|
– Да нет, никуда, – согласился Андрей, глянув на часы, и подумал: хорошо ли он закрепил веревку?
За столом они переглянулись с Аглаей. Знакомая улыбка тронула краешек ее губ. Она была в домашнем капоте, обнаженные до локтей ее руки плавно, двигались над столом, что-то брали, куда-то спешили; это был какой-то чарующий рассказ – рассказ женских рук о семейном тепле и домашнем уюте, какого Карабанов еще не испытывал в своей жизни.
– Вот и вода, – продолжая свою мысль, сказал Хвощинский, когда Аглая протянула ему чашку. – Никто не думает о том, что мы находимся в чужом городе. Что в один прекрасный день вода может оказаться отравленной, и тогда...
– Ты вечно любишь преувеличивать, – сказала Аглая, посмотрев на Андрея, и улыбка опять коснулась ее губ.
– Действительно, – ответил Андрей, идя на помощь полковнику. – И о воде тоже никто не думает. Я возлагаю большие надежды на это собрание. Турки ведь совсем рядом.
– А вы знаете где? – спросил Хвощинский.
– Я встретил их табор вблизи Вана.
– Это было не сегодня. А сегодня пришел мой старый лазутчик Хаджи-Джамал-бек, и он сказал, что конница раскинула табор уже в тридцати пяти верстах от Баязета...
– Значит... – начала было Аглая.
– Значит, – резко оборвал ее Хвощинский, – полковник Пацевич может кейфовать. Турки еще не забрались к нему в спальню!..
Карабанов вышел из киоска вместе с Аглаей. Посмотрели один на другого. Так смотрят люди, хорошо знающие друг друга. И такие взгляды бывают понятны только им.
– Ну? – сказал Андрей. – Чему ты улыбалась?
– Так.
– А все-таки?
– Не скрою: я рада...
– Чему?
– Ты же сам знаешь – чему: рада тебя видеть.
– Уже не сердишься?
– Нет. Я, видишь ли, становлюсь собственницей. А это, наверное, нехорошо... И потому не сержусь.
– Аглая, – он слегка дотронулся до ее руки.
– Что?.. Что, милый?
Андрей рассмеялся.
– Когда-нибудь я разгоню своего Лорда, – сказал он, – и на полном скаку подхвачу тебя, кину в седло, как дикий курд, и умчусь далеко-далеко. Там-то я стану хозяином и буду делать с тобою что хочу...
– Глупый, – отозвалась женщина, – ты и так хозяин. И совсем не надо быть для этого курдом. Я люблю тебя... Что поделаешь? Ну, я пойду – меня ждет Сивицкий.
– Постой. И ты ничего не хочешь сказать мне?
– А что бы ты хотел слышать от меня?
– Когда? – спросил он, потупясь.
– Когда хочешь. Его не будет до завтра.
...................................................................................................
Когда Карабанов открыл дверь, то увидел, что Ага-Мамуков уже сидел на балке, под самым потолком, каким-то чудом вывернувшись из неловкого положения, – сидел он там, черный и взъерошенный, точно старый ворон на обгорелом суку.
– Пятьсот рублей, – сипло набавил он сверху еще одну сотенную бумажку. – А больше никак не могу... И без того ограбили. Никому не платил столько.
Карабанов взял двух казаков своей сотни и велел посадить маркитанта на лошадь; потом, в присутствии же Ага-Мамукова, наказал им:
– Довезете подлеца до Игдыра. Убегать будет – стреляйте. Без провизии не возвращайтесь. Все ясно, казаки?
На следующий день ему встретился Латышев.
– Ну, как? – с бодрой развязностью спросил он. – Договорились?
Рука прапорщика (величиною в солдатский сухарь) повисла в воздухе.
– Я, – сказал Андрей сквозь зубы со свистом, – могу уважать чистоплотную бедность. Умею прощать людям самые низкие пороки. Но я не терплю подлости, и уберите вашу грязную лапу... Сколько он вам давал? Отвечайте!
