|
Потом поманил пальцем канонира Постного:
– Иди-ка сюда, братец... Экий у тебя вид! Повернись задом...
Кирюха повернулся. Вид у него действительно был неказистый. Сам он маленький, а штаны большие, и между ног свисала широченная мотня, как у запорожца. Пацевич не отказал себе в удовольствии оттянуть эту мотню еще больше. Выдрал из-под ремня рубаху, прихлопнул канониру фуражку – так, что оттопырились уши у бедного парня, и кричал издали Потресову:
– Это – вид? Это – вид солдата... майор? Почему молчите? Где вы отыскали такого шибздика?.. Если воин вышел из казармы, – вся улица должна разбежаться! А это – что?.. Его ведь даже сытая курица лапою залягает!..
Когда полковник направился дальше, Карабанов, играя желваками на бронзовых скулах, подъехал к Потресову:
– Слушайте, – сказал он, – как вы могли это стерпеть? Он вас оскорбляет, а вы – молчите?
– Эх, поручик, – ответил майор, пряча оружие в ножны, – молоды вы, не понимаете... Думаете, у старого дурака, майора Потресова, нет гордости? Да, была, мой милый... А вот вам бы в мои шестьдесят лет дослужиться до майора и тащить вот здесь (Потресов похлопал себя по жилистой шее) семейку. Восемь ртов, и все – дочери. Да рылом не вышли. Никто и не берет...
– Извините меня, майор! – Карабанов с уважением отсалютовал ему шашкой и, задумчивый, вернулся на свое место.
Из рядов милиции, при опросе жалоб и притеснений, выступил вперед грузин, дядя Вано, с листком мятой бумаги, на которой он кое-как, через пень колода, жаловался на обиды, претерпеваемые им и его сыновьями от подполковника Исмаил-хана Нахичеванского.
– Хорошо, – пообещал добровольцу Адам Платонович, – я рассмотрю твое прошение лично. Будешь прав – взыщу с подполковника, если же не прав, – велю снять с тебя штаны и прикажу твоим сыновьям так отлупцевать тебя нагайкой, что ты у меня до конца войны кровью ходить будешь.
– Подавай, подавай! – злорадно посоветовал хан: милиционер исподлобья глянул на Пацевича и, тихо ругаясь по-грузински, забрал свою жалобу обратно...
А дальше началось уже новое представление: Адам Платонович Пацевич наехал на старого гренадера Василия Хренова, который с полной ответственностью за свои благие намерения выпятился на первый план бородой и крестами.
– А ты, дед, с какого кладбища? – накинулся на него полковник. – Почему босой? Откуда кресты?
Дед – все бы ничего, но очень уж любил о себе поговорить; это-то его и погубило. Он начал обстоятельно: со службы при Ермолове («Таких-то начальников, – добавил он, – теперича нету») и доходил уже в своем рассказе до сапог, которые он еще не получил, а почему не получил – это он сейчас расскажет...
Тут-то его и остановили.
– А ну, – крикнул Пацевич, – вон отсюда, бродяга!
Дед покачнулся, но из строя не вышел. Хвощинский, нагнувшись к полковнику, почти выпадая из седла, что-то стал горячо толковать.
Пацевич выслушал и махнул рукой:
– Нет, не убедите... А ну, старик, пошел вон отсюда!..
За свой долгий век перевидал дед всякого. И дурное видел, и хорошего довелось посмотреть. Начальство – ладно, куда ни шло, дед устава не любил смолоду, его секли за него. Но... вот – мать-Россия, пусть даже смутная, далекая, ласковая, как память о детстве, – это он знал твердо, сердцем, и винтовка лежала на его плече как влитая.
– Никак нет, – отрезал он. – Не могим выйти. Я есть солдат. Кавалер. Мне без этого нельзя... Присяга!
Кончилось все это тем, что Пацевич приказал двум солдатам вынести Хренова из строя. И дед, загребая черными пятками бурую баязетскую пыль, поволочился куда-то между двух солдатских локтей.
