Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Взгляни на дом свой, ангел 13 страница



И Дейзи более или менее окончательно ушла из жизни Юджина, хотя в последующие годы он виделся с ней во время родственных визитов, которые постепенно становились всё реже. Приказчик из бакалейной лавки решился на единственный смелый шаг в своей жизни: он покидал хлопковый городок, в котором протекли все годы его жизни, и всё, к чему привык: длинные ленивые часы работы за прилавком, медлительные пересуды горожан и долговязых владельцев хлопковых плантаций. Он устроился коммивояжером в продовольственную фирму — центром его операции должен был стать город Огаста в штате Джорджия, но ему предстояли поездки по самому дальнему Югу.

Это выкорчёвывание прежних корней, этот рискованный переезд в новые края, чтобы нажить состояние и завоевать более солидное положение в обществе, были его свадебным подарком жене, смелым, но наперёд уже испорченным неуверенностью, опасениями и его крестьянским недоверием к новым местам, к новым лицам, к новым разлукам — ко всему, что было непохоже на жизнь его деревни.

— Другого такого места, как Гендерсон, не найти, — говорил он с самодовольной и раздражающей преданностью этому приюту расслабляющего безделья, красной глины, невежества, сплетен и суеверий, в сиянии которого он вырос.

Но он уехал в Огасту и начал свою новую жизнь с Дейзи в меблированных комнатах. Ей исполнился двадцать один год, она была тоненькой краснеющей девушкой, которая прекрасно играла на рояле — без ошибок, академически, с бойким туше и без всякого воображения. Юджину она всегда вспоминалась как-то смутно.

Ранней осенью в год её свадьбы Гант поехал в Огасту и взял с собой Юджина. Оба они были возбуждены до крайности; ожидание под палящим солнцем на сонной узловой станции Спартанберг, поездка в ветхом дачном вагоне, которые тогда ещё ходили по ветке к Огасте, горячая спёкшаяся осенняя земля, пологие холмы предгорий и сосновые леса — оба впивали каждую подробность ландшафта жадными глазами, полными жажды приключений. Бродяжнический дух Гапта истомился без путешествий; для Юджина Сент-Луис был далёкой нереальностью, но в нём пылало видение изобильного Юга, даже ещё более странное, чем его страстная зимняя тоска по закутанному в снега Северу, которую глубокие, но недолговечные снега Алтамонта, непривычное катание на коньках и санках с крутых склонов вдруг пробуждали в нём вместе с северной жаждой — жаждой мрака, бури, ветров, ревущих над землёй, и торжествующего уюта тёплых стен, понятной, пожалуй, только южанину.



И город Огасту он увидел не в серых скучных тонах реальности, но как человек, разбивающий окно, чтобы приобщиться к сказочному празднику мира, как человек, который жил в тюрьме и обретает жизнь и землю на розовой заре, как человек, который жил среди невероятных книжных образов и обретает в путешествии только расширение и подтверждение их — вот так он увидел Огасту: свежеомытыми глазами ребёнка, в блеске и волшебстве.

Они пробыли там две недели. Ему в основном запомнились бурые пятна, оставшиеся после недавнего наводнения, которое захлестнуло город и затопило его подвалы, широкая главная улица, душистая сверкающая аптека, которая, казалось ему, пахла всеми специями его фантазий, холмы и поля Айкена в Южной Каролине, где он тщетно высматривал Джона Рокфеллера (легендарного принца, который, как он слышал, приезжал туда охотиться) и дивился тому, что два штата соединяются совсем незаметно, без видимых признаков, и ещё — хлопкоочистительная фабрика, где он видел, как гигантский пресс сдавливал большие растрёпанные кипы хлопка-сырца в тугие аккуратные тюки вдвое меньшего размера.

Однажды какие-то дети на улице принялись дразнить его из-за его длинных волос, и он впал в бешенство и начал яростно ругаться; однажды после какой-то ссоры с сестрой он, разозлившись, отправился искать приключений по белу свету и несколько часов сердито шагал по просёлочной дороге между рекой и хлопковыми плантациями, пока наконец его не изловил Гант, который отправился разыскивать его в наёмной бричке.

Они побывали в театре — это был чуть ли не первый спектакль в его жизни. В основу пьесы был положен библейский сюжет — история Саула и Ионафана, и от сцены к сцене он шептал Ганту, что будет дальше: отец был чрезвычайно доволен такой его осведомлённостью и вспоминал про неё много месяцев спустя.

Перед их отъездом Джо Гэмбелл в припадке долго подогреваемого раздражения отказался от места и объявил, что намерен вернуться в Гендерсон. Его великое приключение длилось три месяца.

Все следующие годы — вплоть до тех пор, пока ему не исполнилось двенадцати лет и он уже не мог ездить по детскому билету, — Юджин ежегодно уезжал на богатый таинственный Юг. У Элизы в первый же год её водворения в «Диксиленде» начался сильный ревматизм, вызванный отчасти заболеванием почек, из-за которого она постоянно опухала, — болезнью Брайта, по диагнозу врача, — и теперь она отправлялась в длительные, хотя и экономные поездки по Флориде и Арканзасу в поисках здоровья и, несколько неопределённо, в поисках богатства.

Она постоянно поговаривала о том, что следовало бы открыть пансион на каком-нибудь тропическом зимнем курорте на время тамошнего сезона. Теперь она сдавала зимой «Диксиленд» на несколько месяцев, а иногда и на год, хотя вовсе не собиралась отказываться от него на весь доходный летний сезон — обычно она более или менее сознательно сдавала дом какой-нибудь не слишком щепетильной авантюристке из меблированных комнат, готовой уплатить арендную плату за месяц-другой, но неспособной к систематическим усилиям, без которых невозможно было сохранить право на аренду. Когда Элиза возвращалась из своего путешествия, арендная плата обычно бывала просрочена или обнаруживались какие-нибудь нарушения контракта, и она с торжеством кидалась в битву, врывалась в «Диксиленд» с помощью полицейских, сыщиков в штатском, судебных повесток, предписаний, ордеров и прочих орудий юридической войны и со злорадным удовольствием вновь насильственно вступала во владение своей собственностью.

Однако уезжала она всегда на Юг; хотя она часто грозилась исследовать Север, но в глубине души относилась к нему с подозрением: это не была вражда, хранимая со времён Гражданской войны, а просто страх, недоверие, отчуждённость; «янки», о которых она всегда говорила с лёгкой насмешкой, казались непонятными и далёкими. А потому она всегда уезжала на Юг, на Юг, который пылал в крови Юджина, как Смуглая Елена, и всегда брала его с собой. Они всё ещё спали в одной постели.

Его чувство к Югу было не столько традиционным, сколько эссенцией и порождением тёмного романтизма — этого безграничного и необъяснимого опьянения, этого магнетизма в крови некоторых людей, который увлекает их в самое сердце зноя, и дальше, в полярный и изумрудный холод Юга, с такой же быстротой, с какой он овладел сердцем несравненного романтика,58 написавшего «Старого моряка», — а за этим пределом уже нет ничего. Но его чувство к Югу, несомненно, усугублялось всем, что он читал и воображал, романтическим ореолом, которым его школьная история одевала эти края, фантастически неверным изображением того периода, когда люди жили в «господских домах», а рабство было благодетельным институтом, слагавшимся из незатихающего бренчания на банджо, милостей полковника и плясок его счастливых подданных, когда все женщины были там чистыми, кроткими и прекрасными, все мужчины — доблестными рыцарями, а орды мятежников — войском отчаянных, презирающих смерть героев. Много лет спустя, когда ему уже была невыносима мысль об их духовном убожестве, об ожесточённой убийственной вражде ко всякой новой жизни, когда их дешёвая мифология, их легенды о пленительности их манер, об аристократической культуре их жизни, о непередаваемом очаровании их манеры говорить с неторопливой оттяжкой уже приводили его в исступление, когда уже он не мог без скуки и ужаса думать о возвращении к их жизни и к её бесчисленным предрассудкам, его страх перед их легендой, перед их враждебностью был так велик, что он по-прежнему изображал величайшую преданность им и объяснял, что живёт на Севере не потому, что хочет этого, а потому, что вынужден там жить.

В конце концов ему пришло в голову, что эти люди ничего ему не дали, что ни их любовь, ни их ненависть не могут ему повредить, что он ничем им не обязан, и он решил сказать это прямо и ответить на их наглость проклятием. И ответил.

Вот так его рубежи уходили всё дальше в волшебство, в сказочное, одному ему доступное чудо, которое портили только скаредная практичность Элизы, её невеликолепность в великолепном мире, завтраки из сладких булочек, масла и молока в неопрятных номерах, картонные обувные коробки, из которых в вагонах извлекались съестные припасы после того, как длительное изучение меню завершалось распоряжением подать кофе, бесконечные споры из-за цен и счётов почти всюду, где они останавливались, и её требование, чтобы он «пригибался» при появлении контролёра — он был высоким долговязым мальчишкой, и его право на половинный билет могло быть поставлено под сомнение.

Она увезла его во Флориду в конце зимы, вскоре после возвращения Ганта из Огасты; сначала они поехали в Тампу, а через несколько дней — в Сент-Питерсберг. Он бродил по улицам, где ноги вязли в глубоком песке, удил на конце длинного мола по соседству с весёлыми старичками и проглотил полный сундук дешёвых романов, оказавшийся в комнате, которую Элиза сняла в частном доме. Они уехали внезапно, после громовой ссоры с хозяином, который решил, что его обсчитали на значительную часть летней платы, и поспешили в Южную Каролину, потому что Дейзи прислала истерическую телеграмму, умоляя мать «немедленно приехать». Они приехали в убогий, полный липкой грязи и дождевой сырости городишко в конце марта, — первый ребёнок Дейзи, мальчик, родился накануне. Элиза, рассерженная этим неоправданным, как ей казалось, нарушением её отдыха, дня через два после приезда жестоко поссорилась с дочерью и отбыла в Алтамонт, объявив, к иронической радости Дейзи, что это её последний визит сюда. Но он не был последним.

Следующей зимой она поехала в Новый Орлеан на масленицу, взяв с собой младшего сына. Юджин запомнил огромные цистерны для сбора дождевой воды на заднем дворе тёти Мэри, густой громовый храп Мэри, от которого содрогались окна, и пёструю суету карнавала на Канал-стрит — изукрашенные повозки, смеющихся красавиц, марширующих солдат, нелепые и жуткие маски. И снова он увидел корабли на якоре в конце Канал-стрит — их высокие форштевни вставали за дамбой над улицей; а на кладбищах все могилы были подняты выше уровня земли, «потому что, — сказал Олл, племянник Ганта, — от воды они гниют».

И он запомнил запахи французского рынка, густой аромат кофе, который он пил там, и иностранное воскресное веселье города: открытые театры, стук молотков, лязг пил, весёлую праздничность толпы на улицах. Он гостил у Бойлов, старых постояльцев «Диксиленда», — они жили в старинном французском квартале, и ночью он спал с Фрэнком Бойлом в огромной тёмной комнате, тускло освещённой маленькими восковыми свечками; их кухарка, старуха негритянка, говорила только по-французски и рано поутру возвращалась с рынка с большой корзиной, нагруженной овощами, тропическими фруктами, битой птицей, говядиной. Она готовила непривычные восхитительные блюда, каких ему никогда прежде не доводилось пробовать: густое гомбо59, бифштексы с гарнирами, кур под соусом.

И он глядел на гигантскую жёлтую змею реки и грезил о её дальнем береге, о бесчисленных протоках, заросших пышной зеленью, о романтической жизни плантаций и полей сахарного тростника, которые тянулись по её берегам, о лунном свете, о неграх, танцующих на дамбах, о медленных огнях раззолоченного речного парохода и о надушенной плоти черноволосых женщин, сотканных из музыки под клонящимися ветвями призрачных деревьев.

Вскоре после их возвращения из Нового Орлеана, в воющую зимнюю ночь, когда Юджин спал в доме Ганта, он был разбужен ужасными воплями отца. Гант последнее время много пил — один страшный день за другим. К вечеру Юджина посылали за ним в мастерскую, и с помощью Жаннадо он на закате отвозил его на разбитой негритянской кляче домой, мертвецки пьяного. Затем происходил обычный ритуал кормления супом, раздевания и усмирения, пока не являлся доктор Макгайр — он глубоко всаживал иглу своего шприца в жилистую руку Ганта, оставлял снотворное и уходил. Хелен была измучена, Гант же совсем истощил свои силы, и раза два его сваливали мучительные припадки ревматизма.

И вот теперь он проснулся в темноте во власти ужаса и муки, потому что вся правая сторона его тела была парализована свирепой болью — он даже не подозревал, что такая боль вообще возможна. Он то проклинал бога, то начинал молиться, вне себя от ужаса и боли. Много дней доктор и сиделка возились с ним, надеясь, что воспаление не затронет сердца. Его всего согнул, сломал, скрутил сильнейший ревматизм. Едва он оправился настолько, что мог передвигаться, он уехал под присмотром Хелен в Хот-Сприпгс на тёплые источники. Она яростно ограждала его от всякой посторонней помощи и без отдыха ухаживала за ним днём и ночью; они пробыли в отсутствии полтора месяца, изредка присылая открытки и письма, в которых рассказывали об отелях, минеральных ваннах, болезнях и хромоте — и развлечения больных богачей расцветили горизонт Юджина новыми красками. Когда они возвратились, Гант мог ходить самостоятельно, горячие ванны изгнали ревматизм из его ног, однако его правая рука, искривлённая и неподвижная, осталась искалеченной. Больше уже никогда он не мог сомкнуть её пальцев, и в его манере держаться появилась какая-то странная тихость, а в глазах просвечивал страх.

Но союз между Гантом и его дочерью окончательно стал неразрывным. Перед Гантом простиралась предсказанная этими неделями дорога ужаса и боли, которая вела к смерти, однако, по мере того как на этой дороге его громадная сила уменьшалась, парализовалась, сходила на нет, дочь проходила рядом с ним весь его путь дюйм за дюймом, спаивая крепче жизни, крепче смерти, крепче памяти звенья связавших их уз.

— Я бы умер, если бы не эта девочка, — снова и снова повторял Гант. — Она спасла мне жизнь. Без неё я бы не выдержал. — И он снова и снова хвастался её преданностью и верностью, расходами на его поездку, отелями, богатством, жизнью, которую они там видели.

И по мере того, как росла легенда о доброте и преданности Хелен, для которой его зависимость от девушки постоянно давала новую пищу, Элиза всё более и более задумчиво поджимала губы, иногда плакала в плюющую жиром сковородку и под широким красным носом улыбалась дрожащей улыбкой, горькой, нестерпимо обиженной.

— Я им покажу! — плакала она. — Я им покажу!

И она задумчиво потирала красное зудящее пятно, которое в этом году появилось на её левом запястье.

На следующую зиму она сама поехала в Хот-Спрингс. Они на день-два остановились в Мемфисе — там в москательной лавке работал Стив. Показывая Юджину город, он то и дело забегал в пивные, оставляя мальчика дожидаться снаружи, пока он «поговорит с одним парнем», — Юджин заметил про себя, что после каждого разговора с этим «парнем» его походка становилась всё развязнее.

Они пронеслись над рекой на головокружительной высоте, а вечером он увидел унылые арканзасские лачуги, ютящиеся на малярийных равнинах.

В Хот-Спрингс Элиза отдала его в школу, и он очертя голову нырнул в непонятный новый мир — учился он блестяще и завоевал симпатию молодой учительницы, но сполна заплатил за то, что был чужим всем враждебным сплочённым зверёнышам, из которых состоял его класс. Ещё до конца первого месяца он горько поплатился за то, что не знал их обычаев.

Элиза каждый день до изнеможения парилась в ваннах; иногда он ходил с ней и, одурманенный ощущением независимости, отправлялся в мужское отделение, раздевался в прохладном предбаннике, переходил в парильню, где по стенам стояли кожаные кушетки, запирался в кабинке и чувствовал, что расплывается в лужицу пота у собственных ног, а потом выходил, пошатываясь, и могучий ухмыляющийся негр мял и массировал его в огромной лохани. Позже, истомлённый, но испытывая чувство глубокого очищения, он лежал на кушетке — победно сознавая себя самостоятельным мужчиной в мире мужчин. Его соседи переговаривались, лежа на кушетках, или, колыхая животами, расхаживали по парильне со стыдливым полотенцем на чреслах — больные малярией южане с малярийно-медлительной речью, алкоголики с мешками под глазами, игроки с лиловатой кожей и опустившиеся боксёры. Ему правился запах пара и потеющих мужчин.

Элиза немедленно послала его на улицы с «Сатердей ивнинг пост».

— Тебе не повредит, если после школы ты немного поработаешь, — сказала она.

А когда он трусил прочь с сумкой, оттягивавшей ему шею, Элиза кричала ему вслед:

— Подтянись, милый, подтянись! Расправь плечи! Пусть все видят, что ты не кто-нибудь.

И она вручила ему пачку карточек, гласивших:

«ПРОВОДИТЕ ЛЕТО В «ДИКСИЛЕНДЕ"

в прекрасном Алтамонте,

в Стране Небес.

(Цены умеренные — как для постоянных гостей, так и для транзитных.

Обращаться к Элизе Е. Гант, влад.)

— Ты должен помогать мне подыскивать клиентуру, милый, не то нам не на что будет жить, — повторяла она, шутливо поджимая дрожащие губы, и эта шутливость глубоко его задевала, потому что была очевидной маской для ещё более очевидной неискренности.

Его всего передёргивало, когда он представлял себе, как в конце концов станет закалённым толстокожим в мире Элизы — подтянутый, гордо расправляющий плечи, показывающий всем, что он «не кто-нибудь», благодушно вручающий при знакомстве карточку с описанием прелестей жизни в Алтамонте и в «Диксиленде», использующий каждый случай, чтобы «подыскивать клиентуру». Он ненавидел профессиональный жаргон, который она давно где-то усвоила и постоянно с удовольствием пускала в ход — причмокивая губами, она говорила о «транзитных гостях» или о «подыскивании клиентуры». Он, как и Гант, питал безмолвный ужас к продаже за деньги своего хлеба, своего крова гостю, чужаку, неведомому другу из широкого мира — больным, усталым, одиноким, разбитым жизнью, плуту, блуднице и глупцу.

Вот так, затерянный среди далёких плоскогорий Озарка, он бродил по Сентрал-авеню, окаймлённой по сторонам крутыми склонами холмов, которые для него были рубежами волшебства, порталами извечной и бесконечной страны фей. Он без конца пил воду, которая, курясь паром, вырывалась из земли, — пил в надежде смыть с себя всю скверну, вновь и вновь сплетая фантазии о чудесном источнике или ванне целительной грязи, в которую человек погружается по горло, и она исторгает из его жил всю испорченную кровь, иссушает в нём раковую опухоль, размягчает и всасывает кисту, снимает все цинготные пятна и рубцы, выскрёбывает, растворяет и поглощает фиброзную слизь всех болезней, возвращая ему безупречную плоть животного.

И он часами стоял у подъездов фешенебельных отелей, глазея на дамские ножки на веранде, следя за тем, как развлекаются великие мира сего, с изумлением думая, что вот перед ним герои Чэмберса, Филиппса60 и всех прочих певцов высшего света ведут во плоти своё богоподобное существование, претворяя в жизнь эти романы. Он питал благоговейное почтение к величественной манере таких книг и в особенности английских книг — эти люди любили, но не как все прочие, а элегантно, их речь была изящной, любезной и изысканной; даже в их страстях не было ничего грубо плотского и жадного, они не были способны на сальные мысли и грубые желания простолюдинов. Он глядел на красивые бёдра молодых всадниц, завороженный зрелищем их стройных ножек, прикидывал, приятно ли им тёплое упругое колыхание огромной лошадиной спины, и старался представить себе, какой может быть их любовь. Ни с чем не сообразное изящество их манер в романах внушало ему почтительный трепет — он видел, как соблазнение завершается в лайковых перчатках под аккомпанемент тонкого остроумия. Эти мысли наполняли его стыдом перед собственной низменностью: он придумывал для этих людей любовь, не подчинённую законам природы, заменяющую наслаждение животных или простых людей электрическим прикосновением кончиков пальцев, дрожанием ресниц, интонацией — изысканно и незапачканно.

А они, глядя на его далёкое сказочное лицо, ставшее ещё более необычным теперь, когда густые кудри были острижены, покупали у него журналы и платили вдвое и втрое больше — эпитимья, лениво налагаемая на себя расточителями.

В окнах ресторана плавали в стеклянных колодцах большие рыбы — угри свивались в змеиные кольца, белобрюхая форель металась вверх и вниз, а он мечтал о неведомых яствах там, внутри.

А иногда мужчины возвращались в экипажах с дальней реки, нагруженные крупной рыбой, и он начинал думать о том, доведётся ли ему когда-нибудь увидеть эту реку. Всё, что лежало вокруг него, такое близкое, но неведомое, наполняло его томительным желанием.

А потом, позднее, на песчаном побережье Флориды, тоже с Элизой, он бродил по узким переулкам Сент-Огастина, стремглав мчался по людному пляжу Дейтоны, искал на зелёных газонах перед отелями Палм-Бича кокосовые орехи, которые Элиза собирала как сувениры, и, набив орехами коричневую сумку, шёл с сумкой за плечами по бесконечным аллеям «Ройал-Пойнсианы» или «Брейкерс», мишень для насмешек, возмущения и весёлых улыбок всех встречных от князя до раба. Или же по одной из широких затенённых пальмами дорожек, пересекающих полуостров поперёк, отправлялся посмотреть на шёлковые женские ноги, раскинутые на чувственном сыпучем песке, на коричневые худощавые тела мужчин, на прыжки в бесконечные свитки изумрудного бескрайнего моря, которое гремело в его мозгу, когда он прижимал к уху отцовские раковины, которое владело его горным сердцем, но которое он только теперь впервые увидел собственными глазами. По ровным аллеям в разбрызганном пальмами солнечном свете проезжали принцессы и лорды; в барах за жалюзи, где неутомимо жужжали вентиляторы, мужчины пили из высоких запотевших бокалов.

Как-то они поехали в Джексонвилл и прожили там несколько недель по соседству с Петт и Грили; он учился у маленького горбуна из Гарварда и ходил завтракать со своим учителем в буфет, где тот пил пиво, заедая его солёными крендельками. Перед отъездом Элиза объявила, что учитель запросил слишком много; горбун пожал плечами и взял столько, сколько она дала. Юджин вывернул шею и оторвал ногу от земли.

Так, привыкший к замкнутым горизонтам под плитой неба, где его хозяевами были горы, он впервые увидел сказочный Юг. Эта картина мелькающих полей, лесов и холмов навеки осталась в его сердце, — затерянный в тёмном краю, он лежал всю ночь напролёт на вагонной полке и смотрел, как мимо проносится призрачный Юг, потом наконец засыпал, а проснувшись, видел прохладные флоридские озёра на заре, такие спокойные, словно они всю вечность ждали этой встречи; или, когда поезд в предутренней тьме въезжал в Саванну, он слышал странные приглушенные голоса на платформе, бормочущие звуки ночного вокзала; или же в бледном свете зари он видел туманный лес, изрытый колеями просёлок, корову, мальчишку, грязнуху, сонно возникшую в дверях хижины, — чтобы в этот краткий миг стремительно мчащегося времени, к которому вела вся предыдущая жизнь, мелькнуть за окном и исчезнуть.

Он со странным ощущением чего-то давно знакомого вспомнил про общность всего земного, — он грезил о тихих дорогах, о лесах, купающихся в лунном свете, и думал, что когда-нибудь он вернётся к ним пешком, найдёт их неизменившимися, и свершится чудо узнавания. Для него они существовали извечно и навеки.

Юджину скоро должно было исполниться двенадцать лет.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Сливовое дерево, чёрное и ломкое, жёстко покачивается на зимнем ветру. Тысячи его веточек замёрзли и обледенели. Но весной, гибкое и отяжелевшее, оно согнётся под бременем плодов и цветов. Оно снова помолодеет. Красные сливы созреют и будут отчаянно приплясывать на коротких черешках. Они будут лопаться и падать на жирную, теплую, влажную землю; когда в саду подует ветер, в воздухе замелькают падающие сливы; ночь будет полна перестуком их падения, а огромное птичье дерево будет петь, давать новые ростки, пышно расцветать и наполнять воздух ещё и звонкими, стряхивающими сливы птичьими трелями.

Грубая горная земля оттаяла, увлажнилась, стала мягкой, идут обильные дожди, юная нежная травка, точно редко растущие волосы, полосками покрывает землю.

Лицо моего брата Бена, думал Юджин, похоже на чуть пожелтевший обломок слоновой кости; его высокий белый лоб покрыт узлами ярости, потому что он хмурится, как старик; его рот похож на нож, его улыбка — отблеск, пробегающий по лезвию ножа. Его лицо как лезвие, и как нож, и как отблеск света; тонкое, и яростное, и навеки прекрасно нахмуренное, а когда его твёрдые белые пальцы и хмурые глаза впиваются в вещь, которую он хочет починить, он резко и сосредоточенно дышит длинным острым носом. Вот почему женщины, взглянув на него, проникаются глубокой нежностью к его заострённому, шишковатому, всегда хмурому лицу; волосы у него блестят, как у маленького мальчика, они курчавятся и скрипят, как листья салата.

Бен выходит в апрельскую предутреннюю тьму улиц. Ночь вся в ярких проколах прохладных и нежных звёзд. Под порывистым ветром шумит листва сада. Бен неслышно выходит из спящего дома. Его худое светлое лицо темно в пределах сада. Под распускающимися цветками пахнет табаком и кожаной обувью. Его коричневые тупоносые башмаки музыкально позванивают в пустых улицах. Лениво плещет вода в фонтане на площади; все пожарные спят, но Большой Билл Меррик, доблестный полицейский с кабаньими багровыми щеками, жадно чавкает мясными пирожками, запивая их кофе в закусочной «Юнида». На улицу мощными волнами льётся тёплый приятный запах типографской краски, поезд, гудя и завывая, уносится на весенний Юг.

Разносчики газет проходят в сумраке мимо фруктовых садов. Медно-коричневые ноги негритянок в тёмных лачугах сонно сгибаются на постелях. Звонко ворчит и бормочет ручей.

Новенький, номер шестой, услышал, что ребята обсуждают Рыжего.

— Кто этот Рыжий? — спросил номер шестой.

— Рыжий — сволочь, номер шестой. Смотри не попадайся ему.

— Сукин сын изловил меня на прошлой неделе три раза. У грека. Хоть бы давали поесть спокойно.

Номер третий вспомнил утро пятницы — его маршрут включал Негритянский квартал.

— Сколько, номер третий?

— Сто шестьдесят два.

— Сколько у тебя мёртвых душ, сынок? — цинично спросил мистер Рэндолл. — Ты когда-нибудь пробовал собирать с них задолженность? — добавил он, листая книгу.

— Он с них берёт натурой, — сказал Рыжий, ухмыляясь. — Недельную подписку даром за порцию.

— Ты-то чего лезешь? — воинственно спросил номер третий. — Ты сам-то шесть лет с ними путался.

— Спи хоть со всеми подряд, — сказал Рэндолл, — только приноси деньги. Бен, сходи-ка ты с ним в субботу.

Бен беззвучно и цинично усмехнулся в пустоту.

— Бог мой! — сказал он. — Вы хотите, чтобы я схватил этого жулика за руку? Он уже полгода вас обкрадывает.

— Ну, ладно, ладно! — с досадой сказал Рэндолл. — Вот ты и найди доказательства.

— Бога ради, Рэндолл, — презрительно сказал Бен. — У него в книге значатся черномазые, которые уже пять лет как умерли. Вольно же вам брать любого малолетнего мошенника, который попросит работы.

— Если, номер третий, ты не наладишь дела, я отдам твой маршрут другому, — заявил Рэндолл.

— И пожалуйста, отдавайте. Плевать я хотел, — грубо ответил номер третий.

— Бога ради! Нет, только послушать, — сказал Бен, усмехаясь, кивая своему ангелу и хмурым движением головы указывая на номера третьего.

— Да, только послушать! И я то же говорю! — задиристо объявил номер третий.

— Ну ладно, мальчик. Беги-ка разноси свои газеты, пока цел, — сказал Бен, спокойно меряя его хмурыми глазами. — Ах ты, сопляк! — добавил он с глубоким отвращением. — У меня есть младший брат, который стоит шестерых таких, как ты.

Весна легко окутывала землю, точно душистый газовый шарф; ночь была прохладной чашей сиреневой мглы, полной свежих запахов сада.

Гант спал тяжёлым сном, и оконная рама сотрясалась от его глубокого скрипучего храпа; коротко, взрывчато грохоча, вспарывая сиреневую ночь, поезд номер тридцать шесть начал подъём на Салуду. Паровоз беспомощно топтался на месте, как козёл, его колёса бешено вращались на рельсах. Том Клайн внимательно смотрел вниз на молочно клубящуюся речку и ждал. Паровоз заскользил, завертел колёсами, удержался и медленно, как напрягшийся мул, двинулся наверх, в темноту. Том удовлетворённо высунулся из окна и посмотрел вперёд — звёздный свет тускло поблескивал на рельсах. Он принялся за толстый бутерброд с маслом и холодным жареным мясом, отхватывая большие куски и оставляя на хлебе клейкие следы больших чёрных пальцев. Прохладный, медленно скользящий мимо мир пахнул шиповником и лавром. Вагоны горбато залязгали на гребне; у стрелки угрюмо стоял стрелочник в смутном жёлтом свете будки, опасно примостившейся над обрывом.

Расставив локти на краю окна и задумчиво пережёвывая мясо, Том выпучился на стрелочника. Они в жизни не обменялись ни единым словом. Потом он молча повернулся и взял бутылку из-под молока, до половины наполненную холодным кофе, которую протянул ему кочегар. Он запил еду большими спокойными булькающими глотками, точно епископ.

Подгнившее красное крыльцо дома номер восемнадцать по Вэлли-стрит, скользкое от жёлтой грязи, задрожало. Сложенная вчетверо свежая газета, которую швырнул номер третий, шмякнулась о дверь и жёстко упала на ребро, точно небольшой брусок из лёгкого дерева. В комнате за дверью Мей Корпенинг заворочалась во всей своей наготе, что-то одурманенно бормоча, и её тяжёлые медно-коричневые ноги медленным шёлком зашуршали в спёртом тепле постели.

Гарри Тагмен закурил «Кэмел» и глубоко втянул дым в свои мощные, пропитанные типографской краской лёгкие, наблюдая, как опускается талер печатной машины. Его обнажённые по плечо руки были такими же мускулистыми, как его машины. Он с удовольствием опустился в своё покорное скрипучее кресло и, откинувшись, небрежно просмотрел тёплый, душно пахнущий лист. Пышный голубой дым медленно струился из его ноздрей. Он отшвырнул лист.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.02 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>