В лице Латышева что-то изменилось, он мгновенно состарился тут же, почти на глазах Андрея, и жалко забормотал:
– Первый раз... честное слово! Первый... в жизни...
Карабанов повернулся и пошел. Потом остановился.
А куда он идет?..
И вдруг поймал себя на том, что идет к майору Потресову – ему хотелось видеть честного человека!
Прапорщик Латышев повесился в конюшне первой сотни. Ватнин услышал, как бьются в испуге кони, вбежал туда, сразу шашку выхватил – р-раз! – секанул по веревке. Потом, ведро воды на прапорщика вылив, присел рядом, гудел юнцу в пылающее ухо:
– Ежели, скажем, девка к другому ушла – и хрен с нею! Ежели, к примеру, тоска поедом ест – на люди иди, водки выпей. Ко мне забегай, разговоры вести будем. О том о сем. Я, брат, повидал много.
– Спасибо, только все не то, – сказал прапорщик и, пошатываясь, ушел из конюшни.
Ватнин ускакал со своей сотней к Деадину, имел короткую сшибку с конницей противника, в которой ему прострелили левую руку возле локтя. Обозлившись, Ватнин велел казакам закинуть карабины за спину и работать одними шашками.
Вечером Аглая бинтовала ему руку, и, когда сотник ушел, она сказала Сивицкому:
– Какой он забавный, правда? Такой громадный и теплый, как печка. Мне даже кажется, что около него всегда очень уютно...
– Ватнин – замечательный казак, – отозвался Сивицкий. – И очень чистый человек. Почти ребенок. Клюгенау и он – вот их двое, кого я особенно люблю в гарнизоне.
– Это какой Клюгенау? – спросила Аглая.
– Да такой восторженный чудак, в очках. Если к вам подойдет совершенно незнакомый человек и спросит: не может ли он вам быть полезен? – так знайте, это и есть Клюгенау.
– А-а-а, – протянула Аглая, – теперь я вспоминаю. Он, кажется, инженерный прапорщик или еще что-то в этом роде. Вечно копошится в мусоре и, когда я прохожу мимо, он издалека начинает раскланиваться со мною.
– Ну, это и есть барон, – засмеялся Сивицкий. – Странный полунищий барон, – сытый одним светом звезд, который тратит свое жалованье на солдат и будет счастлив, если вы случайно скажете ему: «Федор Петрович, я рада вас видеть!..»
– Хорошо, если так. Вот увижу и скажу: я рада вас видеть...
Встреча произошла случайно. Женское любопытство, пересилившее страх, заставило Аглаю как-то вечером толкнуть узенькую дверцу в одном из переходов крепости. Сыростью и тленом пахнуло в лицо. Она чиркнула спичкой. Узкая лестница, крутясь винтом, уходила куда-то наверх. Ступени были покрыты густым слоем пыли, и чьи-то четкие следы выделялись на них.
– Страшно, – поежилась Аглая и, вся замирая, стала подниматься по лесенке; шаткий огонек спички вырывал из мрака один поворот за другим. Все выше и выше взбиралась женщина, подобрав края платья, трепещущая и довольная от сознания своей смелости.
И вдруг:
– Ай! Кто здесь?
Ей открылась круглая башенка, и чья-то фигура встала навстречу; через узкие софиты упал свет луны и блеснули стекла очков.
– Не бойтесь, сударыня, – сказал Клюгенау. – Здесь никого нет, кроме меня.
Стряхнув оцепенение, Аглая подошла ближе.
– Федор Петрович, – сказала она, переводя дыхание, – я... рада вас... видеть.
Прапорщик наклонился, порывисто поцеловав ее руку.
– Это правда? – спросил он, уже счастливый.
– Ну конечно. О вас говорят так много хорошего.
– Не верьте этому, – с сожалением произнес он, отпуская руку женщины. – Человек должен быть лучше меня. Я не достиг еще и тени совершенства. Легко каждому из нас создать для себя коран жизни, но как трудно порой выполнять его заповеди. Вы сказали сейчас, что рады меня видеть. Я – человек и должен быть добр... я понимаю! Но разве бы я согласился, чтобы эта радость принадлежала сейчас другому?..