Обойдя весь строй, Пацевич велел офицерам гарнизона подойти к нему и объявил в сердцах:
– За исключением казачьих сотен все остальное плохо! Очень плохо. И все оттого, господа, что вы не озаботились заранее ознакомиться с зелененькой книжечкой генерала Безака.
Когда же смотр закончился, Карабанов сказал:
– А жаль, что не взорвалась та бомба!
– Какая?
– Да та самая, которую Ватнин сунул в телегу мерзавцу из ставки. Ведь наверняка генералы в Тифлисе больше поверили ему, нежели Хвощинскому. А нам вот и прислали... книжечку!
Но было уже поздно. Пацевич, как своенравная и грозная река, вошел в свое русло...
Завтра надо уходить...
Целый день провел в кузнице, где ковали лошадей, велел точить шашки, закупить овса, проверить как следует упряжь, разобрать патроны по калибрам и ненужные выбросить.
Вечером пришел с рапортом урядник:
– Все благополучно, ваше благородие. Лошади здоровы.
– А люди?
– И люди тоже...
– Послушай, балбес: сколько раз мне долбить по твоей башке, что сначала о людях, потом о лошадях!
Урядник заметно обиделся:
– Ваше благородие, пошто серчаете на меня? Я службу вот этим местом знаю...
– Задницей ты ее знаешь! – обозлился Андрей.
– И задницей тоже, – упрямо защищался урядник. – Я уже не одно седло ею протер... Потому, ежели казак захворает, – в лазарет отошлем. А за лошадь-то деньги плачены, да и начальство, случись с нею што-либо, мне же и «распеканки» нальет!
– Ладно, проваливай отсюда...
Пройдя на конюшню, где поселилась теперь его сотня, Карабанов застал казаков за странным занятием. Раздетые догола, поблескивая спинами, они с пыхтеньем натирали друг друга коровьим маслом. В котелках, висящих над огнем, кипела какая-то вонючая бурда.
– Что это? – спросил Андрей.
– Махорку варим, – пояснил конопатый Егорыч. – Скидывайте одежонку, ваше благородие. Мазать будем. Это не больно. Зато клещ не кусит. Много народу от него в тифе слегло. Эдак верст с двести пробежать отсюда, так целые деревни пустые стоят – от клеща бежали...
Карабанов и не знал, что в горной пустыне, на персидской границе, можно схватить тиф, но он поверил опыту казаков и покорно разделся. Его, как своего, не пожалели; растерли так, что он горел весь и несло от него за версту табачным духом.
– Это ничего, – утешил Егорыч, – зато теперь ни баба, ни клещ за ваше благородие не кусит...
«Боже мой, – думал Карабанов, – как хорошо, что Аглаи нет рядом: ведь это ужас!.. А что сказали бы в полку его величества, там, в Петергофе? Ну, – рассмеялся он, – туда-то я бы сунулся нарочно, назло всем: вот он я – нюхайте, черт бы вас побрал, чем турецкая война пахнет!..»
Когда поручик проходил мимо коновязи, лошади подозрительно раздували ноздри. Андрей заметил, что Дениска Ожогин при его появлении пытается вильнуть в сторону, и он поймал его за ухо:
– Стой. А ну, сознавайся: вчера ночью овцу ты из баранты увел?
– Кто? Я?
– Ты, сукин сын. Кому же еще!
– Когда, ваше благородие? – расширив глаза, удивлялся Дениска, вставая от боли на цыпочки.
Карабанов рассмеялся:
– Ну, вот что. Врать не умеешь... Давай, тащи бок баранины и катись к черту!
Почесывая ухо, Ожогин задумался:
– Да, кажись, там еще осталось. Малость самая. От прошлого... Мне-то что? Пожалте, коли так...
Зажав под локтем здоровенный кусок мяса, завернутый в тряпицу, Карабанов прошел в крепость. У громадного бассейна первого двора, пользуясь темнотой, один солдат справлял нужду.
– Ты что, сволочь, делаешь, а?
Солдат испугался:
– Дык, ваше... Рази позволим?.. Оно сухое... Для красоты только...
– Дурак, вот воды туда напустим – сам же и пить будешь! Увижу еще раз, так я тебе красоту-то наведу нагайкой по роже!..
«Надо бы напомнить Штоквицу о бассейне», – решил он и, пригнув голову, пошел длинным темным коридором. Из узких амбразур летела душная пыль муки: это штрафные солдаты ручными жерновами мололи ячмень для пекарни. Во втором дворе, где стояли фургоны, зарядные ящики и повозки, было шумно. Солдаты чистили винтовки, в руках милиционеров, точивших сабли, визжали искристые оселки. Прошел, опираясь на костыли, раненый казак ватнинской сотни, поздоровался с поручиком. В углу, у входа в мечеть, пионеры Клюгенау сообща с артиллеристами вкатывали на аппарель толстомордую гаубицу. «Копошится народ», – с одобрением подумал Андрей и закончил свое путешествие в тесной комнатке, исписанной затейливой арабской вязью. Потресов, сидя на мягких и толстых колбасах пороховых картузов, что-то старательно писал.
– Я мимоходом, – сказал ему поручик. – Мяса вам случайно не надо? А то мои сорванцы совсем зажрались. Лежат себе и рыгают.
– Ой, – смутился майор, – если это не в ущерб вам...
– Да берите! Какой тут разговор!..
Карабанов уже знал о непроходимой бедности Потресова, и если поначалу только удивлялся, что майор, ведая фуражом, не ворует, то теперь он даже не смел так подумать. И было обидно за человека, честно служившего сорок лет, который не может выбиться из нужды...
– Садитесь, поручик, садитесь, – услужливо суетился Потресов. – Вы знаете, я сейчас как раз пишу домой... У меня большая радость: к Дашеньке моей – она у меня самая славная – сватается один порядочный человек. Правда, он вдовец, но... И вот, посмотрите, я сейчас подсчитал. Видите?..
Это правда, что общение с Потресовым требовало своеобразной искупительной жертвы: надо было выслушать по-бабьи скрупулезные отчеты в денежных делах майора, кому он должен, сколько послал домой, сколько оставил себе, но... это не главное: майор – человек хороший и артиллерист славный!
И совсем не мимоходом зашел к нему Андрей, а по договоренности с Некрасовым, который вскоре пришел сам и привел фон Клюгенау, – требовалась голова инженера, светлая и разумная. Начиналась беседа, она была очень нужной для всех, и майор Потресов начисто забыл о Дашеньке, схватил список своих долгов и на обратной стороне бумаги набрасывал четкие кроки.
– Вот, – горячо толковал он, – аппарель заднего двора надо поднять, и это уже ваше дело, барон; тогда я ставлю гаубицу на вершину западного фаса, и... глядите, что получается, господа!
Карандаш майора лихо режет углы крепостных стен:
– Смотрите сюда. Я беру под обстрел Красные Горы – это девятьсот сажен; весь Нижний город дрожит от залпов – это две тысячи сажен; и, наконец, господа, – что самое главное, – майдан и армянские кварталы как на ладони. Далее...
– Здесь может стена не выдержать и рухнуть, – замечает Некрасов.
– Доверьте это мне, – говорит Клюгенау. – Я ее укреплю телеграфными столбами.
– Ну а что же вы молчите, поручик?
Карабанов встает:
– Мое дело казачье: делать набеги на турок и на... Пацевича! Заготовьте чертежи, только как следует, и я заставлю его слушаться нас.
Они расходятся поздно. Андрей прощается. Майор Потресов долго жмет ему руку. Клюгенау глядит на звезды и мычит что-то неопределенное. Некрасов берет Карабанова под руку.
– Вы напрасно тогда смальчишничали, – говорит он наставительным тоном старшего. – Пускать дым ему в лицо – это ерунда, а он может вам напакостить. Вы, наверное, уже заметили, что осел лягается всегда больнее лошади. Впрочем, ладно... Вы уходите завтра?
– Да.
– Не горячитесь. Турки совсем не плохие солдаты. И на вооружении у них принят «снайдер», как и в нашей армии. Генералы в Петербурге под аркой, надеясь на штык, переменили прицелы на шестьсот шагов. Турецкие же винтовки имеют прицел на две тысячи шагов. Вы учтите это, Андрей Елисеевич.
Карабанов подошел к воротам крепости:
– А ну – отвори!
Громадные, кованные из бронзы ворота, украшенные парадными львами, медленно растворились, выпуская его в город. Поручик немного прошелся по дороге, по самому краю глубокого рва, остановился и посмотрел на звезды... «О чем это мычал Клюгенау? Может, барону, как поэту, дано видеть такое, чего он, Карабанов, никогда не увидит?»
Звезды как звезды...
А завтра он уходит. И вдруг ему захотелось крикнуть на весь мир о чем-то, захотелось кого-нибудь обнять, прижать к самому сердцу.
– Неужели умру и я? – сказал он и, расставив руки, рухнул в траву, прижался к земле всем телом. К нему подскочил из темноты солдат:
– Ваше благородие, что с вами?
Карабанов поднял голову:
– Ничего... Это так. Просто захотелось полежать на земле. Устал...
...................................................................................................
Поздно вечером, когда время уже близилось к полуночи, в киоске Хвощинского долго не гас свет. Полковник, сообща со Штоквицем и Некрасовым, обсуждал неразбериху диспозиций, продиктованных Пацевичем, и говорил:
– Надо бы ему выслать разъезды конницы до Деадинского монастыря и вообще завязать дружбу с монахами. Они многое знают. Генерал Тер-Гукасов ведет себя тоже странно: он оставил нас в Баязете и тем самым словно отрекся от нас...
В дверь осторожно постучали.
– Можно, – разрешил Хвощинский.
Из темноты дверной ниши бесшумно выступила тень Хаджи-Джамал-бека; мягкие поршни-мачиши скрадывали его шаги.
– А-а, маршал ду (здравствуй), – сказал полковник.
– Маршал хиль (и ты будь здоров), – откликнулся лазутчик, стягивая папаху с лысого синеватого черепа.
– Не хабер вар? Мот аль (Что нового? Выкладывай), – и полковник кивком головы показал ему на стул.
– Пусть говорит по-русски, – заметил Штоквиц.
Хаджи-Джамал-бек, присев на краешек стула, рассказал по-русски:
– Шейхи курдов, Джелал-Эддин и Ибнадулла, свели свои таборы вместе. Стоят у Арарата с детьми, женами и скотом. Фаик-паша боится тебя, сердар. Завтра пришлет сюда, в Баязет, стрелка из гор. Хороший стрелок; как отсюда до майдана, разбивает пулей куриное яйцо. Ты, сердар, любишь по утрам караул строить. Он тебя убьет завтра...
– Откуда он будет стрелять в меня? – спросил Хвощинский.
– Не знаю. Наверное, из какой-нибудь сакли. Чтобы ты, сердар, не мог заговорить его пулю, он хвалился в Ване отлить ее из меди...
– Берекетли хабер, фикир-эдерим, – сказал полковник и с удовольствием рассмеялся, обратившись к офицерам: – Прекрасная весть, подумаем...
Получив приличный «пешкеш» – пять золотых, лазутчик надвинул на череп грязную папаху и ушел.
– Вы ему верите? – спросил Штоквиц.
– Я ему верю, пока он в моих руках. Самое главное: он тебе – слово, ты ему – деньги. Тогда лазутчик постоянно взнуздан, как лошадь... Итак, господа, – продолжил Никита Семенович, – на чем же мы остановились? Ах, да! О связи со штаб-квартирой...
– Господин полковник, – остановил его Некрасов. – Сейчас есть дело поважнее; неужели же вы завтра выйдете на развод караула?
– А как же! Служба должна идти своим чередом...
Наутро весь Баязет уже знал о готовящемся покушении. Цитадель волновалась и шумела. Обыск в ближайших саклях, окружавших крепость, ничего не дал: притащили только груду ржавых ятаганов и старинные пистоли.
– Вы напрасно волнуетесь, господа, – сказал Хвощинский, натягивая перчатки. – Я уже сказал вам, что развод не отменяется... Можете подавать мне лошадь! Музыкантам прикажите сегодня играть веселее!
Развод проходил прекрасно. Амуниция и оружие горели на солдатах как никогда. Офицеры отвечали подчеркнуто громкими голосами. Слепые окна саклей таинственно чернели, и все невольно ждали зловещего выстрела.
– Прапорщик Латышев, – приказал Хвощинский, – ваша обязанность, как визитер-рундера, заключается не только в том, чтобы...
И выстрел грянул! За ним второй...
Цепь караула сломалась, из нее вырвался один солдат и рухнул под пулей возле ног Хвощинского. Это был молодой пионер из вольноопределяющихся – вчерашний студент Казанского университета; худенькая шея его тонким стеблем тянулась из жесткого воротника солдатского мундира.
– Ваше высокоблагородие, – сказал он, шепелявя и пришепетывая, – это готовилось для вас. Я же – из зависти – принял на себя. Надеюсь, вы не будете за это строги ко мне?..
Хвощинский склонился над раненым, рванул на нем рубаху: вдоль бледной груди ярко алел кровавый зигзаг от штуцерной пули.
– Что же это ты... сынок? – И полковник заплакал.
Студента подняли и унесли. Выстрел был сделан с высоты Красных Гор, и казаки, мигом слетавшие туда, нашли только одеяло с клеймом английского производства, по которому густо ползали вши.
Развод караула был закончен как всегда.
Вольноопределяющийся умер к полудню, и на Холме Чести прибавилась еще одна могила.
– Завидую вам, полковник, – хмуро признался Штоквиц, – вот меня бы так не закрыли от пули...
Серым волком в поле рыщешь,
Бродишь лешим по ночам —
И себе ты славы ищешь,
И несешь беду врагам...
(Казачья песня, 1877 год)
Карабанов проснулся: прямо на него, ощерив желтые крупные зубы, глядел провалами глазных впадин человеческий череп, а рядом валялись осколки разбитого кувшина. Тогда он перевернулся на другой бок, и Дениска Ожогин, растопырив губы, с хрипом дохнул на него перегоревшим запахом лука и водки.
От страшной ломоты в теле поручик вставал как-то по частям. Сначала оторвал от пола затылок, лопатки, потом поясницу. Наконец сел. Зевнул. Болела спина. Вчера, когда они добрались до этого заброшенного караван-сарая, было так темно, что, наверное, и на скорпиона лег бы – и не заметил.
– Пошел вон, – тихо сказал поручик и поддал по сухой черепушке.
Слегка погромыхивая по каменному полу, человеческая голова, когда-то полная надежд, страстей и мечтаний, откатилась в угол... Через узкие софиты окон уже сочился пасмурный рассвет.
– Конча-ай ночевать! – подражая уряднику, крикнул Карабанов, и старый караван-сарай постепенно пробудился.
Трехжонный, в одних штанах, уже ловил воду из глубин бездонного колодца, а юнкер Евдокимов держал его за ремень, чтобы он не свалился в зияющую страшную пустоту. Подходили казаки и эриванские милиционеры, по-мужицки скребли пятернями свои вихры, строились за водою в очередь.
– Мыться запрещаю, – сказал Карабанов. – Вода только для питья. Наполните фляги...
– Кажись, зачерпнул, – густо крякнул урядник. – Держите меня, господин юнкер. Не дай-то бог, свалюсь и всех дел на этом свете не переделаю...
Ведро тянулось страшно долго. Когда ж вынули его из глубины земли, все увидели, как мечутся в воде какие-то красные жуки вроде клопов, и Андрей ударом ноги перевернул ведро – клопы запрыгали в горячем песке.
– Седлать коней, – хмуро повелел поручик. – Вечером будем на Соук-Су, там напьемся.
Всадники седлали непоеных коней. На обвалившемся балконе караван-сарая синий пустынный голубь чистил перья. Ворковал, как воркуют на родине. Вставало солнце – громадное, рыжее, проклятое. На далекой скале тонким слоем ваты лежало ночное облако.
Уже было жарко. Земля тихо потрескивала...
Юнкер Евдокимов сам напросился в эту рекогносцировку и был причислен состоять при отряде милиции. Сейчас он, взволнованный, подъехал на коне к поручику, сказал шепотком:
– Андрей Елисеевич, мне это что-то не нравится...
– Я думаю, – отозвался Карабанов, – нравиться тут нечему!
– Да нет, вы послушайте... Мои эриванцы поглотали воду с вечера и сейчас недовольны.
– Не надо было глотать с вечера. Что они – дети? Сами должны понимать, куда нас черт занес!
– Вот именно, Андрей Елисеевич, иначе-то, как «чертом», они вас и не называют... Оказывается (сами проговорились), что с Исмаил-ханом они в прошлой рекогносцировке далеко от Баязета не отходили. Они уже видят своих лошадей дохлыми, а семьи свои осиротевшими.
– Хорошо, юнкер. Постройте своих всадников отдельно.
Когда взвод милиции был построен, в его рядах недосчитались трех человек. Видать, утекли еще ночью – тишком, по-абрекски. Тряся нагайкой, Карабанов вздыбил своего жеребца перед строем:
– Умирать боитесь? Где же ваша честь? При Шамиле-то вы были куда как смелее!.. Насмерть резались! Или же теперь не знаете, за что воевать? Так я вам скажу: турок придет – хуже будет! Снова в крови будут плакать аулы!.. Запомните, – опустил Карабанов нагайку, – костьми здесь ляжем, но не уйдем, пока разведка не закончена. Поняли, мать вашу?..
Всадники тронулись. Гористая пустыня лежала перед ними. В долинах шелестели под ветром пыльные заросли ежевики. Шакалы стаями носились между камней.
– Отряд, ры-ысью! – скомандовал поручик.
Ах, если б одно деревцо! Кажется, так и обнял бы его, послушал, что напророчит тебе зеленая листва. И голубая глина режет глаза... хрустят пески под копытом... Древние развалины, словно кладбища... Просоленные русла ручьев... А длинные тени казацких пик летят и летят в раскаленном воздухе.
– Андрей Елисеевич, – сказал Евдокимов, примеривая своего жеребца к ровному бегу Лорда, – может, свернем вон в ту лощину?
– Зачем?
– Но у вас карта австрийская, а у меня британского генштаба: очень большие расхождения в рельефе и масштабе.
– Мы уже рядом с Персией, – подумав, ответил Карабанов, – недалеко от Макинского пашалыка. Как доносили лазутчики, где-то именно здесь турки и сводят курдинские таборы. Поедем!
И англичане и австрийцы врали: вместо тупика, показанного на картах, отряд въехал в чудесную прохладную долину, напоенную ароматом цветущих роз и магнолий. Громадные махаоны, трепеща крыльями, кружились над цветами. Жужжащая пчела, совсем по-родному, как в милой далекой России, с налету ударилась в лицо Карабанова, и он невольно рассмеялся, счастливый.
– Подтянись, казаки!
Уже чуялась близость человеческого жилья, отдохновенный покой, уже мерещилось хрустальное сверкание воды в запотевшей от холода фляге...
Всадники скакали долго. Час, два, три. И вдруг выплыли четкие квадраты полей, полуголые ребятишки с криками: «Христиан, христиан!» – выбежали навстречу; худые пахари с мотыгами в руках смотрели из-под руки на казаков: отряд въехал в деревню, и Карабанов невольно ужаснулся – деревня была персидской.
– Черт возьми! – растерялся он. – Может, скорее повернем?
Но Дениска уже кричал:
– Об бар? Воды нам, братцы... Об бар?
Казаки, не дожидаясь команды, спешились. В душной пыли вязли их радостные голоса.
– А ширин, об хейли хуб! – кланялся высокий старик в чалме.
– Сладкая вода, хорошая...
– Хуб, отец, хуб арбаб, – гоготали казаки и своими брезентовыми ведрами сразу вычерпали половину колодца.
Вода оживила людей. Карабанов напился, протянул ведро юнкеру:
– Пейте, голубчик...
Закрыв глаза от наслаждения, Евдокимов пил долго, губы его смеялись. Потом вытер мокрый подбородок, сказал:
– Ах, вот хорошо!..
Андрей посмотрел на юношу: он был красив, румян, в меру носат, в меру глазаст, лоб имел высокий, волосы вились мелкими кудрями.
– У вас, юнкер, наверное, была красивая мать? – неожиданно сорвалось с языка Карабанова.
– Почему – была, поручик? – засмеялся Евдокимов. – Она у меня красива и сейчас. Вот, посмотрите...
Юнкер достал бумажник, перевязанный шелковой тесьмой, вынул фотографии. С одной из них на Карабанова глянули умные выразительные глаза, и эти глаза, казалось, спросили: «Разве вы сомневались?..»
– Да, красива, – согласился Андрей и, подхватив ведро, снова жадно напился. – А это кто, юнкер? – Он не совсем вежливо ткнул пальцем в другую фотографию.
– Моя невеста.
– Из дворян?
– Нет, дочь священника. Сейчас она учится в Женевском университете. Когда вернется, мы поженимся. Так договорились...
Донесся глухой топот копыт, и, размахивая широкими рукавами, в конце деревни показался скачущий персидский сарбаз. Еще издали, заметив казаков, он вскинул короткое копье, закричал что-то – не то гневно, не то приветственно, – и Карабанов злобно выругался:
– Ну, юнкер, кажется, влипли! Теперь князю Горчакову хватит работы: ведь наши карты не будешь показывать дипломатам в Париже и Вене.
– Ваше благородие, – подоспел Дениска, – надо бы у персюков лепешек купить.
– Я тебе сейчас такую лепешку дам... Понимаешь ли ты, дурак, что мы наделали?
Дениска хлопал глазами – не понимал: овцу из баранты увести можно, а купить лепешку почему-то нельзя. Вот и разбери господ офицеров!
Сарбаз оказался вежлив.
Ласково, пошипев на казаков, которые стали щупать мостолыжки его коня, он прижал руки к сердцу и сладко улыбнулся. Потом сказал, что его шах – средоточие вселенной, убежище мира и мудрости – желал бы видеть гостей в своем доме, и отказ огорчит шаха, и вода покажется ему горькой, и звезды потухнут на небе...
– Надо ехать, – неуверенно посоветовал Евдокимов, – может, так будет лучше.
Карабанов вскинул свое мускулистое тело в седло, захватил между пальцев мокрые от пота поводья.
– Едем, – решился он. – Чтоб не показалась шаху вода горькой...
Летняя резиденция макинского шаха оказалась неподалеку; она раскинулась в бледно-голубой, как старинная выцветшая акварель, глубокой лощине, по дну которой с сердитым хрюканьем пробегала река. Андрей велел казакам дать отдых лошадям, никуда не разбредаться, и вскоре перед двумя офицерами распахнулись ворота цветущего сада.
– А вы сможете, господин поручик, вести разговор с шахом?
– Думаю, что с ревнивой женщиной разговаривать труднее, – вяло улыбнулся Андрей: он устал.
– Кстати. Вы, наверное, не знаете, что нельзя спрашивать о здоровье жен? На Востоке это считается почти оскорблением.
– А я не врач, юнкер, чтобы спрашивать о здоровье.
– И надо обязательно снять обувь. Идти в носках. Таков закон.
Карабанов даже присвистнул:
– Вот это хуже. Носков нет. А портянки... стыд и срам! Вонь...
– Как же нам быть? – спросил Евдокимов.
– А от так, – Карабанов стянул с себя сапоги и опустил ноги в ручей. – Пойдем босиком, – сказал он.
Где-то в глубине сада звенел колокольчик.
Тутовые деревья разрослись очень густо – Коран воспрещает правоверным подрезать молодые побеги.
На крыше дворца высились поворотные зевы будок, похожие на суфлерские, как в театре, и все они забирали ветер, посылая внутрь дворца спасительную прохладу...
Серхенг-полковник с лицом калмыка пришел за ними. Офицеры встали и, взяв сапоги в руки, босиком прошли во дворец. В преддверии диван-ханэ их встретили молодые красивые тюфенкчи – телохранители шаха, набранные из юношей знатных в Персии фамилий. В руках они держали боевые топорики-теберзины, кованные из темной бронзы. Здесь, на пороге аудиенц-зала, русские офицеры оставили оружие, обувь, нагайки, и – уже в сопровождении слуг-феррашей – тронулись внутрь дворца.
– Вы, юноша, больше молчите, – шепнул Карабанов юнкеру, – говорить буду я, и как-нибудь выкрутимся.
Макинский шах оказался благообразным старцем с длинной подкрашенной бородой темно-малинового цвета, опускавшейся до пояса. Молодые глаза его смотрели на вошедших офицеров умно и весело. Одет он был в синий шелковый халат, опушенный мехом; чалму его украшал крупный аграф из мелких дешевых рубинов, длинные ногти шаха были упрятаны в золотые наперстки.
– Селам алей-кум дуста азиз-эмэн, – почтительно ответил макинский шах на приветствие и, естественно, спросил о цели их пути: – Куджа шума мерэвид?
Карабанов осмотрелся внимательнее. Над головой шаха висела простая (какие продаются в Петербурге за гривенник) клетка с канарейкой. Но возле окна стояла дорогая гальваническая машина. Левую стену украшал, противореча законам шариата, портрет госпожи Рекамье (неумелая копия с Давида), а справа висел портрет императора Николая I, в форме Прусского кирасирского полка его имени. И офицеры поклонились.
– Ваше высокочтимое высочество, – начал Карабанов, с ухмылкой посмотрев на раскоряченные пальцы своих ног. – Мы приносим глубокие извинения за то, что невольно, лишь благодаря случайности, вторглись в прекрасные пределы вашего пашалыка, но...
Шах качнул над головой клетку с канарейкой.
– Я понимаю, дети мои, – сказал он, и канарейка засвиристела над ним, – вы сделали это без злого умысла... Но, может быть, вас преследовали османы?
– О нет: за все время пути мы не встретили ни одного турецкого солдата.
Шах погладил бороду и посмотрел в одно зеркало, а потом в другое и засмеялся: русский сарбаз не соврал ему, он сам, видать, ищет следы османов в пустыне.
Перехватив удивленный взгляд Евдокимова, устремленный на гальваническую машину, шах небрежно сказал:
– Я купил ее, когда последний раз был в Париже. А как здоровье моего друга, великого князя Михаила, и его супруги, Ольги Федоровны?
– Его и ее высочества, – входя в роль дипломата, подольстился Карабанов, – пребывают в отменном здравии и, равно постоянные в правилах своих и чувствах, уважая и любя славу вашу, будут счастливы узнать о вашей всепребывающей мудрости и бодрости.
Макинский шах угостил их обедом – против персидского обыкновения обедать с заходом солнца. Из еды, однако, подали скромно: на двух круглых и пресных, как еврейская маца, лепешках было положено немного рису с чем-то приторно-сладким и тягучим, как патока; отдельно поставили перед офицерами желтое хиросское вино в хрустальном карафине. И еще дали по одной тощей зажаренной птице – это, кажется, были горные голуби.
Хрустя на зубах нежными костями, Карабанов шепнул Евдокимову:
– Если это и голуби, юнкер, то их убили, бедных, наверное, когда они сохли от любви друг к другу.
– Не доедайте всего, прошу вас, – так же шепотом посоветовал юнкер. – Я где-то читал, что азиатское приличие требует оставлять что-нибудь на посуде нетронутым.
Макинский шах говорил по-русски хотя и понятно, но скверно, и он сам незаметно перешел на французский. Карабанов обрадовался возможности поговорить на языке, который был для него почти родным с детства, и беседа сразу оживилась.
Дата добавления: 2015-11-05; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |