Айя с кувшином. Каждое утро и вечер она поливает цветы, любовно разглядывает их, не распустился ли новый? И вот в это время мы разговариваем. Я не знаю ни финского, ни шведского; ее кто-то выучил по-русски романс — «гай да тройка!», который она и поет в свободные минуты, безбожно перевирая слова, но у обоих нас есть небольшой запас немецких фраз.

Айя рассматривает кошачью лапу сиреневого цветка и спрашивает:

— У вас есть ромашки?

— Она всегда спрашивает о России, Россия ее страшно интересует: «Я не понимаю, сказала она мне вчера — удивительно, как можно любить страну, где люди такие злые?…»

— Есть, отвечаю я.

— Такие же белые и с золотыми сердечками?

— Да, с золотыми сердечками…

Айя недоверчиво качает головой и уходит в палату. Через несколько минут она возвращается с наполненным снова кувшином и наклоняется над рядом горшков с ромашками.

— У вас есть невеста?

Вопрос так неожидан, и глаза Айи так строго смотрят на меня, что я роняю журнал на пол.

— Была…

— Почему — была? Удивляется фрекен, и я чувствую как с ярких губ готов сорваться чуть— чуть лукавый, девичий упрек в неверности.

— Была, потому что ее, может быть… съели. На юге России такой голод, — говорю я, и шутка моя звучит так жестоко.

Айя сочувственно вздыхает.

— Покажите мне ее фотографию. Она хорошенькая? Ваши девушки все такие… как это сказать по-немецки… тощие…

— У меня нет фотографии…

— Нет? Странно… ну, прядь волос. Это всегда так делается.

— И волос нет. Ничего нет, — отвечаю я грустно. Я даже не знаю, где она сейчас, жива ли. Такая буря разбросала нас во все стороны…

Айя садится рядом со мной на скамью. Мне кажется, что в ее серых глазах вот-вот сверкнут слезы — чуткая сердечность говорит в каждом ее жесте.

— И ничего на память не осталось?

— Ромашка осталась… — невольно заражаясь сентиментальной грустью ее глаз, отвечаю я…

— Какая ромашка? — перебивает меня Айя.

— Сухая… белая с золотым сердечком…

— Фрекен… — зовет кто-то в палате.

Айя быстро срывается с места, хватает кувшин и идет к двери, говоря скороговоркой:

— Какие вы все сухие, тощие… как ромашка… И Россия ваша — ромашка, вся высохла. И вы сами, и невеста ваша, и все русские — ромашки сухие, больше ничего.

Опять сижу один на большой веранде. Смотрю на седую, почему-то такую неприятную голову Ллойд-Джоржа в прошлогоднем журнале и думаю: как много неожиданной правды в простых словах простой девушки! Сухие ромашки мы… Россия — вся высохла… Жалкие, никому не нужные цветы… Мы — для гербария, для странной и страшной коллекции: цветы с высохших полей… Люди без Родины… А соленый ветер ходит между колоннами, треплет занавески, шепчет в уши нежно: … Уже недолго… недолго… Может быть, год, может быть, месяц… На безгранной поляне России гуще, сильнее и ярче прежнего зацветут ромашки… Белые-белые… С золотыми, гневными, прозревшими сердцами…

Уже недолго.

(«Русские вести». Гельсингфорс. № 131, 23.11.1922)

 


Дата добавления: 2015-12-07; просмотров: 57 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.01 сек.)