Аглая, зажмурив глаза, с удовольствием поежилась, как кошка перед огнем.
– Вы знаете, Федор Петрович, – сказала она, – почему-то я вас таким себе и представляла... Только скажите, что вы делаете здесь? Один? В темноте?..
Прапорщик снизил голос до шепота:
– Не удивляйтесь: я вызываю духов...
– А разве здесь есть духи?
Прапорщик кивнул ей своей большой головой:
– К сожалению... завелись.
– А что это за духи?
Клюгенау приблизил к ней свое лицо – круглое, белое; губы его были полуоткрыты.
– Это было очень давно, – медленно сказал он. – Так давно, что вы не можете себе представить... В ущельях тогда свистели стрелы, пылали костры и плакали жены. И смуглые рабы обтесывали камни. Баязет встал на костях пленных рабов, и смотрите сюда: вы видите, как ползут по стене капли их крови? Цитадель хорошо помнит их стоны...
Клюгенау вытянул в полумраке руку: по стене медленно сочилось что-то темное.
– Я боюсь, – сказала Аглая.
– Не бойтесь: человек должен быть смел, иначе ему отказано в уважении... Потом, – продолжал Клюгенау, помолчав, – Исхак-паша умер. И его уже не радовали сказочные мозаики на стенах, звон фонтанной струи уже не касался его слуха. Но перед смертью он велел отравить самую прекрасную из своих жен. Юную звезду гарема – Зия-Зий.
– Это сказка, – улыбнулась Аглая, – и откуда вы можете знать ее имя?
Прапорщик ответил серьезно:
– Вы можете не верить мне, но я вчера слышал на базаре ее имя: Зия-Зий... И сейчас она придет. Но сначала мы увидим пашу...
Клюгенау стиснул руку Аглаи, и женщина вдруг услышала далекие возгласы муэдзина, призывавшего правоверных к молитве. Офицер подвел ее к небольшому окошку, отодвинул свинцовый переплет рамы.
– Смотрите туда, вниз... Вы что-нибудь видите?
Аглая увидела со страшной, как ей показалось, высоты внутренность мечети: утончаясь книзу, бежали от купола бледные столбы арок, изогнутые, как сабли; она разглядела ряды позолоченных арабесок, кафельную мозаику стен и начертанные в кругах суры Корана.
– А там что? – спросила она: ей было непонятно назначение какого-то шкафа, уходившего в глубокую нишу.
– Это кебла, – шепотом ответил прапорщик, – там хранятся Кораны, а фальшивая дверь обращена в сторону Мекки... Смотрите, вы видите свет?
Неясный свет забрезжил где-то внизу, заблуждал среди колонн, и из мрака выступила фигура человека в длинном, до пят халате и в чалме. Аглае почему-то показались знакомыми и эта фигура, и эта важная, медлительная поступь. Человек расстелил на полу циновку, надолго припал к земле лбом. Вытянув руки, он молился.
Возгласы муэдзина понемногу угасли...
– Уйдемте, – попросила Аглая.
– Тише, – прошептал Клюгенау, – сейчас придет волшебная Зия-Зий...
И действительно, откуда-то из темноты выступила легкая тень женщины; неслышно скользя среди мрачных колонн, она подошла к паше, и паша поднялся, медленно и величаво...
...................................................................................................
– Ты почему не приходила вчера? – сурово спросил Исмаил-хан. – Муэдзин ушел уже спать, а я все ждал тебя.
Девушка по-мальчишески передернулась, движением узких бедер подтянув спадавшие шальвары, потом слегка откинула чадру.
– Но, великий хан, – шепнула она. – Хаджи-Джамал-бек вчера еще не вернулся из Вана.
– Он вернулся, значит, сегодня? – спросил подполковник.
– Да, великий хан. Только сегодня.
– Что он велел передать для меня?
Зия-Зий опустила ручку в одежды и вынула хрустящий конверт. Исмаил-хан вскрыл письмо, велел турчанке держать свечу.
