Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Книга, которую сравнивают — ни больше ни меньше — с «Горменгастом» Мервина Пика. 9 страница



 

Главному библиотекарю Майклу Абрасису выпала задача изучить дневник, и, по счастью, он оставил после себя заметки. Сам дневник Абрасис описывает так:

 

…переплетен в кожу, размер — шесть на девять дюймов, по меньшей мере триста страниц, почти все использованы. Кожа поражена зеленым микофитом, который по иронии судьбы помог сохранить книгу; и действительно, если соскоблить наросты, обложка распадется, настолько глубоко въелись и настолько однородны эти зеленые «застежки». Что до чернил, первые семьдесят пять страниц как будто написаны черными чернилами легко опознаваемого типа, которые дистиллируют из китового масла. Однако последующие фрагменты написаны пурпурными чернилами, которые, как показало тщательное изучение, как будто дистиллированы из какого-то микофита. От этих страниц исходит отчетливо сладкий запах[111].

 

Абрасис велел изготовить копии дневника и спрятал их (чем и объясняется то, что текст получил хождение в городе), но в конечном итоге оригинал был заложен Халифу во время трагических последних дней правления Трилльяна.

 

Мы уже говорили о дневниковых записях, касавшихся основания Амбры, но что же было на последних страницах? Первая запись, которую удалось сделать Тонзуре после своего спуска под землю[112], гласит:

 

На протяжении трех дней — темно и все темнее. Мы заблудились и не можем найти дорогу к свету. Капан еще преследует серошапок, но они остаются мигающими тенями на фоне бледного, мертвенного свечения микофитов, грибов, которые воняют, извиваются и даже как будто немного говорят. У нас закончилась провизия, и мы вынуждены есть грибы, которые в этих пещерах поднимаются на такую высоту, что пропитание мы должны искать лишь из ножки — и, обезумев от голода, взирать на мясистые губки шляпок, до которых не способны достать. Мы знаем, что за нами следят, и это лишает мужества даже самых сильных. Мы больше не можем позволить себе спать, разве что посменно, ибо слишком часто мы просыпались и обнаруживали, что исчез еще один из наших товарищей. Вчера я проснулся до срока — лишь чтобы увидеть, что подкравшийся тайком серошапка вознамерился убить самого капана, когда же я поднял тревогу, это существо показало в холодной улыбке острые зубы, защелкало и убежало по туннелю. Мы погнались за ним: капан, я и еще двадцать человек. Серошапка улизнул, и, вернувшись, мы увидели, что наши припасы исчезли, а с ними пятнадцать человек, оставшихся их охранять. Поведение серошапок здесь разительно отличается: здесь они быстрые и коварные, и мы редко когда успеваем увидеть их прежде, чем они нанесут удар. Я не верю, что мы вернемся на поверхность живыми.



 

Присутствие духа Тонзуры достойно всяческого восхищения, однако его чувство времени определенно дало сбой: он пишет, что прошло три дня, тогда как это была все та же ночь, потому что на следующее утро Мэнзикерта I нашли в «библиотеке»[113]. Другая запись, датируемая всего немногими «днями» спустя, более бессвязна и проникнута неподдельным ужасом:

 

Еще трое пропали — забраны. В ночи. Сейчас утро. Что мы видим разложенное вокруг как марионетки? Мы видим вокруг головы пропавших. Рэмкин, Старкин, Уитерби и остальные. Смотрят на нас. Но они не могут смотреть. У них нет глаз. Жаль, что у меня они есть. Капан давно уже забыл обо всем, кроме спасения. Но оно от нас ускользает. Мы можем чувствовать его вкус: иногда воздух становится свежее, и потому мы знаем, что приблизились к поверхности, но с тем же успехом мы могли бы находиться в ста милях под землей! Мы должны бежать от этих слепых, смотрящих на нас голов. Мы едим грибки, но я чувствую, что это они нас поедают. Капан близок к отчаянию. Я никогда не видел его таким. Нас семеро. В западне. Капан просто смотрит на головы. Говорит с ними, называет по именам. Он не безумен. Он не безумен. Ему в этих туннелях легче, чем мне[114]. И все еще они за нами следят…

 

Затем Тонзура повествует о смерти людей, еще бывших с ним и капаном: двое отравлены грибами, двое убиты дротиками из духовых трубок, один попал в ловушку, которая отрубила ему ноги, так что он истек кровью. Теперь остались только капан и Тонзура, и каким-то образом монах собрался с духом и вернул себе утраченное мужество:

 

Мы спрашиваем себя, существует ли вообще такая мечта, как мир над землей, и не это ли место единственная реальность, а мы просто обманываем себя. Мы тащимся и шаркаем в темноте, через мерзкие испарения грибков, точно потерянные души в Загробном мире… Сегодня мы умоляли их покончить с нами, ибо вокруг слышали их смех, замечали тени, которые отбрасывали их тела, но сами мы — уже за гранью страха. Хватит, не играйте с нами. Теперь уже достаточно ясно, что здесь, на своей территории, они наши хозяева. Прошлой ночью я просмотрел мои заметки и посмеялся над собственной наивностью. Вот уж точно «последнее поколение умирающей цивилизации». Мы прошли мимо многих странных и зловещих пещер, полных таинственных построек, и сверхъестественных картин. Какие чудеса я там видел! Светящиеся пурпурные грибы, пульсирующие в темноте. Существа, которых можно заметить, лишь когда они улыбаются, ибо их кожа отражает их окружение. Безглазые, вибрирующие саламандры тяжеловесно ощупывают прочими органами чувств мертвую тьму. Крылатые звери, говорящие на многие голоса. Безглавые твари, шепчущие наши имена. И везде и повсюду — серошапки. Мы даже подсмотрели за тем, как они играют друг с другом, хотя удалось нам это лишь потому, что они пренебрегли нашим присутствием. Мы видели, как из скалы высекают монументы, в сравнении с которыми все здания на земле представляются карликами. Чего бы я не отдал за один глоток свежего воздуха! Мэнзикерт сопротивляется даже этим фантазиям: он стал мрачен и на мои слова отвечает только хмыканьем, щелканьем и свистом… Еще больше пугает, что мы ни разу не прошли по собственным стопам, иными словами, эта подземная страна, вероятно, в несколько раз больше города над ней, в точности как подводная часть айсберга много больше той, которая доступна глазу моряка.

 

Однако очевидно, что чувство времени к Тонзуре так и не вернулось, поскольку к этому дню, который он называет шестым, Мэнзикерт уже пять дней провел на поверхности, ослепленный, но живой. Вероятно, Тонзура обманывал себя, что Мэнзикерт все еще при нем, дабы укрепить собственную решимость. Возможно также предположить, что историки-нонконформисты ради разнообразия оказались даже слишком консервативны: что, если на поверхность вернули не голема Мэнзикерта, а, наоборот, подземного Мэнзикерта заменили големом? Бесспорно, Тонзура нигде не рассказывает, что случилось с Мэнзикертом. После девятого дня он просто исчезает из дневника. К двенадцатому дню записи становятся несколько бессвязными, и последняя (перед тем, как дневник распадается на фрагменты) внятная запись — вот этот душераздирающий абзац:

 

Они идут за мной. Они наигрались, теперь они меня прикончат. Моей матери: я всегда пытался быть послушным сыном. Моему незаконнорожденному сыну и его матери: я всегда любил вас, хотя не всегда это знал. Миру, который, возможно, это прочтет: знайте, я был порядочным человеком, я никому не желал зла, я прожил жизнь гораздо менее благочестивую, чем следовало, но много лучшую, нежели иные. Да сжалится Господь над моей душой[115].

 

Но, по всей видимости, его не «прикончили»[116], потому что за этой записью следуют еще сто пятьдесят исписанных страниц. Из них первые две полны диковинных каракуль, изредка прерываемых связными пассажами[117]. Все написано странными пурпурными чернилами, которые Абрасис назвал «дистиллированными из микофитов». Эти заметки безоговорочно свидетельствуют, что разум монаха стремительно погружался во тьму, и тем не менее за ними следуют сто сорок восемь страниц связных, рассудочных эссе о религиозных ритуалах труффидианства, которые изредка прерывают случайные оговорки о пленении Тонзуры. Эссе оказались бесценными для сегодняшних труффидиан, желающих прочесть свидетельства современника ранней церкви, однако ставят в тупик тех, кто (вполне естественно) желает разгадать тайны Безмолвия и самого дневника. Самый очевидный вопрос: почему грибожители оставили Тонзуру в живых? В объяснение этому Тонзура как будто приводит собственную теорию, вставленную в середину фрагмента об отношении труффидианства к обрезанию[118]:

 

Когда раз за разом они приходили ко мне и терли мою лысую голову, до меня понемногу дошло, почему меня пощадили. Это так просто, что я невольно смеюсь при одной этой мысли: я похож на гриб. Скорей! Известите власти! Я должен послать весточку в верхний мир, сказать им, пусть все побреют головы! Даже сейчас я не могу сдержать смеха, что удивляет моих тюремщиков и мешает писать разборчиво.

 

Ниже, между рассуждением о божественных свойствах лягушек и диатрибой против межвидовых браков, Тонзура дает нам возможность еще раз заглянуть в мир грибожителей, зачаровывающий читателя точно блеск золота:

 

Меня привели в огромный зал, не похожий ни на что из того, что мне доводилось видеть раньше, будь то над или под землей. Там мне открылся сияющий серебром дворец, возведенный исключительно из переплетшихся меж собой грибов и украшенный зелеными и синими мхами и лишайниками. В воздухе вокруг него витал сладкий, сладостный аромат. Поддерживающие это жилище колонны были созданы как будто из живой ткани, ибо отшатывались от прикосновения… Вот из дверей выходит правительница данной области, но сама она ничтожна в сравнении с властелинами этих земель. Все сияет неземным великолепием, и один за другим проситель преклоняет перед правительницей колени и молит ее благословения. Мне дали понять, что я должен выступить вперед и позволить правительнице потереть мне лоб — на счастье. Я должен идти.

 

Другие записи намекают, что Тонзура предпринял по меньшей мере две попытки бежать и что за каждой последовало суровое наказание, а во втором случае — частичное ослепление[119], и как минимум одна фраза предполагает, что впоследствии его тайно вывели на поверхность: «О, какая мука слышать, как посмеивается подо мной река, чувствовать на лице ночной ветер, обонять соленый ил, но ничего не видеть». Впрочем, возможно, Тонзуре надели на глаза повязку, или же он так долго провел под землей и был настолько дряхл, что его глаза уже не могли привыкнуть к внешнему миру, будь то день или ночь. Поскольку его чувству времени нельзя доверять, мы можем только гадать, сколько ему было лет на момент этой записи.

 

Наконец, ближе к концу дневника Тонзура излагает ряд эпизодов, скорее всего снов наяву, порожденных длительной диетой из микофитов и сопутствующими им испарениями:

 

На каталке меня вкатили в стальной зал, и внезапно в стене появилось окно, через которое передо мной возникло видение города, напугавшее меня более всего, что мне довелось здесь увидеть. У меня на глазах город разросся из построенного моим бедным потерянным капаном порта до столь чудовищных размеров, что здания закрыли собой полнеба, и что в самом небе свет и тьма, потом снова свет сменяли друг друга стремительными сполохами, и облака бежали по нему, гонимые шквальным ветром. Я видел воздвигнутый за несколько минут великолепный дворец. Я видел повозки, которые двигались без лошадей. Я видел битвы, которые велись и в городе, и за его стенами. И под конец я увидел, как река затопляет улицы и как серошапки снова выходят на свет, восстанавливают свой древний город в его прежнем обличье. Тот, кого я называю Смотрителем, плакал, узрев это видение. Неужели оно явилось и ему тоже?[120].

 

Затем следуют десять страниц, полных столь подробных и неистовых описаний труффидианских обрядов, что можно только заключить, что они создавались как бастион против безумия и что в конечном итоге, когда у него кончилась бумага, с ней иссякла и надежда — и далее он или писал на стенах[121], или поддался отчаянию, которое сопровождало его каждый проведенный под землей день. И верно, последняя строка дневника гласит: «Неумеренная любовь к ритуалу может быть пагубна для души, если только это не в момент великого кризиса, когда ритуал способен предохранить душу от трещин».

 

Так канула в небытие одна из самых влиятельных и загадочных фигур во всей истории Амбры. Благодаря Тонзуре труффидианство и капанство по сей день неразделимы. Обучение под началом монаха вдохновило административный гений Мэнзикерта II, а его советы воспламеняли и сдерживали Мэнзикерта I. Аквелий бесконечно изучал его дневник, быть может, в поисках какой-либо подсказки, которая касалась бы его, и только его одного, благодаря тому, что он пережил под землей. К написанной Тонзурой (никогда не выходившей из печати) биографии Мэнзикерта I и его дневнику ученые-историки раз за разом обращаются как к источнику сведений об истории и быте ранней Амбры и раннем труффидианстве.

 

Если дневник что-то и доказывает, то только одно: под верхним городом существует другой, так как Цинсорий не был разрушен окончательно, когда София уничтожила его наземную часть. К несчастью, все попытки разведать подземелья оборачивались катастрофой[122], и сейчас, когда в городе нет центрального правительства, маловероятно, что они повторятся впредь — особенно если учесть, что нынешние власти (в той мере, в какой они сейчас существуют) предпочитают, чтобы тайны оставались тайнами — ради туризма[123]. Надо думать, два очень несхожих между собой общества так и будут развиваться бок о бок, отделенные друг от друга всего несколькими футами цемента. В нашем мире мы видим красные флаги грибожителей и то, как тщательно они очищают город, но нам не дозволено хотя бы в такой малости воздействовать на их владения, разве что с помощью отходов, сбрасываемых в канализационные трубы.

 

За прошедшие годы достоверность дневника неоднократно подвергали сомнению — в последний раз писатель Сирин, который утверждает, будто дневник на самом деле фальсификация, основанная на биографии Мэнзикерта I. Он указывает на писателя Максвелла Свирепа, который жил в Амбре приблизительно сорок лет спустя после Безмолвия. По словам Сирина, Свиреп внимательно изучил написанную Тонзурой биографию, включил ее элементы в свою подделку, выдумал рассказ о подземельях, использовал для второй половины диковинные пурпурные чернила, дистиллированные из пресноводного кальмара[124], а затем явил миру «дневник» через одного друга в Бюрократическом квартале, который распространил слух, будто Аквелий на протяжении полувека скрывал этот документ. Теория Сирина не лишена привлекательности: Свиреп ведь подделал ряд государственных документов, чтобы помочь своим друзьям присвоить часть средств из казны, а его романы содержат ряд отчаянных эскапад, соответствующих «разумным» фрагментам в последней части дневника[125]. Подстегнуло полемику и то, что Свиреп был убит (ему перерезали горло в переулке, куда он свернул по дороге на почту) вскоре после того, как дневник был предан гласности.

 

Сабон предпочитает иную теорию: мол, да, Свиреп действительно кое-что подделал, но это касается только «фрагментов» о малоизвестных обрядах труффидианства[126], и эти страницы были вставлены, чтобы заменить изъятые правительством из соображений государственной безопасности. Затем Свирепа убили агенты капана, чтобы сохранить тайну. К несчастью, пожар опустошил административные недра дворца, уничтожив все записи, которые могли бы послужить уликой того, что Свиреп числился в государственных платежных ведомостях. Далее Сабон выдвигает гипотезу, что хищения Свирепа вскрылись и были использованы как средство шантажа, чтобы заставить его подделать страницы дневника, поскольку что еще заставило бы его скрывать улики причастности к безмолвию грибожителей, ведь в том трагическом событии пропали некоторые его родственники[127]. От нескольких абзацев про пленение Тонзуры Сабон отмахивается, объясняя их гениальностью Свирепа, который знал, что хорошая подделка должна сама обосновывать свою достоверность, и, следовательно, в дневнике должно быть рассказано что-то про испытания Тонзуры под землей. А вот Лаконд тем временем утверждает, что эти абзацы подлинные и взяты из настоящего дневника[128].

 

Согласно еще одной гипотезе, постепенно приобретшей статус расхожего мифа, грибожители переписали и подменили многие страницы, чтобы сохранить в нерушимой тайне свои секреты, но ее сводит на нет тот факт, что дневник вообще оставили на алтаре, — факт, подтвержденный тогдашним министром финансов Надалем. Это свидетельство очевидца также перечеркивает одну из теорий Сабон: что весь дневник от начала и до конца подделка[129].

 

Еще более усложняет положение дел то, что обосновавшаяся в разрушенной крепости Замилон возле восточных подступов Халифской империи малоизвестная труффидианская секта утверждает, будто владеет последней подлинной страницей из дневника Тонзуры. Согласно легенде, люди Трилльяна, которые везли дневник Халифу, заложенный ему, как помнит внимательный читатель, тогдашним капаном, остановились на ночлег в этой крепости. Один монах пробрался в их комнату и выкрал последнюю страницу дневника из мести за похищение левой берцовой кости основателя их секты, которую триста лет назад вывезли отсюда агенты капана Мэнзикерта II.

 

Лицевая сторона страницы состоит из описания все новых и новых ритуалов раннего труффидианства, но на обратной стороне читаем:

 

Мы прошли череду комнат. Первые были крошечными, мне приходилось через них ползти на карачках, и все равно я то и дело задевал головой потолок. Эти комнаты походили на хрупкий, но изукрашенный манускрипт или на какую-нибудь из столь любимых Халифом миниатюр. Золотые лишайники покрывали стены замысловатым узором, сплетались с алыми грибками, образовывавшими звездчатые фигуры. Странно, но в комнатках я, казалось, ощущал беспредельный простор. Каждая комната, куда мы входили, была больше размерами и изысканней предшествующей (хотя, невзирая на стулья, столы и книжные шкафы, у меня ни разу не возникало впечатление, что в этих комнатах кто-то живет), так что я был ослеплен светом, поражен росписями и лепниной на потолках. Пусть это покажется странным, но по мере того, как увеличивались размеры комнат, росла и моя клаустрофобия, пока наконец не завладела мною совершенно… Так продолжалось много дней, пока я не утратил ни восхищения убранством, ни страха перед замкнутыми пространствами. Когда мы были голодны, то отламывали куски стен и их ели. Когда нам хотелось пить, мы сжимали подлокотники кресел и жадно ловили капли выступавшего из них мшистого эликсира. Наконец, мы толкнули колоссальные двойные двери и лишь едва-едва различили вдали противоположную стену… Стоило мне только подумать, что наш путь, наверное, никогда не кончится (но ведь не мог же он продолжаться вечно?), меня провели в последнюю залу (огромную, как многие комнаты, которые мы миновали). За этой дверью царила лишь смутно освещенная звездами ночь. Мы оказались на вершине холма, увенчанного массивными колоннами, за которыми я увидел внизу огромный, окруженный лесом город, странно похожий на Цинсорий. Нежный, сладостный ветер шумел в деревьях и топорщил траву на склоне. Над головой — бескрайнее небо, и мне показалось… мне показалось, что меня вывели на поверхность, ибо передо мной как будто распростерся весь мир. Но нет! Сердце у меня упало, когда, прищурившись, я смог разглядеть, что светящаяся синева на черном фоне и линии странных созвездий были нанесены с помощью какого-то орудия, более точного, чем какое-либо известное на поверхности. Даже звезды двигались фосфоресцирующими узорами синего, зеленого, красного, желтого и пурпурного, и мгновение спустя я обнаружил, что эти звезды на самом деле были огромными, парившими в черных высотах мотыльками… Мои тюремщики собираются оставить меня здесь. Мне дали понять, что я достиг конца моего пути, — они со мной покончили, я свободен. У меня есть лишь несколько минут, чтобы сделать последнюю запись в этом дневнике, пока его у меня не забрали. И что теперь? Я не последую за мерцаньем мотыльков, ибо это ложный свет и блуждает, как ему заблагорассудится. Но в раскинувшихся передо мной землях меня манит издалека огонек. Это ясный свет, это ровный свет, и так как свет все еще значит для меня поверхность, я решил пойти к нему в надежде после стольких горестей вернуться в мир, который я потерял. Вполне вероятно, отыскав источник этого света, я просто обнаружу еще одну дверь, но, может, и нет. Как бы то ни было, «Бог в помощь», говорю я.

 

Конечно, нет, безусловно, подобные видения говорят, что Тонзура бредит или, что вероятнее, указывают на обезьянью подделку, но по тому, с каким святым благоговением хранят обитатели Замилона свою страницу, почти убеждаешься, что для них она важнее всего на свете, и даже сейчас, при прочтении, она трогает многих монахов до слез[130].

 

В попытке положить конец полемике[131] — ведь в силу своей веры перед лицом превратностей судьбы Тонзура стал труффидианским святым — двадцать лет спустя делегация Морроуского Института Религиозности[132] во главе с выдающимся старшим наставником Кэдимоном Сигналом[133], получив гарантию беспрепятственного прохода, отправилась в земли Халифа, чтобы изучить дневник в его почетном хранилище в Лепо.

 

Условия, при которых делегация могла созерцать дневник (предъявленный по их прибытии), были чрезвычайно жесткими: они будут изучать книгу один час, но в связи с ее хрупкостью сами ее касаться не станут; они позволят делать это особому служителю. Далее, служитель один раз перелистает все страницы, а затем делегация сможет изучить до десяти, но не более страниц по своему выбору. Означенные номера страниц они должны назвать после первого и единственного пролистывания[134]. Ученым ничего не оставалось, кроме как принять эти нелепые условия[135], и они решили сделать в отведенное время как можно больше. Через полчаса они обнаружили, что отдельные листы в книге действительно из бумаги другого сорта и что в ряде случаев почерк иной, нежели у Тонзуры (в сравнении с биографией). Увы, через полчаса почтовый голубь принес Халифу известие, что новый мэр Амбры нанес Халифу тяжкое личное оскорбление и он незамедлительно изгнал делегацию из комнаты для чтения и на самых быстрых конях отправил к границе, по пересечению которой членов делегации без церемоний сбросили с седел вместе со всеми их пожитками. Заметки у них отобрали, и они не смогли вспомнить никаких полезных сведений о странице, которую им довелось увидеть. На момент написания этого эссе никакое дальнейшее изучение дневника не было разрешено.

 

Таким образом, хотя у нас есть копии дневника, мы, возможно, никогда не узнаем, почему в этом бесценном первоисточнике отдельные страницы были заменены. Нам досталась трудная задача — или отвергнуть весь документ, или (к чему склоняюсь я) принять его целиком. Если вы верите в дневник Самуэля Тонзуры, в его подлинность, то с тем большим удовольствием пройдете мимо конной статуи Мэнзикерта I[136] во Дворе Банкира или осмотрите разрушенные акведуки на бульваре Олбамут, которые, помимо самих грибожителей, суть единственный оставшийся нам след Цинсория, города, существовавшего до Амбры[137].

 

Трансформация Мартина Лейка

 

Прохладная долина на прекрасном лугу

 

Плод фантазии

 

Великого живописца, который однажды

 

Ее нарисует

 

Команини

 

Если странен я и странны картины мои,

 

В этой странности — источник благодати и силы;

 

И тот, у кого она часть общего стиля,

 

Привносит в свои полотна жизнь, мощь и дух…

 

Выбито по просьбе Лейка на установленном ему памятнике на Площади Трилльяна

 

Немногие живописцы поднялись из безвестности так внезапно, как Мартин Лейк, и еще меньше таких, кого отождествляют с одним-единственным шедевром, одним-единственным городом. Даже для тех из нас, кто знал его лично, остается неведомым, как и почему удался Лейку этот поразительный скачок от поверхностных коллажей и картинок акрилом до светящихся полотен маслом, одновременно фантастических и мрачных, меланхоличных и игривых, которые стали символом как художника, так и Амбры.

 

Информация о детстве Лейка сродни скорлупе: будто кто-то уже вырвал устрицу из раковины. В возрасте шести лет он заразился редким заболеванием кости, от которого пострадала его левая нога и последствия которого еще более усугубил несчастный случай, когда он попал под моторный «мэнзикерт», из-за чего ему пришлось ходить с палкой. Никаких других сведений о его детстве у нас нет, разве что немногое о родителях: Теодоре и Катерине Лейках. Его отец был ловцом насекомых в окрестностях Стоктона, где семья жила на скромной наемной квартире. Из замечаний, которые делал в моем присутствии Лейк до того, как прославился, и из намеков в последующих интервью можно сделать вывод, что в отношениях между Лейком и отцом существовала некоторая напряженность, вызванная желанием самого Лейка заниматься живописью и желанием Лейка-старшего, чтобы мальчик пошел по его стопам.

 

О матери Лейка никаких архивных записей не сохранилось, и в немногих интервью Лейк никогда о ней не говорил. Псевдоисторик Мари Сабон выдвинула теорию, что мать Лейка была даровитой художницей из народа, а также яростной поборницей труффидианства, что это она привила Лейку тягу к мистицизму. Сабон полагает, что великолепные мозаики работы анонимного мастера на стенах Труффидианского собора в Стоктоне на самом деле творение матери Лейка. Никто пока ее теорию не подтвердил, но если она верна, то способна объяснить подспудные оккультизм и черный юмор, чувствующиеся в произведениях Лейка позднего периода, но, разумеется, лишенные религиозной составляющей.

 

Почти точно можно утверждать, что мать преподала Лейку его первые уроки рисования и побуждала его посещать занятия в соседней школе под руководством мистера Шоурса, который, к несчастью, почил прежде, чем его смогли попросить поделиться воспоминаниями о своем самом знаменитом (если уж на то пошло, единственном знаменитом) ученике. Также Лейк в молодости взял несколько уроков анатомии: даже в самых сюрреалистических его полотнах фигуры зачастую кажутся гиперреальными — словно на них нанесены слои невидимой краски, скрывающие вены, артерии, мышцы, нервы и сухожилия. Эта гиперреалистичность создает напряжение, противореча утверждению Лейка, что «великий художник поглощает окружающий его мир, пока в его внутреннем „я“ не сосредоточится вся среда его обитания».

 

На момент прибытия из Стоктона в Амбру Лейка, вероятно, следует считать созданием двойственным: проникнутый материальным миром анатомии, он был благодаря матери не чужд чудесного и прарационального — и это противоречие было лишь обогащено и усугублено чувством вины, что не занялся семейным ремеслом. Такие элементы привез с собой Лейк в Амбру. Взамен Амбра наделила Лейка свободой быть художником и раскрыла ему глаза на возможности цвета.

 

О трех годах, которые Лейк прожил в Амбре до поразительной перемены в своем творчестве, нам известно только, что он подружился с несколькими художниками, чьи интересы — с переменным успехом — будет отстаивать, добившись известности. Главным среди этих художников был Джонатан Мерримонт, который станет ему другом на всю жизнь. Еще он познакомился с Рафф Констанс, которая, как полагают многие, до конца жизни была его возлюбленной. Вместе Лейк, Мерримонти Констанс станут наиболее влиятельными живописцами своего поколения. К сожалению, ни Мерримонт, ни Констанс не пожелали пролить свет на творчество Лейка, поведав что-либо о вдохновлявших его материях, его разочарованиях и триумфах. Или, что важнее, на то, средний (как во всех отношениях) человек сумел создать такие душераздирающие, мучимые кошмарами произведения.

 

Потому я попытаюсь заполнить пустоты, исходя из моего собственного знакомства с Лейком. Не без замешательства признаю, что до своей трансформации в художника первой величины Лейк выставлял свои работы в моей «Галерее тайных увлечений». Хотя лично я не могу считаться непосредственной свидетельницей этой трансформации, все же попытаюсь дать читателю портрет замкнутого художника, который редко появлялся на людях.

 

Лейк был высоким, но казался среднего роста, потому что, опираясь на трость, сутулился — и эта сутулость всегда производила такое впечатление, будто он внимательно вас слушает, хотя на самом деле был никудышным слушателем и никогда не мешкал грубо прервать, когда ему наскучивало то, что я говорила.

 

В его лице была определенная суровость, которую подчеркивал твердый подбородок, совершенной формы рот и глаза, как будто менявшие свой цвет, но в основе своей бывшие неистово, захватывающе зелеными. В минуты гнева или веселья его лицо было оружием: во гневе его черты словно еще более обострялись, и тогда глаза пронзали собеседника как копья, а от смеха они как будто расширялись, а взгляд призывал разделить с ним добрую шутку. Но по большей части он пребывал где-то между смехом и гневом, в эдаком глупом подражании «измученному творцу», которое, однако, позволяло ему отстраниться от любых бурных чувств. Он был робким и проницательным, коварным и надменным — иными словами, ничем не отличался от многих других художников, чьи работы я выставляла в моей галерее. — Из «Краткого обзора творчества Мартина Лейка и его „Приглашения на казнь“» Дженис Шрик для «Хоэгботтоновского путеводителя по Амбре», 5-е издание.

 

* * *

 


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.021 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>