Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

«Беременная вдова» — так назвал свой новый роман британский писатель Мартин Эмис. Образ он позаимствовал у Герцена, сказавшего, что «отходящий мир оставляет не наследника, а беременную вдову». Но 8 страница



— Не я ль их создала?

— Я осквернил их, я грешнее всех,

Меня сжигает стыд… —

Любовь: — Не я ли искупаю грех? —

И мне прийти велит

На вечерю: — Насыться хлебом сим! —

И вот я хлеб вкусил…

Но в любви-то и состояла загвоздка. Ведь у него была именно любовь, а ей именно этого было не нужно. Он худел, а любовь росла. Невероятно худеющий человек — вот кто он такой. Кошка, паук, а дальше — субатомные частицы: кварк, нейтрино, нечто до того крохотное, что не встречает сопротивления, проходя через планету насквозь и вылетая с другой стороны.

— Возможно, я заблуждаюсь, — сказал он, — но на Шехерезаде, кажется, твои трусы?

— Due caffè, per favore… [43]Как тебе удалось увидеть Шехерезадины трусы?

— Как мне удалось увидеть Шехерезадины трусы? Я расскажу тебе, Лили. Я кинул взгляд в ее сторону, когда она сидела на диване перед ужином. Так мне удалось увидеть Шехерезадины трусы.

— М-м. Ну ладно.

— Я хочу сказать, не такое уж это большое достижение — увидеть Шехерезадины трусы. Или твои. Вот чтобы увидеть трусы Глории — для этого, наверное, придется встать утром пораньше. Или Уны. Но увидеть Шехерезадины трусы — не такое уж большое достижение. Или твои.

— Хватит подлизываться…Нет, все верно. В наше время трусы — часть верхней одежды девушки.

После завтрака в постели, за которым последовало нарушение границ, так хорошо известное им обоим, Кит с Лили прогулялись вниз, в деревню. «Встречаться с собственной сестрой» — это, конечно, синоним скуки. Заниматься с собственной сестрой сексом — это, напротив (предполагал он), было бы незабываемо жутко. Заниматься сексом с Лили незабываемо жутко не было. Как не было и скучно, стоило лишь начать. И все-таки между его душой и телом не было согласия. Единственная связь, которая обнаруживалась между двумя его сестрами, была «низкая самооценка». Лили любила Кита, по крайней мере, так она говорила; но Лили не любила Лили. А именнно это, вероятно, понадобится девушкам при новом порядке — усердный нарциссизм. Странно, но, вполне возможно, факт: надо, чтобы им хотелось пойти к себе на хуй. Он сказал:

— «Я мальчик. Это девочка».

— Не надо, — попросила Лили.

— А чего они уставились? «Это рубашка. Это юбка. Это туфля».

— Хватит! Это некрасиво.

— Глазеть тоже некрасиво. Короче. Так на Шехерезаде твои трусы?

— Да.

— Так я и думал. Меня это потрясло. Сидит себе в твоих, можно сказать, самых клевых трусах.



— Я подарила ей пару… Я ей показала свои трусы, и они ей понравились. Вот я и подарила ей несколько пар.

Тут ему представилась следующая сцена: Кит показывает Кенрику свои трусы, и Кенрику они нравятся, и Кит дарит Кенрику несколько пар.

Лили продолжала:

— Она сказала, ее трусы, по сравнению с моими, как спортивные. Или как мужские плавки для женщин. Или мозольные подушечки… А ты неравнодушен к трусам.

— Я много страдал от их трусости, — сказал он.

На самом деле тема эта — Лилины трусы — была несколько деликатная. Когда она его бросила, в марте, за дверь она вышла в практичном белье. Когда вернулась — вернулась в клевых трусах. Что происходит у девушки в голове, размышлял он, когда она переходит на клевые трусы?

— Дорис, — сказал он с горечью, пожалуй, чрезмерной.

— Когда это было — Дорис?

— Задолго до тебя. Я ложился с ней в постель каждую ночь в течение пяти месяцев. Десять недель у меня ушло, чтобы снять с нее лифчик. Потом я наткнулся на трусы. Причем клевыми эти трусы не были. В клевых трусах клево то, что ты знаешь — они снимаются. Вот и все. Они помогают справиться с сомнениями.

— А ты и тогда был неравнодушен к трусам.

— Нет, это Дорисбыла неравнодушна к трусам. — Она вставала в трусах. Она ложилась в трусах. Киту хотелось сказать ей: Дорис, а ты неравнодушна к трусам. На тебе надеты трусы — разные трусы, но надеты — двадцать четыре часа в сутки. — Я ей говорю: «Господи, на дворе же шестьдесят восьмой год». Все уши ей прожужжал о сексуальной революции… Знаешь, я ведь психологию бросил из-за трусов. Когда прочел, что пишет о трусах — как о фетише — Фрейд. По его словам, трусы твоей матери — последнее, что ты видишь перед травмой, когда обнаруживаешь, что у нее нет пениса. Поэтому они становятся фетишем. — А в тот раз он подумал: если это так, то все планы на человечество следует потихоньку оставить. — В тот же день я перешел на английский.

— Ну все, хватит о трусах.

— Договорились. Тут, правда, еще Пэнси.

— О господи. Кто такая Пэнси?

— Я тебе рассказывал. Ритина подруга. По сути, Ритина протеже. — С Пэнси, Лили, я пережил трагическую ночь трусов. — Что ты так смотришь? Ты мне скоро расскажешь про Энтони? А про Тома? А про Гордона?

— И все потому, что мне случилось подарить Шехерезаде несколько пар трусов.

Он сложил несколько банкнот под блюдечком.

— Давай на крысу быстренько глянем.

— Может, ее продали. Может, ее — вот прямо сейчас — холят и лелеют где-нибудь, в каком-нибудь уютном домике.

— Угадай, чем кончается «Нортенгерское аббатство». Фредерик выебал Изабеллу. Не женился на ней. Просто выебал.

— Накачав наркотиками?

— Нет. — Сам же подумал: да, это верно. В каком-то смысле она, Изабелла, была накачана деньгами. — Она уговаривает себя, что он вроде как собирается на ней жениться. После.

— Значит, она погибла. Пропала она.

— Абсолютно. Короче. С чего вдруг Шехерезаде понадобились клевые трусы? Почему она расхаживает повсюду в твоих, можно сказать, самых клевых трусах? — не отставал он.

— Чтобы не ударить в грязь лицом перед Мальчиком с пальчик.

Они двинулись прочь по провалившейся улице, и он позволил себе беззвучно фыркнуть. Тем не менее в голову ему лезло еще вот что: они с Адриано запутались в одном и том же противоречии — они реакционные элементы, контрреволюционеры. При старом режиме любовь предшествовала сексу; теперь порядок вещей изменился.

— Вот она. Страшна, как смерть. Я уверен — никуда ее не заберут. Никогда.

— Какой ты недобрый.

— Какой же я недобрый?

— Это просто довольно небольшая собачонка со смешной мордой.

— Брось, Лили, эти рассуждения о собаках. Отдай ей должное в качестве крысы. Со всеми присущими крысе достоинствами. — Эти сильные стороны могли бы включать в себя способность набрасываться на жизнь с большим вожделением — с бо́льшим вожделением набрасываться на жизнь на уровне nostalgie. Nostalgie de la boue [44]— боль возвращения домой, в грязь, мусор, дерьмо. — Крысы много где бывают по сравнению с собаками.

— Какой ты гадкий. Это собака.

…Когда наступал момент двоичного выбора и ты оказывался между двумя будущими, и выбирал неизвестное, и действовал, то порой сперва должно было произойти нечто загадочное. Желанная, вовсе не становясь с большей отчетливостью самою собой, должна была стать обобщенной. Части тела, ее то, ее другое, должны были отступить и лишиться очертаний, индивидуальности. Она должна была стать среднестатистической женщиной, среднестатистической девушкой. А на такое Шехерезада попросту не согласилась бы.

. Мученик

У Адриано было много машин, включая гоночную, одноместную, вроде каноэ; сидя за рулем, в очках, он походил на барсука, колесящего по детской книжке. Но сегодня, в полдень, на гравийной дорожке у ворот замка ждал лендровер с высоко посаженным кузовом — размером, как могло показаться, с танк «Шерман». Адриано стоял на водительском сиденье, а может, на приборной панели, высунув голову из прозрачного люка в крыше и размахивая руками в толстых перчатках. Шехерезада, Лили и Уиттэкер забрались внутрь, и они двинулись в Рим.

Кит спустился к бассейну — в голову ему пришла мысль подружиться с Глорией Бьютимэн. В конце концов, история его семейства приучила его относиться к опозоренным девушкам с теплотой. Некоторые (и Лили среди них) говорили, что в этом отчасти и состояла проблема — Кит и его семейство позор переносили плохо. Для этого у них не было ни таланта, ни жизненных сил. Им было легче простить. Некоторые к тому же говорили, что Вайолет после проступков куда более беспорядочных и многообразных, нежели интригующий промах Глории, — в общем, это было по глазам видно: Вайолет пыталась понять, долго ли ей еще придется выслушивать рассуждения о позоре, прежде чем можно будет вернуться к прегрешениям.

— Можно? Ты не против?

— Нет. Ничуть.

И он устроился, спокойный, привлекательный, — он сам и «Нортенгерское аббатство», — сбоку от Глории. Как объяснить его хладнокровную беззаботность? Что греха таить, Кит предвкушал устранение Адриано («Я буду свободнее в душевном плане»). Потом, у него имелся новый замысел, иначе говоря, стратегия. Овеществление плоти. Попытка разлюбить любимую. Могу сказать (между нами говоря), что этому дню предстояло стать очень и очень неудачным для интересов Кита — какими они ему тогда представлялись, Но пока он был доволен, он только что принял душ, ему было двадцать лет. Глория сказала:

— Ты меня напугал. Я подумала, вдруг это Уна. — Она втянула в себя воздух и основательно выдохнула. — Тут всегда такая жара?

— Она нарастает, нарастает, а потом — гроза.

У Глории на коленях тоже лежала книга, которую она убрала, заложив страницу обрывком железнодорожного билета. Казалось, она готовится заснуть, но через некоторое время, как ни странно, с закрытыми глазами произнесла:

— Правильно ли я понимаю, что Шехерезада сегодня уехала в Рим, чтобы купить себе монокини? Я слышала, она сообщала о подобном намерении.

«О па-доб-ном намерении»… Сам по себе голос был теплым и воспитанным; четкая же дикция — что называется, «граненый акцент» — казалась созвучной Эдинбургу — городу экономики (и политической философии, и инженерного дела, и математики), городу неустанных размышлений.

— Да, действительно сообщала, — сказал он.

— Я понимаю — веселитесь, народы. Все такое прочее. Но у фривольности есть свои пределы. Туда три часа на машине. Я только что оттуда.

Кит согласился, что дорога длинная.

— Монокини. А сегодня утром на ней, по ее мнению, что было?

Ее глаза были по-прежнему закрыты, и он взглянул: довольно твердо очерченное лицо, подбородок, сходящийся в аккуратную точку, узкая линия губ, полный кельтско-иберийский нос, мальчишеское черное каре. Глаза раскрылись, внезапно и округло. Он сказал:

— Сегодня утром на ней было, это самое, бикини.

— Да. Бикини, другую половину которого она выкинула. Иными словами, сегодня утром на ней было монокини. Девяносто пять миль. Может, монокини дешевле, чем бикини? Может, они продаются за полцены? Вероятно, я старомодна. Но помилуйте.

Образовалась тишина, и он занялся «Нортенгерским аббатством». Он вернулся назад, чтобы проверить, правда ли, что Фредерик Тинли фактически выебал Изабеллу Торп. Роман сделался отчасти эпистолярным, и полностью удостовериться в этом было нелегко. А это, в конце концов, составляло единственное катастрофическое событие романа. Он попытался ощутить весомость данного обстоятельства: один половой акт, и в нем содержится порочный смысл, целиком охватывающий твое существование… Кит полагал, что галантность обязывает его заступиться за Шехерезаду и сказать Глории, что для поездки в Рим имелись и другие причины. Например, чай в «Ритце» с отцом Адриано, Люкино. Кроме того, Киту было известно, что Шехерезада, не готовая удовлетвориться покупкой монокини, планировала потратить «сотню долларов на белье» (несколько пар она собиралась подарить Лили). Что происходит? — подумал он. Было время, когда он осудил бы подобное — поднял бы глаза от страниц «Общей цели» или «Либерального воображения» и поразмышлял бы вслух, как эти деньги можно было бы потратить более разумно.

— Интересно, это я зануда, или же все это зашло слишком далеко? — снова начала Глория. — Эта страсть к выставлению напоказ. — Тут, глядя мимо него, она проговорила про себя с ровной улыбкой: — А, ну вот. «Ибо ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня…» [45]

Кит обернулся. На верхней террасе Уна, держа в каждой руке по секатору, перебирала розы.

— «И чего я боялся, то и пришло ко мне». Смотри. Смотри, как она их раскручивает. Ох, сейчас начнется. Ты, конечно, знаешь, в чем дело?

Лили всегда говорила ему, как будто искренне упрекая, что у него нет способностей к вранью. «Ты никуда не годишься! — восклицала она, всплескивая руками и медленно качая головой. — Беда, да и только. Потому-то ты и льстить совершенно не умеешь, и дразнить тебя так легко…»Кит промолчал (он нацеливался на какое-нибудь замысловатое высказывание), а Глория тем временем продолжала:

— Что мне делать — просто ждать? Или подойти, самой отдаться на заклание?

— О, насчет Уны я бы не стал переживать. Подумаешь, немного кокаина — Уна ничего против этого не имеет.

На миг он почувствовал, как к нему подбирается великая сила — испытующий взгляд.

— Что ты хочешь сказать?

— Ох, извини. Я слышал, ты нюхала кокаин в какой-то ванной на вечеринке. Если так, то Уне все равно. Она все это сама повидала.

И вновь — вспышка интенсивного изучения. Потом это прошло, и она откинулась на спину.

— Ладно. Пускай сама выбирает время. — Она снова взяла свою книгу. Даже начала напевать себе под нос. Шли минуты, страницы. Она сказала: — На чем мы остановились?

— Э-э, на выставлении напоказ. Все это зашло слишком далеко… Что зашло? Сексуальная… эмансипация?

— В Лондоне только что была шумиха из-за того, что начали обнажать лобковые волосы.

— Кто начал?

— Женщины. Ну, знаешь. В журналах для мужчин.

— Решение не особенно феминистское.

— Я и не говорю, что особенно. По-моему, это унизительно для всех — тебе не кажется? Но так уж вышло. Примета времени… Боже милостивый. Всеблагий и милосердный. Ладно — давай, не жалей.

Уна спускалась вниз. Она остановилась на средней террасе, потом обернулась, резко наклонив голову. Глория задрапировалась в полотенце; ее маленькие ноги потихоньку вдвинулись — вкрались, вползли — в шлепанцы.

— Молись за меня. — С этими словами она повлачилась прочь, укутанная в белые складки.

Книга на пустом лежаке оказалась популярной биографией Жанны д'Арк. Жанна д'Арк, воительница и знаменосица — ведущая за собой армии, захватывающая города, снимающая осады — семнадцати лет от роду Вайолет от роду было… Он полистал, открыл на последней главе. Орлеанская дева, узнал он, была предана смерти за ересь, но поводом для судейства стал библейский запрет по части одежды. Она преступила законы гардероба, дабы пресечь преступление иного рода — изнасилование. Ее сожгли — в Руане, в 1431 году (ей не было еще и двадцати) — за то, что одевалась мальчиком.

Кит переместился в тень. От беседы с Глорией у него начался первый приступ тоски по дому. Ему захотелось вернуться в Англию, раздобыть мужской журнал… Он вновь ощутил все это — дрожание в воздухе, принесенный ветром запах, что заставляет антилоп гну сбиваться в стада и нестись. Он не переставал поражаться: какими слабыми всегда оказываются запреты, с какой готовностью все заявляют права на новую территорию, на каждый ее дюйм. Автоматическая аннексия. То, что психологи называют у детей «самораспространением», когда они запасаются впрок забрезжившей на горизонте властью и свободой — любой, без благодарности, без раздумья. А теперь: где те, кто чинит препятствия, мешает радоваться жизни, где провозвестники несчастий, куда смотрит полиция?

Он закрыл глаза. Когда он снова их открыл, углы, под которыми падали тени, скачком сделались круче, а в бассейне, беззвучно по нему скользя, появился Амин. Одна голова и ее зеркальное отражение. Адриано, когда плавал, словно дрался с водой, пинал ее ногами и бил коленями, молотил по ней кулаками (и перемещался в ней со скоростью, надо признать, невообразимой). Возможно, Адриано хотелось уничтожить собственное отражение… Амин поднялся на дальнем конце, гладкий и молчаливый. Он помедлил. Крикнул:

— Qa va?

— Bien. Et toi? [46]

Будут ли сегодня вечером карты? И далеко ли ему удастся продвинуться с другим своим новым планом? Его другой новый план, или стратегия: намеренная рептилизация. Он призовет его, хищника: застывший взор, идиотски жадный оскал, зубы, с которых капает слюна. Вызванный и приведенный в действие, тиранозавр, разумеется, будет тут же отпущен восвояси. И Кит сможет любить. Он изменит форму — уже не рептилия, не млекопитающее, даже не человек более, но кротчайший из ангелов.

Херувимы, говорят, законченны и совершенны в своем преклонении перед Богом. Кротчайшие из ангелов — это херувимы, что вечно трепещут и вздымаются, подобно языкам пламени. Вот таким он и станет. Вознесенный серафим, что благоговеет и опаляет. Кит уснул.

Теперь по серой поверхности плыл уже не Амин, а Глория. Черный круг повернулся, и он тут же заметил, что она стала легче. Легче на столько, сколько весила вытесненная ее телом вода; но вдобавок легче глазами, легче линией губ. Она окунулась, а потом снова вынырнула под сенью трамплина.

— М-м. Вот бы и мне поспать… И кстати говоря. Забудь, что я говорила про Шехерезаду. Пусть себе ходит в своем монокини. Я ее благословляю.

Он наблюдал за тем, как ее тело, с которого капало, взбирается по металлическим ступенькам; ему на секунду пришло в голову, что она — две разные женщины, сросшиеся по талии. Да, тело танцовщицы, пожалуй, да, мышцы икр, бедер двигаются вверх, рвутся вверх… Плавательный костюм Глории: сегодняшний купальник (как согласно отметили Лили с Шехерезадой) был еще хуже вчерашнего; нижняя граница разрешалась не юбкой в форме пояса, но зачатками свободно висящей волокнистой пары шорт.

— Ну и пускайбудет расточительницей, — сказала она, промокая ухо полотенцем, — и эксгибиционисткой.

Он закурил.

— Чем же объясняется эта кардинальная смена настроения?

— Вот как — иронизируем? О да. Вот они, молодые умники. Нет. Милая девочка оказалась мне лучшим другом, нежели я полагала. Только и всего.

— Что ж, я рад.

И Глория впервые улыбнулась (показав зубы дикарской крепости, притом идеально белые, с легчайшим оттенком голубизны).

— Ну, и каково же тебе? Все смотришь, смотришь. Да ладно. В твои-то годы. Она лакомый кусочек, правда?

— Кто? Шехерезада?

— Да. Шехерезада. Помнишь, та, высокая, с длиннющими ногами и шеей и с чрезвычайно развитой грудью. Шехерезада. Конечно, у тебя есть Лили, но к Лили ты привык. Сколько уже, год? Да, к Лили ты привык. Шехерезада. Неужто она не догадывается, что у тебя на уме? Что?

— Тебе смешно.

— Ты что, не понимаешь, о чем я? Тут ты. И этот итальянец. Вы люди молодые. Солнце жаркое. О чем вам, спрашивается, еще думать?

— К этому привыкаешь.

— Неужели? А этому, Уиттэкеру, как это нравится? А тому, другому — я его тут видела, недовольный такой ходит. Явно мусульманин. Если так выставлять себя на всеобщее обозрение, неплохо бы и о зрителях подумать.

— Именно поэтому ты ведешь себя более скромно. Ты сама.

— Ну, отчасти, — ответила она, устраиваясь в плетеном кресле и протягивая руку за «Жанной д'Арк». — Это только с год назад началось, вот это все. Прежде об этом думать не приходилось. Йоркиль иногда настаивает, но я решила — не буду. Выставлять.

— Скромность.

— Есть и другая причина. Тоже связанная с парнями.

— Если это то, что мне кажется, — осторожно проговорил он, — то я понимаю, что ты хочешь сказать.

— А что тебе кажется?

— Не знаю. Девальвация. Демистификация.

— Пожалуй. — Она зевнула. — Элементы неожиданности и вправду теряются. Но это еще не все. — Она взглянула на него дружелюбно и в то же время насмешливо. — Тебе, я думаю, сказать можно. Сколько тебе? «Девятнадцать»?

— Через пару недель будет двадцать один.

— Тогда нам, наверное, лучше дождаться твоего совершеннолетия. Впрочем, ладно. — И она кашлянула — вежливое предисловие. — Х-м-м. Некоторые женщины хотят, чтобы их груди сделались коричневыми. А я — нет.

— Это почему же?

— Хочу иметь доказательство того, что я белая… Это не плохое отношение, не предубеждение, ничего такого. И разумеется, я предана Йорку. Но когда у меня начнется с новымпарнем, вдруг мне захочется доказать, что я белая. Я очень сильно загораю — вот увидишь.

— Ты уже очень загорела. — Он закинул ногу на ногу. Они беседовали о степенях выставления тела напоказ, Глория же была симпатичная, возможно, очень симпатичная. Но она была в парандже («покрывало, завеса»), в затемнении и сексуальной энергии не источала. Никакой. Он сказал: — Не понимаю. Глория, ты же всегда сможешь доказать, что ты белая, если только не будешь загорать голышом.

— Да, но вдруг мне захочется это доказать до того. Ну, понимаешь. На более ранней стадии.

Полчаса они молча читали.

— Это вульгарно, — произнесла она. — Просто вульгарно. И вообще, кто им велел?

К половине десятого он сидел на западной террасе, на двухместном диванчике, в компании мимолетных светляков (похожих на недокуренные сигареты, отшвыриваемые в сторону) и в довольно пьяном — по его понятиям — виде читал «Мэнсфилдский парк». Не исключено, решил он, что легчайший путь в обиталище рептилий сопряжен с неким количеством лекарств. Накачать Шехерезаду он не мог — однако себя мог привести в беспорядок и анестезировать. Возможно, два полных стакана вина приведут к тому, что ему вновь откроется его славное рептильное прошлое… Какое-то время назад Уна отнесла к себе в апартаменты сэндвич; Глория же Бьютимэн, одетая в байковый коричневый халат, молча поковырялась в миске с зеленым салатом, стоя у кухонной раковины.

Художественная литература — дело кухонное, думалось ему. К такому выводу он постепенно приходил. Социальный реализм — дело кухонное. Суть в том, что одни кухни стоят куда дороже других.

Он услышал скрежет гравия, а затем недовольное урчание джипа, услышал, как двери открываются, а затем закрываются снова одним глотком. Негромкий тенор Уиттэкера, громыхание камушков. Он продолжал читать. В этот момент казалось совершенно невероятным, чтобы Генри Кроуфорд выебал Фанни Прайс. Правда, до сих пор обычно попадалась одна ебля на книжку. По крайней мере, так он прокомментировал это в беседе с Лили: «одна ебля на книжку». Однако точнее было бы сказать, что в каждой книжке можно было услышатьоб одной ебле. С героинями это никогда не происходило. Героиням это не дозволялось, Фанни это не дозволялось. А наркотиков ни у кого не было…

Спустя десять минут, с лицом, выражающим недовольство, Кит шагал вниз по каменной лестнице. Ее сырые плитки опять распыляли холодный поздне-июньский пот. В коридоре он разглядел брошенные сумки с покупками, сиявшие недоступно-твердой дороговизной, белые, как лед. Он шагнул во двор, где прохлада, соединяясь с осязаемой росой, сгущалась в дымку. Победят ли эти кухонные страсти; победит ли социальный реализм? Он, в конце концов, К. в замке — ему следует быть готовым к переменам, к ошибкам в категориях и сдвигам жанров, к телам, превращенным в формы новые…

Перед ним, по ту сторону фонтана, на мгновение выросла фигура, похожая на большое, сложно устроенное животное с неравномерно распределенной массой, с множеством конечностей. И у него возникло мимолетное ощущение, будто оно кормится, или кормит, или передает пищу… То были Лили с Шехерезадой, застывшие в неподвижном, но спешном объятье. Они не целовались, ничего подобного. Они плакали. Он двинулся вперед. Тут Лили открыла глаза и снова закрыла их, ее подбородок дрогнул.

— О чем? — повторял он в темноте. — Ну хватит, Лили, ну это же… Да что такое случилось? Что?

Лили больше не проливала слез; она лишь каждые пару секунд издавала хрипы и стоны. Что такое могло случиться? Что за бедствия ожидали их в этой лавчонке с безделушками, в «Ритце»?

— Это было ужаснее всего.

Кит начинал приходить к заключению, что скорее всего произошел несчастный случай: весь мир, сведенный к тому, что происходит в свете фар, школьный автобус, скорый поезд… Он услышал глухое сглатывание, булькающее шмыганье, и Лили заговорила снова. Звук был тонкий, ходил кругами — голос маленькой девочки, беспомощно обходящей по кругу свою горчайшую маету.

— А для Шехерезады еще гораздо страшнее, гораздо…

— Почему?

— Потому что это значит, что теперь она обязана.

— Обязана что?

— Выбора нет. Насчет Адриано все переменилось.

Он подождал.

Еще стон, еще одно тягучее, липкое шмыганье; потом она несчастным тоном произнесла: — Он мученик. Он родился в сорок пятом. Значит, она обязана.

На другой день, поздно утром, Кит оставил позади явно притихший замок и прошел мимо бассейна, вниз по склону, чтобы обратиться за справкой к Уиттэкеру.

— Пойдем прогуляемся.

— Куда?

— Тебе, Кит, надо почаще выбираться, дышать свежим воздухом. А не сидеть целыми днями в комнате за чтением английских романов. Просто пройдемся.

— Ага, только куда?.. Начни с самого начала. Представь себе, что я вообще ничего не знаю.

— Совершенно невероятная штука — такое мне доводилось видеть нечасто… Значит, так. Мы сходили за покупками.

Они сходили за покупками. И пошли в отель, чтобы воссоединиться с Адриано. Они поднялись на лифте в пентхаус: Уиттэкер, Лили, Шехерезада, со своими корзинами и ларцами, со своим монокини, со своей молодостью, в летних платьях. Дверь отъехала в сторону, и перед ними появился Люкино.

— Не знаю, чего именно мы ожидали. Смешно. Никто из нас об этом и на секунду не задумался. Странно, правда? Короче.

В Люкино было шесть футов три дюйма. Присутствовал и брат Адриано, Тибальт. В Тибальте было шесть футов шесть дюймов. Разумеется, присутствовал и Адриано. В Адриано было четыре фута десять дюймов. Уиттэкер продолжал:

— Так и хотелось сказать: «Привет. Что с ним такое произошло, черт побери?»

— А не скажешь.

— А не скажешь. Похоже было на сцену в театре. Или на живую картину. Или на сон. Я все ждал, когда это пройдет. Или когда привыкну.

— И Лили так говорила.

— Но никому из нас привыкнуть так и не удалось. Напряжение, давление было запредельное. Его было прямо-таки слышно.

— Потом — чай.

Кит закурил. Они шли по дорожке, окружавшей отроги горы напротив, где долина, словно волна, разбивалась о высоты.

— Куда мы идем?

— Никуда. Гуляем. На крыше все было готово к чаю — очень по-английски, как они любят. Кружевные салфеточки. Сэндвичи с огурцом, корка у хлеба срезана. Там стояли столы, а стульев не было. Не было стульев. Люкино, Тибальт — оба красивы до отвращения. И тут тебе приходит в голову, какой красавец и сам Адриано. Только он — где-то там, в самом низу.

— При этом он играл свою роль.

— Он играл свою роль. Очень настойчивый паренек этот Адриано. Причем все это был какой-то бред. Почему об этом нельзя говорить? Можно ведь найти правильные слова. Может, даже пошутить на эту тему. Господи, ну я не знаю.

— Ага. — Ага, подумал он. Посмеяться над этим — на случай, если у Адриано начнет развиваться комплекс. — Потом — выпить.

— Потом выпить. Обе девушки попросили виски. Необычно, а? Я сидел между ними на диване и чувствовал, как у них бьются сердца. Оба сердца. А! Вот и влюбленные.

Они остановились. Навстречу им по узкой тропке шагали двое монахов: в сандалиях, ноги прикрыты юбками, они беседовали, оборачивались, кивали. Buon giorno. Buon giorno [47]. Они двинулись дальше, через кустарник и неровные пласты горной породы, озабоченно жестикулируя, но не показывая рук.

— Ах, вот это любовь. Я провел с Люкино десять минут, — рассказывал Уиттэкер. — Он одарил меня мудрой улыбкой, и мы стали разговаривать. Точнее, он стал.

— Адриано родился в сорок пятом.

— Да. Печальнейшая история. Адриано родился в сорок пятом… По дороге назад, в джипе, никто не произнес ни слова. Кроме Адриано. Обычный треп. Разбившиеся дельтапланы. Перевернувшиеся плоты… Incubo.

Что означало «кошмар». Уиттэкер продолжал:

— Он, Люкино, был потрясающе точен. Очень, э-э, сжато говорил. Не то чтобы отрепетированно — выкристаллизованно. Он нашел нужные слова.

— Помнишь что-нибудь?

— О да. Он сказал: «Если, не приведи господь, Адриано умрет прежде, чем я, тогда, наконец, в гробу мой сын будет таким же, как остальные мужчины».

— Так и сказал?

— И еще. «Я денно и нощно молюсь о том, чтобы ему посчастливилось испытать хоть какие-то мгновения радости. Моменты жизни и любви. Да хранит небо тех милосердных ангелов, что ему их даруют».

— И ты все это рассказал Шехерезаде?

. Разумные сны

История, вне всякого сомнения, была печальнейшая. История из другого жанра, другого подхода ко всему. Социальный реализм не победил. И потом, какие они, правильные слова?

Ребенок был зачат в мае 1944 года. А мать Адриано провела беременность в тюрьме, за исключением первых и последних нескольких дней. Преступление ее состояло в том, что она была женой своего мужа. Люкино призвали в так называемую Новую армию, Новую армию Муссолини; Люкино, с благословения своей жены, улизнул от мобилизации; оба они боялись, имея на то (по словам Уиттэкера) все основания, что рано или поздно Люкино швырнут в грузовик и увезут в исправительно-трудовой лагерь в рейхе. «Лючия была непреклонна, — сказал Люкино. — Мы знали — все знали, — что самая мрачная тюрьма не так фатальна, как самый лучший лагерь. Одного мы не знали — того, что внутри у Лючии была новая жизнь, Адриано». Тибальт родился в пятидесятом. А Лючия умерла в пятьдесят седьмом, когда Адриано было двенадцать.

В общем, Кита это опечалило. К чести его (которая скоро ему понадобится), могу сказать, что Кита, как положено, терзали возникающие перед ним образы Адриано, заключенного в материнской утробе. Ровно пятнадцать лет спустя, в восемьдесят четвертом, когда он увидел на экране монитора, в кабинете педиатра, своего первого ребенка — тот, счастливый непоседа, крутился, словно тритон в мельничной запруде, дрожал с головы до ног от праздничного и, казалось, смешливого любопытства, — первая мысль Кита была об Адриано. Крошечный призрак с полным боли лицом. И этой боли предстояло окутывать его до конца жизни. Четыре фута десять дюймов. Пять футов шесть дюймов — этого было достаточно для полуобоснованной догадки относительно четырех футов десяти дюймов. А война была до того близко…


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 18 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.032 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>