В письме было написано:
Украшением пера да служит имя аллаха. Время счастия да будет соединено с веселием и радостью. Велик аллах!
Дорогой мой хан, надеюсь, Вы не забыли своего генерала, который водил Нижегородских драгун к славным победам, когда Вы были еще поручиком. И Вы знаете, что я, как и Вы, верой и правдой служил Российскому престолу, который вознаграждал меня почестями и богатством.
О горькое заблуждение!.. Все мы, и я тоже, поседевший над Кораном, видели только мертвую букву, но глубокое божественное значение ускользало от нас. Я счастлив отныне, что разумное толкование шариата открыло мои глаза; подвигнув себя на путь борьбы с неверными, я советую и Вам, как ученику премудрой «Зикры», отойти от гяуров. Пророк поучает нас: «Если вы располагаете хитростью противу неверных, то приведите ее в исполнение!»
Поймите наконец, дорогой хан, что распространение заповедей его немыслимо, пока по святой земле ислама блуждают слепые неверные. Первый долг мусульманина разносить по миру мечом и убеждением свет истинной веры, можно даже покидать семью и родину, если опасность угрожает исламу, и вооружаться противу неверных. Пока же Вы служите гяурам, пророк отвергает Ваши молитвы; присутствие неверных в доме Вашем заградило Вам путь к престолу аллаха, молитесь же и кайтесь.
Нам нужна святая война – хазават: готовьте себя к ней постом и покаянием. Побрейте, наконец, свою голову, как и подобает мусульманину; когда Фаик-паша или Кази-Магома ворвутся в Баязет, Вас узнают по обритой голове – и Вы сохраните свою жизнь.
Анатолийский отряд.
Писано в крепости
Карса, хранимой
аллахом.
Да велик аллах!
– И это все? – спросил подполковник.
– Все, – отметила Зия-Зий.
– А что говорят в городе?
– Говорят, что Фаик-паша скоро вас всех перережет...
– Хорошо, – разрешил он, – иди. Я буду здесь на каждой пятой молитве.
...................................................................................................
– Разве вы не узнали нашего Исмаил-хана? – спросил Клюгенау. – Это был он. Но, поверьте, я так не хотел, чтобы вы ушли от меня, что нарочно... Поверьте – нарочно придумал для вас чудесную сказку. Вы не сердитесь?
– О нет! А теперь – прощайте...
Аглая ушла, а Клюгенау, когда затихли женские шаги, спустился в мечеть. Обойдя стены, он остановился перед мусульманскою кеблой, обращенной в сторону Мекки. Сказочник и романтик умер в нем – родился снова трезвый инженер, ответственный за судьбу крепости. Прапорщик отшвырнул в сторону разбухшие, непомерно толстые кирпичи рукописных Коранов.
«Откуда же приходит эта чертовка? Ага, – удивился он, – какое чудо!..»
Дверь, обращенная в сторону Мекки, неожиданно стала отворяться – полное нарушение законов мусульманской архитектуры. Но это было так: очевидно, жестокий феодал Исхак-паша, боясь мести своих подданных, приготовил себе тайную лазейку для бегства, о которой никогда бы не догадался ни один правоверный.
– Паша был не дурак, – заметил Клюгенау, протискиваясь в узкую дверь; крепостные крысы с визгом шарахнулись из-под ног, обрывистые ступени неожиданно вывели прапорщика из мрака в затянутый густой паутиной коридорчик, а там уже чернела низкая амбразура, через которую доносился шум реки. «Совсем не дурак», – сказал себе прапорщик и надолго задумался. Поздно вечером он не постеснялся разбудить коменданта крепости и доложил:
– Господин капитан, возле бойницы южного фаса необходимо поставить часового. Дело в том-то и в том-то...
Штоквиц послушался совета прапорщика, и Зия-Зий вскорости попалась. Двое казаков держали турчанку за руки, она змеенышем выкручивалась между ними, искусала им руки, чадра сползла с ее прекрасного юного лица.
Карабанов даже похолодел, когда увидал девушку, но Зия-Зий рванулась из казацких рук с жалобным криком, как подстреленная птица, бросилась к поручику, обняла его за колени, залопотала что-то быстро и непонятно.
– Встань, – сказал он ей.
Но Зия-Зий, не вставая с земли, целовала ему ноги, и тут Андрей увидел Аглаю: привлеченная шумом, она шла прямо к нему.
– Да встань же наконец! – крикнул поручик, отрывая от себя цепкие ручонки маленькой женщины.
До сих пор Карабанов не считал всю историю с Зия-Зий серьезной: турчанка была для него просто так – легкая страсть, забавная экзотика; но теперь, когда Аглая могла догадаться обо всем, Андрей испугался. Он схватил турчанку за руку и, не давая ей опомниться, быстро выбежал вместе с нею за ворота крепости.
– Беги! – крикнул он ей. – Беги скорее!
И Зия-Зий, прыгая среди камней, быстро исчезла где-то в темноте переулков армянского города.
– Что случилось? – спросила Аглая, когда он вернулся.
– Да чепуха, – отмахнулся Карабанов. – Просто любовные шашни нашего почтенного Исмаил-хана Нахичеванского!..
– А было это, братцы, так давно, когда бабка ишо в девках бегала. Жил здесь Исайка-шах, такой сволочной мужик – ну язва просто!.. И здеся вот, значит, он имел свое жительство. А золота-то у него, самоцветов разных – уйма, сундуки целые. Пересчитает он их поутру, а вечером опять считает. И на замок печать сургучную вешает. Вроде как у нас писаря в батарее. А фонтан энтот винный был, по дворам закусок понаставлено. И кругом голые бабы менуветы танцуют.
– Постный! – крикнул Потресов. – Кончай языком трепать: на тебя глядючи, и другие ничего не делают!
Солдаты снова взялись за лопаты. Хренов, участвовавший в работах, чтобы не есть даровой каши, поплевал на руки, сказал:
– Хорошо бы и у нас на первом дворе фонтан брызгал. Эдак с утра чихирем бы, к обеду водкой, а к ночи кахетинским. Вот житуха была бы!
– Эх, дед, – возразил кто-то, – пропили бы мы тогда Баязет бусурманам... Я вот уже какую неделю о том, чтобы винцом согрешить, и не думаю. Готовлю себя!..
– А к чему готовишь-то? – спросил Постный.
– К тяжелому делу, молокосос: к военному делу... Не век же так сидеть будем, когда-нибудь и схватимся!
...Звали этого сурового солдата Потемкиным; худущ он был от жары, будто до костей усох; глаза побелели, даже зрачков не видать; сапоги казенные бывалый вояка берег – в турецких туфлях ходил; на голове его, кое-как обхватанной ножницами, розовел грубый шрам от персидской сабли.
– Вот ты и подойди ко мне, – позвал его штабс-капитан Некрасов. – Силенка-то у тебя имеется?
– Да в субботу мяса поел, ваше благородие.
– Ну а сегодня четверг только. Значит, сила еще должна быть.
Штабс-капитан заставил Потемкина взять одну только саблю, дал ему в руки крюк с веревкой и приказал спуститься под левый фас цитадели, почти к самому ручью. Сам забрался на крышу; его сразу же окружили любопытные.
– Пошел! – глянув на часы, крикнул Некрасов.
Солдат рванулся наверх. Хватаясь за жидкий кустарник, бежал в гору, карабкался по камням. Вот он размахнулся, но крюк лишь царапнул выступ стены. Еще один замах – и веревка, вздрагивая, натянулась: Потемкин уже взбирался кверху. Вскоре показалась его голова, на которой от напряжения шрам порозовел еще больше.
– Руку, братцы... кто-нибудь... – выхрипел он, и сабля, выскользнув из-под его локтя, звякнула где-то внизу о камни.
Потемкина вытянули на крышу. Он тяжело дышал, обливаясь потом. Костистую мужицкую грудь солдата облипала мокрая рубашка.
– Почти две минуты. – подсчитал Некрасов. – За это время, дорогой Потемкин, мы застрелили тебя уже десять раз, а потом спихнули обратно... Понял ли ты, к чему я заставил тебя проделать этот опыт?
– Здесь-то, ваше благородие, – рассудил Потемкин, – от майдана, им еще гашиша покурить надо, чтобы полезли. А вон где страх-то великий будет, эвон кому боле всех крестов да дырок достанется!
Потемкин показал на солдат батареи, под пушками которой лежал город. Дымили трубы, по крышам бродили козы, гремели медники, и один кузнец, полуголый гигант-турок, на виду у русских, ковал для боя с ними кривую луну ятагана. И майор Потресов задумался:
– А ты, братец, прав: наша батарея только отсюда и может работать. Но посмотри-ка! Нас подобьют, чего доброго, и с Зангезура и с кладбища. Даже с майдана, если хорошо прицелиться... Здесь мы бессильны!
Карабанов, застав лишь конец разговора, отвел офицеров в сторону, сообщил со смехом:
– Господа, пока вы столь мудро рассуждаете об обороне, в крепости произошло два удивительных события: барон Клюгенау, кажется, влюбился, а Исмаил-хан побрил себе голову.
Действительно, следуя совету Мусы-паши Кундухова, подполковник Исмаил-хан Нахичеванский велел денщику побрить свой сиятельный череп. Он еще вчера объявил Пацевичу, что давно не молился, и теперь, притворяясь дервишем, распевал премудрые «зикры». Со стороны казалось, что хана не касается уже ничто земное, он весь в молитве и смирении, но, рапортуясь больным, подполковник приобретал тем самым право иметь с офицерского стола отдельное блюдо – суп из курицы.
Новость относительно Исмаил-хана мало кого заинтересовала, но сообщение о том, что Клюгенау влюбился, офицеров развеселило.
– Может, барон продал последнее, что у него осталось, – свой титул, и подкупил какого-нибудь евнуха, чтобы ходить в гарем. Ибо я, – сказал Некрасов, – знаю только одну женщину в гарнизоне, но она ведет себя столь строго, что ни один мужчина не посмеет к ней подступиться.
«Знал бы ты ее!» – самодовольно подумал Андрей и ответил без улыбки, с уважением:
– Да, госпожа Хвощинская – женщина отменной нравственности. Если бы все были, как она!
Прибежал взволнованный Евдокимов:
– Господа, полковник Пацевич... там случилась какая-то неприятность... просит офицеров к себе.
Да, случилась неприятность: у одного турка пропал буйвол, и он пришел с жалобой к коменданту крепости. «Ваши солдаты, – доказывал он, – украли моего буйвола». И когда офицеры собрались, Пацевич, уже взбешенный, бегал по комнате из угла в угол, а турок, расставив ноги в ярко-желтых шароварах, сидел по-европейски на стуле и сосал глиняную трубку; Карабанов обратил внимание, что медные пуговицы на его жилете были спороты с шинелей русских гренадер.
– Итак, господа, – с места в карьер сорвался Пацевич, – вот у этого жителя наши солдаты украли его вола! Прошу немедля дать ответ, кто в этом виновен?
Офицеры молчали.
– Кто украл вола, я спрашиваю? – заорал Пацевич.
Отец Герасим, гарнизонный священник, недавно прибывший в Баязет, мужчина сердитый и строгий, решил заступиться за свою паству.
– То не так, – сказал он в черную, как у цыгана, бороду. – Может, цыгане его давно съели, а вы солдат в грехе обвиняете! Разве ж так можно?
– Вы, святой отец, помолчите, – вступился Штоквиц. – Вот хозяин вола принес в доказательство даже кость: он нашел ее возле казачьих казарм карабановской сотни. Ну?
И комендант показал здоровенный мосол, на котором еще висли махры вареного мяса.
– Мой вол, – упрямо качнул головой турок.
– Поручик Карабанов! Почему вы молчите? – спросил Пацевич. – Это вы украли вола?
Андрей положил руку на эфес шашки.
– Господин полковник, – сдержанно произнес он, – не забывайте, что я нахожусь при оружии.
Пацевич отскочил как ошпаренный. Кость заходила по рукам офицеров. Всем было как-то стыдно.
– Да это от барана, – сказал Некрасов.
– Скорее, господа, даже ишачья.
– Нет, лошадиная.
– Человечья! – спасая честь полка, вдруг выкрикнул Ватнин и, взяв мостолыгу, примерил ее к своей ляжке. – Видите?
Турок пососал трубку, глаза его закрылись.
– Тогда я пойду, – сказал он нараспев. – Гяур такой бедный, что съел человека.
Выхватывая из кармана кошелек, Пацевич закричал снова:
– Так, значит, никто не украл вола? Нет... Ну, так знайте: это я украл его! Пошел вот и украл! Я... сам я, полковник! А теперь – эй, ты! – держи три червонца и убирайся со своей костью... Только молчи и не трезвонь на майдане, что мы тебя обокрали!..
Офицеры молча выходили, и у каждого было такое состояние, будто его оплевали. Даже если баязетцы, наскучив хрустеть сухарями, и действительно украли буйвола, то этот поступок подлежит суду внутренней власти, и совсем незачем было Пацевичу так кричать и распинаться перед этим турком.
– Да, господа, – вздохнул Некрасов, – час от часу не легче. Хвощинский, конечно, никогда бы не допустил подобной выходки в присутствии туземца.
Хвощинский не присутствовал при этой постыдной сцене, которую разыграл Пацевич; находясь со своим батальоном на Зангезурских высотах и хорошо понимая, что скоро будет, как он любил говорить, дело, Никита Семенович решил в этот день дать офицерам гарнизона ужин. Бивуачный ужин под шелковой палаткой, над которой цветут иноземные звезды, с полковым оркестром трубачей и литаврщиков, с бочкой вина, с разговорами до рассвета, с пушечными выстрелами и тостами.
– Честно говоря, – сознался Карабанов, – ехать мне и пить в такую жару сегодня не хочется. Но коли приглашением Никиты Семеновича пренебрегают Пацевич и Штоквиц, то я, господа, поеду...
Андрей сам седлал Лорда – он любил это занятие, редко доверяя его казакам; так, наверное, свахи любят наряжать к венцу сосватанных ими невест. Вскинув на хребтину жеребца потник из белого войлока, Карабанов растянул сверху ковровый чепрак; почуяв на спине привычную ношу седла, Лорд в нетерпении хватил поручика губами за локоть – давай, мол, скорее, чего там возишься!
– Да стой ты, дьявол, – выругался Андрей, – а то опять загоню в конюшню...
Крепко подтянул подпругу, подогнал стременные путлища; подумал немного и накинул сверху вальтрап из синего бархата. «Ладно, – решил, – явлюсь при полном параде...» Хотя казачьему офицеру шпоры и не положены (их заменяет нагайка), но Андрей, по старой кавалергардской привычке, нацепил свои старые, еще дедовские шпоры и вскочил в седло.
– Дуй в парламент, – засмеялся он, и Лорд понес его на офицерскую пьянку.
Поручик нагнал Клюгенау на второй версте: прапорщик медленно ехал на своей тряской кобыле, которая родила ему недавно жеребенка. Барон где-то нарвал дикого щавеля и еще издали протянул пучок Андрею:
– Хотите, поручик?
Андрей взял, тоже стал жевать кислятину. Ехали долго молча. Плебейская кобыла заигрывала с благородным Лордом, который с аристократическим тактом не отвергал ее ухаживаний, но и не обнадеживал ничем.
– Ну, барон, – начал Карабанов, когда молчать ему надоело, – я вас слушаю... Вы мне признались сегодня утром, что, кажется, влюблены. Скажите, на какой бок вы ложитесь, чтобы видеть такие чудесные сны?
Клюгенау улыбнулся:
– А вы не смейтесь... Я вам не сказал, что влюблен, но чистый облик женщины возбудил во мне желание жертвовать для нее. Поймите, что в любви никогда нельзя требовать. Мальчик бросает в копилку монеты и слушает, как они там гремят. Когда-нибудь он вынет оттуда жалкие рубли. Я же хочу бросить к ногам женщины не копейки – разум, страсть, мужество, долготерпение, надежду и, наконец, самого себя. Неужели, Карабанов, эти чувства могут прогреметь в ее сердце, как копейки в копилке?
Андрей немного поразмыслил.
– Это все слова, барон, – сказал он небрежно, – вы плохо знаете женщин. Видите, как ваша кобыла льнет к моему Лорду? Так и женщина... Голая физиология!
Клюгенау ударил свою кобылу плетью:
– Удивляюсь вам, Карабанов, как вы можете жить с такими взглядами! Вам только покажи что-либо святое, как вы сразу начинаете его тут же поганить... Кто была та первая (простите меня) негодяйка, которая сумела так обезобразить ваше доброе сердце?
– Я уже забыл, – ответил Андрей и неожиданно вспомнил лицо Аглаи на рассвете: оно было таким покойным и умиротворенным, как будто все вопросы жизни для нее уже разрешены.
И вдруг ему стало нестерпимо грустно. Сухие перья ковылей волновались вдали, парил коршун над ущельем, из травы, растущей на обочине, скромно проглянул одинокий цветок адонис.
«Все слова, слова, слова, – подумал он. – А если бы не было слов? Может быть, тогда и было бы лучше?..»
– Догоняйте, барон! – крикнул он и, качнувшись в седле, ударил в бока Лорда шпорами – шпоры длинные, старомодные, которыми его дед пришпоривал коня еще в Аустерлицкой битве.
И за веселым столом Карабанов был тоже грустен, и Ватнин, скатав шарик из хлеба, пустил его в лоб поручику;
– Эй, Елисеич! Выше голову... Руби их в песи, круши в хузары!
...................................................................................................
А где-то, очень далеко от Баязета, под лунным светом затихла рязанская деревенька, и там, под двумя раскидистыми березами, лежал дед Карабанова – при шпаге, в мундире, при шпорах.
Это стыдно, но так; в некоторых частях все еще дерутся!..
М. И. Драгомиров
Пока офицеры ужинали на Зангезурских высотах, в Баязетской крепости произошла вторая за этот день безобразная сцена, которая окончательно подорвала доверие к Пацевичу со стороны гарнизона.
Причину ее следует искать в нерасторопности денщика Пацевича, который разбил в этот день графин. Однако тут же найдя другой, побольше размером, он наполнил его вином и подал к столу Адама Платоновича за ужином. Но полковник имел привычку «употреблять» до тех пор, пока вино имеется на столе. А так как графин на этот раз оказался больше обычного, то Пацевич сильно охмелел.
Тут в его пьяной голове зародилась мысль, что он «отец командир», и если кто в этом сомневается, то он сейчас докажет. В ночных туфлях на босую ногу он выбежал во двор и стал целовать первых встречных солдат. Потом, от сладостного сознания своего благородства и любви к ближнему, Адам Платонович начал горько плакать, ибо, как ему казалось в этот момент, он очень хороший человек, но его не понимают. А для того, чтобы лучше поняли, он решил давать объяснения.
– Братцы, – горланил он на всю цитадель, сбирая любопытных, – я вас люблю... Вы мои дети, я ваш отец родной... Вместе умрем, но... Вот я перед вами плачу... Умрем, братцы, но только... Простите меня...
Русский солдат не дурак, и он хорошо понимал, что целует его не полковник Пацевич, а та водка, которая была в полковнике Пацевиче. Между тем, что такое солдат? Солдат есть «лицо, артикулом предусмотренное», а потому, стоя навытяжку, солдат покорно принимал поцелуи и слезные излияния своего начальства.
– Ур-ра! – кричал полковник, и кто-то надевал ему на ногу потерянную туфлю.
Дата добавления: 2015-11-05; просмотров: 33 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |