Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Я не стану воздавать хвалу боязливо таящейся добродетели, ничем себя не проявляющей и не подающей признаков жизни, добродетели, которая никогда не делает вылазок, чтобы встретиться лицом к лицу с 35 страница



 

Володя мыл руки, когда Миленушкин спросил у него одними губами:

 

– Как?

 

– Ужасно! – так же, только губами ответил Устименко и вдруг почувствовал, что подбородок у него неудержимо дрожит.

 

– Выйдите, – заикаясь, попросил Миленушкин. – Выйдите, вам нельзя сейчас тут быть. Выйдите, а я управлюсь, товарищ майор…

 

И, задыхаясь, Володя вышел.

 

Упершись лбом в аварийный плот возле лазарета, ухватившись рукой за полукружие «эрликона», он произнес как заклинание:

 

– Я не могу, чтобы ты умирал! Слышишь?

 

Но никто его, конечно, не слышал. И никто ему, разумеется, не ответил.

 

– Я не могу, чтобы ты умирал! – сквозь зубы, не дыша, выдавил Устименко. – Ты не смеешь умирать! Ты только рождаешься! Ты только еще будешь, мальчик! Ты еще мальчик, ты дитя, но твой день наступает, ты будешь! Ты не смеешь умирать! Я не хочу, чтобы ты умирал!

 

Негромко и четко содрогалась в огромном чреве парохода машина, винт гнал судно вперед, свистел соленый, злой ветер, посверкивали на холодном солнце бегучие волны, стучали в костяшки спасенные и уже успевшие переругаться между собой бронзоволицые, татуированные, пьяноватые «сервайверс», а тут рядом, за переборкой белого лазарета, на койке под номером 2 умирал мальчик. У всех, несмотря на войну и опасности, все было впереди, а у него впереди оставалось совсем немного времени. Совсем пустяки, уж это-то Володя знал. Так же как знал, что помочь ничем нельзя.

 

Умывшись у пожарного палубного рукава, обтерев лицо полою халата, он пошел в лазарет. Невилл еще дремал в полузабытьи, и Володя, не замечая изумленного взгляда Миленушкина, налил себе в мензурку виски и выпил залпом. Потом сел на койку номер 1, подперев лицо ладонями, и сказал судовому фельдшеру, что тот может быть свободным.

 

– Я пойду в кают-компанию, – ответил Миленушкин. – Займусь там…

 

– Идите, занимайтесь!

 

– В случае чего…

 

– Я сам знаю, что мне делать в случае чего…

 

Миленушкин испуганно ушел.

 

Опять где-то слева стали сбрасывать глубинные бомбы. Невилл застонал и попытался приподняться.

 

– Ничего, – строго сказал Володя. – Лежите!

 

– Мне здорово паршиво, док, – пожаловался летчик. – Точно крыса грызет меня где-то изнутри. И все ноет, и все плывет. Дайте мне воды!

 

Попив из поильника, он полежал молча, потом быстро и повелительно произнес:



 

– Я хочу на воздух. Мне душно здесь, док. Сейчас утро или вечер?

 

– Сейчас ночь, Лью. И там холодно и ветрено.

 

– Наплевать, док!

 

– Я бы вам не советовал.

 

– Это может повредить моему здоровью? Вряд ли! Мне бы хотелось, чтобы нам сварили кофе, док, у меня там целая банка, пусть сварят все. Ведь никто же не спит, это последняя ночь на походе, верно?

 

– Верно! – с трудом сказал Устименко.

 

– Последняя! И я хочу провести ее с людьми.

 

– Но я же здесь?

 

– Вас одного для этой ночи мало. Мне очень хочется, чтобы пришел капитан, ему полезно выпить чашку кофе, и старпом, и стюардесса! И тот парень, который меня вытащил из воды, тоже пусть придет, он меня стесняется и ни разу ко мне не заглянул. И коньяк у меня есть отличнейший в придачу. Почему не устроить кутеж? Настоящий кутеж!

 

Вспоминая годы спустя, уже в мирные дни, эту ночь – последнюю ночь на походе, как выразился Лайонел, – Володя сурово корил себя за легкомыслие, но тогда – в ту сумасшедшую ночь, когда опять, после размышлений о том, что человек человеку – волк, открылось ему счастье понимания той нехитрой истины, что человек человеку, конечно, брат – он не размышлял, полезна эта встряска умирающему или вредна. По всей вероятности, не надо было вы-носить летчика на звенящий ветер, но это было последнее желание приговоренного, и они «выехали» – с кофе, коньяком, стаканами, чашками и бренди. В ожидании подачки кругом подступали волки – наемники «сервайверс», но брат крикнул им, как волкам:

 

– Пошли прочь!

 

И, усмехаясь сухими губами, объяснил Володе:

 

– Они продавали разные бутерброды, которые получали у вас по твердым ценам, и наживали тысячу процентов. А теперь они потребуют, чтобы им обменяли их выручку на валюту. Этим они мне хвастались. И им не стыдно было, что те, кто спасает мир от фашизма, едят пшено…

 

И добавил, пристально всматриваясь в «сервайверс»:

 

– Нехорошо так думать в такую ночь, но этих могли бы нанять и фашисты, не правда ли, док? У них светятся глаза, как у волков, – так выразился умирающий, который, конечно, никогда не видел или, как он говорил, «не успел» увидеть волков. Но он понимал все то, что понимал и Устименко. Невилл был человеком, который рождался этой звенящей, свистящей арктической ночью, человеком, который рождался в тяжелейших нравственных муках, чтобы исчезнуть навсегда.

 

«Что же удивительного в том, что врачи иногда стреляются?» – так думал Володя впоследствии, вспоминая эту ночь на походе – эту ночь рождения и смерти. Эту ночь, когда пришла ему в голову мысль, что честь хирургии, которой он так преданно и страстно служил, попрана не людьми, нет!

 

Ее попрали волки!

 

НАДО ИДТИ И ИДТИ!

 

 

Елисбар Шабанович пришел небритый, с подсохшим, пепельным в ночи лицом. Пришел и щеголеватый Петроковский – в белом свитере под молескиновой курткой. Кок в белом колпаке принес инглишу Ленечке кофе, сваренный со всей тонкостью, положенной на «Пушкине». А тетя Поля вынула заветные, сервизные «гарднеровские» чашки и подала их на подносе, как в далекое мирное время, когда обслуживала конгресс физиологов. И тот, кто вытащил пятого графа Невилла из воды – корявый палубный матрос в летах, с неописуемым насморком, – тоже явился и встал в сторонке, чтобы не «заразить», как он выразился, «перед самой перед родиной гостя». Выпив быстренько свой мартини и закусив его луковкой, спаситель отправился к пулеметам, а Невилл молчал и улыбался слабой, усталой улыбкой.

 

Его взгляд выражал странное умиротворение, и было дико, противоестественно сознавать, что этот человек уходит, что ничем больше нельзя его удержать, что он, в одно и то же время и бессильный физически, и полный огромных нравственных сил, умирающий и удивительно живой и земной, только что рожденный человек, – скоро, совсем скоро растворится в небытии.

 

– Ну, – все еще улыбаясь, сказал Невилл. – Теперь уже недолго, да, капитан?

 

Амираджиби с недрогнувшим лицом взял рюмку мартини, пригубил и кивнул.

 

– Надо думать, – как все капитаны, осторожно ответил он. – Ваше здоровье, Невилл!

 

За здоровье лейтенанта выпил и Петроковский.

 

– И кофе, – попросил Лайонел, – пожалуйста, пейте кофе. И еще бренди, или что там у нас есть? Док, налейте себе!

 

Устименко налил рюмку и хотел выпить, но забыл.

 

– Я где-то прочел, – вдруг резко сказал Невилл, – совсем недавно, что некоторые из тех, кто делает историю, весьма прохладно относятся к человеческому роду, поэтому история иногда совершается за счет людей. Давайте выпьем за тех людей, которые, делая историю, не забывают про человечество…

 

Он тоже пригубил и быстро, словно испуганно, огляделся.

 

Амираджиби допил свою чашку кофе и, коротко потрепав Володю по плечу, словно понимая, что ему предстоит, ушел на мостик, Петроковского позвал посыльный, тетя Поля унесла посуду, и теперь они остались вдвоем – в зеленом свете глубокой ночи, под пружинящими ударами холодного ветра русский военный врач в белом халате поверх морского кителя и умирающий юноша с девичьими кудряшками на висках и на лбу, настолько бесстрашный, что у него хватило храбрости спросить:

 

– Теперь все, док?

 

Но ответа он уже не понял, не смог понять. Он говорил сам – Лайонел Ричард Чарлз Гэй, пятый граф Невилл, говорил, клятвенно обещал Устименке, что они выпьют с ним, там, «дома», по глиняной кружке старого, доброго прохладного гильфордского пива, и он сыграет наконец не на губах, а на рояле свой «опус 2», «опус 7», «опус 9».

 

– Это не так уж плохо, – силясь приподняться и отыскивая Володю уже не видящими глазами, бормотал он, – гонг к обеду, и мама, когда мы собираемся. Но кому собираться, док?

 

Словно во сне, заметил Володя, как подошел и отпрянул назад Миленушкин. Еще раз и еще пробили склянки, утро наступало, последнее утро Лайонела Невилла. Мысли путались все круче и круче в его сознании, он куда-то скользил и пугался того неведомого, куда его влекло с неотвратимой силой. И чтобы ему не было так страшно и так одиноко, Володя взял его руки в свои, понимая, что это конец. Горячими, большими, сильными ладонями он сжимал и растирал – бессмысленно, не как врач, а как брат – холодеющие, беспомощные ладони Лью, вглядывался в его ищущий, потерявшийся, непонимающий взор и говорил одно и то же – тихо, бессмысленно, не по-английски, а по-русски:

 

– Ничего, Лью, все будет хорошо, все наладится, вы поправитесь! Все будет прекрасно!

 

А что могло быть прекрасного в этом мире, где честное и чистое порой умирает раньше дрянного и трусливого? Что?

 

И Володя все растирал руки и растирал, все вглядывался в глаза и вглядывался, пока врач в нем не объяснил ему – брату человека и человеку, что ни брата, ни человека больше нет, а есть только то, что называется «трупом».

 

Этот труп вдвоем с Миленушкиным они убрали и одели в хаки военно-воздушных сил Великобритании с серебряными крылышками на рукавах мундира. Над караваном уже барражировали английские истребители, и грохот их моторов и вой, когда они закладывали виражи, не только не нарушал тот величественный покой, в который навсегда теперь был погружен лейтенант Невилл, но как бы даже звучал единственной сейчас достойной Лайонела, торжественной и грозной музыкой. И странное дело: страдающая девочка, притворявшаяся храбрым мальчиком, исчезла. Теперь здесь, в белом свете матовых, лазаретных лампочек, лежал молодой мужчина – сильный и хрупкий и бесконечно, невыносимо одинокий…

 

Своей гребенкой Володя расчесал льняные кудри того, кто называл себя пятый граф Невилл, поправил пуговицу на погоне мертвого, еще поглядел на него и ушел, плотно прикрыв за собой дверь.

 

А на пароходе уже шла «приборочка», и в кают-компании, вымытой и выскобленной, готовились к тому, что так точно Предсказывал мертвый теперь Лью: на белой скатерти заплаканная тетя Поля расставляла банки с икрой, водку, коробки папирос «Северная Пальмира». Добровольные подручные протирали рюмки и фужеры. Капитан Амираджиби, выбритый до синевы, в открытом кителе с нашивками, в крахмальном белье, с золотой звездой на лацкане, медленно ходил по диагонали каюты, курил и, думая о чем-то своем, негромко напевал:

 

 

О старом гусаре

 

Замолвите слово,

 

Ваш муж не пускает меня на постой,

 

Но женское сердце…

 

 

– Тетя Поля, я принес ваш платок! – сказал Володя и, чувствуя, что у него подгибаются ноги, сел на диван.

 

– Держите себя в руках, Владимир Афанасьевич, – заметил Амираджиби. Или вы думали, что война похожа на кино, где даже умирают так, что никого не жалко? Эта сволочь – фашизм, – с бесконечной ненавистью в голосе сказал он, – эта сука Гитлер… Они, как коршуны, вырывают у живых куски живого сердца. Но надо идти и идти, надо шагать своей дорогой, пока есть силы, и по возможности улыбаться, доктор, изо всех сил улыбаться, вселяя бодрость в свою команду. Посмотрите, как я буду улыбаться, я научился…

 

Устименко поднял измученное лицо и передернул плечами. Прямо перед ним, ярко освещенный светом бестеневой операционной лампы, которую позабыли убрать из кают-компании, улыбался приклеенной, отдельной улыбкой корректнейшего вида человек с пепельно-бронзовым, изрезанным морщинами лицом и ненавидящим, бешеным взглядом очень черных, без блеска глаз.

 

– Хорошо? – спросил Амираджиби.

 

– Нет! – облизывая пересохшие губы, ответил Володя. – Очень уж понятно, что вы думаете…

 

– А это – мое дело, – засмеялся своим характерным, клекочущим смехом капитан. – Это к вопросам дипломатии не относится.

 

И, резко отвернувшись от Володи, он вновь едва слышно запел:

 

 

О старом гусаре

 

Замолвите слово…

 

АМИНЬ

 

 

После полудня с капитанского мостика Володя увидел, как на воду залива села огромная летающая лодка «Каталина». Над портом Рейкьявик барражировали десятки самолетов, и в грохоте их моторов невозможно было понять, где и кто играет «захождение», потом на трапе скомандовали «смирно», и Устименко, помимо своей воли, оказался в кают-компании, где все стало похоже на театр – и цилиндры, и мундиры с позеленевшим золотом на обшлагах, и охапка мохнатых и липко-душистых черных роз, и кепстэн, и неправдоподобно длинные сигары, и лысины над шитыми воротниками, и блестящие от дождя плащи, и верткие, угодливые офицеры связи с пистолетами на боку, словно на фронте, и какая-то узколицая, белая, как мел, женщина во всем черном и в черных мехах – с непонимающими, отсутствующими глазами.

 

«Это – мать! – сжимая зубы, понял Володя. – Это его мать».

 

Тучный военный, на руку которого она опиралась, подозвал к себе офицера связи, и тот, щелкнув каблуками, повернулся к Амираджиби. Они о чем-то поговорили вполголоса, потом капитан показал глазами на Володю, и взгляды их вдруг встретились.

 

«Ничего, Владимир Афанасьевич, – прочитал Устименко. – Это очень трудно, это почти невыносимо, но мы должны идти и идти и делать то, что велит нам наша совесть! Вы же сами все понимаете, доктор!»

 

Это было, действительно, невыносимо трудно, но он не мог не пойти. Он пришел в отель на Киркустрайте – и маленький рыженький плутоватый бой в красном с золотом мундирчике проводил его в апартаменты леди Невилл. Озабоченный и очень достойного вида джентльмен – наверное, секретарь предупредил русского доктора, что леди не совсем здорова, это ведь понятно, не так ли? Это нельзя не понимать в данное время…

 

– Я понимаю! – сказал Володя.

 

Пожилой лакей или камердинер, но тоже достойнейший по виду господин, открыл еще одну дверь – здесь было так же полутемно, как в других комнатах. И тут, сгорбившись, сжавшись, укрыв колени пледом, сидела та высокая, с непонимающим, отсутствующим взглядом старуха, которую все называли странным словом – «леди».

 

«Это же мать, мать Лайонела, которой больше незачем тащить бремя жизни, – с тоской и болью подумал Устименко. – Это мать их всех – мать мертвых сыновей».

 

А она молчала.

 

Молчала и ждала – чего?

 

И тучный военный с седым венчиком коротких кудрей вокруг плеши, стоящий с сигарой поодаль, – дядя Торпентоу – тоже ждал.

 

– Леди Невилл желала бы знать все, что возможно, о своем сыне, ныне покойном. Сэр Лайонел Невилл, которого вы… – начал было Торпентоу.

 

– Да, я понимаю! – кивнул Володя.

 

И, глядя в глаза этой старой женщине, прямо, спокойно и напряженно, так, чтобы она все поняла, Устименко заговорил. Сначала он рассказал про сражение над караваном – во всех известных ему подробностях: про доблесть и отвагу Лайонела, про то, как на его крошечный самолетик смотрели со всех кораблей и транспортов, про то, как он сбил нацистского летчика, и, наконец, про то, что лейтенанта – раненого – подняли на пароход «Александр Пушкин». Не торопясь, стараясь как следует, возможно точнее перевести мнение Амираджиби о Лью, он передал слова капитана о юном летчике с сердцем начинающего льва. Здесь жирный Торпентоу крякнул и стал раскуривать погасшую было сигару.

 

– Да, да, – сказала леди Невилл, – я слушаю вас, доктор, я вас слушаю…

 

Но жирный Торпентоу не дал Устименке сразу продолжать. Он что-то негромко сказал старухе и позвонил, и тогда очень скоро в этой полутемной комнате оказалось еще несколько человек – молодые люди в хаки с литерой "П" на своих мундирах. "П" – пресса!" – подумал Володя, и то состояние, в котором он находился, когда шел сюда и когда начал рассказывать о Лайонеле, вдруг сменилось ощущением холода и пустоты.

 

– Это – печать! – сказал дядя Торпентоу. – Пресса! Я просил бы вас, доктор, повторить то, что вы нам рассказывали о лорде Невилле.

 

Устименко повторил. Но теперь он повторил машинально, думая при этом о том, как бы вел себя Лайонел сейчас с этим самым дядей Торпентоу, «служившим в Индии». И жесткий смех Лайонела еще звучал в его ушах, когда он опять повернулся к матери Лью, стараясь забыть о молодых людях с буквами "П", которые тщательно, скромно и бойко записывали то, что он рассказал…

 

– Да, доктор! – опять произнесла старуха.

 

Она вся вытянулась вперед – эта высокая женщина, кажущаяся Володе маленькой, и ее седая с пробором голова мерно тряслась совсем близко от него. Не плача, она слушала жадно и страстно, взгляд ее из непонимающего и отсутствующего стал радостно-сосредоточенным, и казалось, что только Володиным рассказом живет она сейчас. И он рассказывал ей милые пустяки, дорогой ее сердцу вздор – как на пароходе Лайонела называли по-русски Леней и Леонидом, рассказывал про их игру в отгадывание музыки, про то, как он старался всем раздать свои лакомства и как он подружился в госпитале с русским летчиком, который даже назвал его «своим в доску»…

 

– Мы вам очень благодарны за эти подробности, – вдруг властно и даже несколько неприязненно перебил Володю дядя Торпентоу. – Но мы бы хотели побольше услышать о последних днях пятого графа Невилла. Вы были близко от него, и, по всей вероятности, вы слышали некоторые его мысли, существенные именно сейчас…

 

Устименко помолчал.

 

И вновь ему привиделся Лайонел Невилл, и привиделась его блуждающая, ненавидящая и непрощающая улыбка. Вновь увидел он лицо страдающей девочки, старающейся быть мальчиком. И в который раз задал себе вопрос: только ли физические это были страдания?

 

Журналисты в хаки неподвижно застыли со своими блокнотами и вечными ручками. Они ждали. Что бы им сказал сейчас Лайонел Невилл, если бы его не убила их традиционная политика? Какие бы он нашел слова для их печати этот только что родившийся человек?

 

Еще раз Устименко взглянул на мать.

 

Она тоже ждала.

 

И один из убийц Лайонела, подписавший телеграмму-приговор, – дядя Торпентоу, у которого слишком много общего с нацистами для того, чтобы желать им поражения, тоже ждал.

 

Не торопясь, в высшей степени осторожно обращаясь с тонкостями английского языка, военврач Устименко наконец заговорил. Он обязан был в точности передать фразы Лайонела: у него была своя манера говорить нервная и жесткая, свои обороты речи, еще мальчишеские, угловатые, рваные, и он следовал за мертвым Невиллом, восстанавливая его интонации, вслушиваясь даже сейчас в них, представляя себе морские валы, белую пену и размеренное движение арктического конвоя.

 

Он рассказал о крови русских, которая меряется на гектолитры, про брата, вдавленного гусеницами в песок пустыни. Он вспомнил другого брата разведчика, ненавидевшего Мюнхен и убитого в Гамбурге при помощи мослистов. То, что он знал эти подробности, было доказательством их правдивости. С холодным сердцем и ясным умом, сдерживая себя в своих собственных оценках, он повторял только то, что доподлинно было известно Лайонелу, разумеется не научившемуся врать. Так он дошел до наиболее острой темы – до темы арктических конвоев, и здесь заговорил еще медленнее, обращаясь только к дяде Торпентоу и совсем не глядя на мать. Затопленная взрывчатка и пушки, самолеты и танки, покоящиеся на дне ледяных океанов, – это горе тысяч матерей, овдовевших жен, осиротелых детей. Так пусть же запишут журналисты точку зрения всех Торпентоу, взятых вместе.

 

Он не предавал Лайонела, он только выполнил свой долг по отношению к его памяти. И когда огромный Торпентоу прервал Володю корректным по форме замечанием, что покойный лейтенант Невилл всегда был склонен к преувеличениям, а преувеличения мальчика, несомненно, еще гиперболизированы коммунистическими взглядами «нашего милейшего доктора», Володя совершенно был подготовлен к ответу.

 

– Я и не рассчитывал, генерал, – сказал он негромко и спокойно, – что вы мне поверите или даже пожелаете поверить. Но ведь, в сущности, это совершенно не важно. Я только сказал то, чего не смог вам сказать сэр Лайонел Невилл, которому, насколько я понимаю, вы бы тоже не поверили, хоть вы отлично знаете, кто прав. Но дело не в этом. Для нас очень важно, что такие люди, как покойный лейтенант Невилл, в тяжелейших испытаниях оказываются нашими истинными друзьями – и в жизни, и в бою, и в смерти…

 

И, поклонившись леди Невилл, он пошел к двери.

 

– Но надо идти и идти! – говорил себе Устименко, шагая под дождем к порту. – Тут уж ничего не поделаешь – надо идти и идти!

 

Исландцы в дождевиках шарахались от русского военного моряка. Он разговаривал сам с собой, этот моряк, и глаза его сухо и жестко блестели.

 

Возле самого порта перед ним резко затормозил маленький синий автомобильчик, и тотчас же на Володином пути, дыша ему в лицо крепкой смесью ситары и алкоголя, оказался один из тех – с буквой "П" на мундире, который только что записывал в свои блокноты его рассказ о Лайонеле Невилле.

 

– Еще два слова, док! – сказал он, вытаскивая из машины дождевик.

 

– Мне некогда! – устало вздохнул Устименко.

 

– Здесь неподалеку есть отличный бар!

 

– Все это ни к чему, – сказал Володя. – И вы сами это отлично понимаете. Вы все думаете и рассуждаете, как этот Торпентоу.

 

Лошадиное, зубастое лицо журналиста было мокро от дождя.

 

– Это вы хватили! – сказал он. – Это, пожалуй, слишком круто. В нынешней войне мы делаем одно и то же дело.

 

– В нашем военном уставе есть положение, которое вам следует запомнить, – сказал Устименко. – Иначе вы ничего не поймете. Я постараюсь перевести его вам на память…

 

И, помедлив, он произнес:

 

– «Упрека заслуживает не тот, кто в стремлении уничтожить врага не достиг цели, а тот, кто, боясь ответственности, остался в бездействии и не использовал в нужный момент всех сил и средств для достижения победы».

 

Журналист молчал.

 

– Вам понятно?

 

– Это слишком политика!

 

– Это относится ко всему, – с силой и злобой произнес Устименко. – И если вам угодно, к истории смерти Лайонела Невилла – тоже. Разберитесь во всем этом и подумайте на досуге, если вам это позволит Торпентоу.

 

И, обойдя журналиста, словно он был столбом, Устименко вошел в порт. А когда он вернулся на пароход, его так трясло, что тетя Поля поднесла ему в буфетной стопку водки, чтобы он успокоился.

 

– А нас между тем и не собираются грузить, – сказал Володе Петроковский, заглянув в буфетную. – Знаете, что они считают? Они считают, что нам надо отдохнуть после рейса. Никто так не обеспокоен состоянием нашей нервной системы, как союзнички. Сумасшедшей доброты люди…

 

– Чтоб им повылазило! – сказала тетя Поля. – Уже «белой головки» совсем почти ничего не осталось, с утра делают нам визиты, и не то чтобы сэндвичи с икрой, а из банки хватают ложками.

 

– А вы не давайте! – посоветовал Петроковский. – Вы сами тут сэндвичи делайте – муцупусенькие…

 

– С нашим капитаном не дашь!

 

К следующему вечеру цинковый гроб погрузили на «Каталину», чтобы переправить тело в тот самый склеп, о котором рассказывал Невилл. В кают-компании «Пушкина» английские офицеры из конвоя пили водку и закусывали икрой. Старший офицер сказал речь о беспримерном мужестве Красной, Советской союзнической армии и флота. Капитан Амираджиби сидел с полузакрытыми глазами, пепельно-бронзовое лицо его казалось мертвым, только одно веко дергалось.

 

– Смерть немецким оккупантам! – сказал он по-английски и поднял рюмку. Именно в эту секунду Петроковский ввел в кают-компанию леди Невилл. Глазами она сразу нашла Володю. Она была одна, эта старуха, и с ее прорезиненного плаща стекал дождь. Ее мокрое лицо было еще белее вчерашнего.

 

– Я не знаю, – сказала она, растерянно оглядывая вставших перед ней офицеров. – Я не знаю… Я шла сюда…

 

Она даже попыталась улыбнуться, и в этой улыбке вдруг мелькнул Лью – то же гордое и страдальческое выражение.

 

– Немного виски, леди, и вы согреетесь, – сказал Амираджиби. – Вы просто устали и продрогли…

 

Володя подошел ближе к ней, и она быстро взглянула на него.

 

– Да, – произнесла она своим ломким, растерянным голосом. – Я вчера не поблагодарила доктора. Я не поняла вчера. Но потом, ночью, я поняла. Это был Лью, конечно, это был мой мальчик – Лью. Он… никогда не лгал!

 

И, словно что-то потеряв, она стала шарить по карманам своего плаща.

 

– Лекарство? – спросил Володя.

 

– Нет! – болезненно поморщившись, ответила она. – Нет, не лекарство.

 

И, развернув листок мокрой бумаги, достала фотографию и протянула ее Володе. Фотография тоже была мокрая и очень блестела, и, наверное оттого, что на лицо юного Лайонела упала капля влаги, оно казалось совсем живым и винт самолета за его плечами тоже казался настоящим. Они как бы были в дожде – мальчик и самолет – и оба ждали, когда очистится небо.

 

– Вот! – сказала леди Невилл и крепко согнула пальцы Володи на фотографии сына, как бы давая ему этим понять, что карточка – его. – А теперь еще молитву, и я уйду! Больше я ничего не могу!

 

Без кровинки в лице, она помолчала немного, как бы вспоминая, еще взглянула на Володю, на Амираджиби, на других – и здесь, у стола, над икрой и водкой, над пепельницами и папиросами, над бутылками соков и сифонами содовой, сухо, четко и бесстрастно прочитала старую молитву моряков.

 

– О боже! – слышал Володя. – Ты разверзаешь небеса и укрощаешь моря, ты направляешь течение вод в водоемах от малого до великого, ты повелитель до скончания веков, прими, о боже, под защиту свою людей, которые служат тебе во флоте твоем. Сохрани их от страха в море, повели им вовеки не испугаться врага, дабы могли они навсегда законно плавать в морях, и тем самым чтобы слуги твои, о господи, на островах твоих могли в мире и спокойствии служить тебе и радоваться чудесам земли, наслаждаться плодами своего труда и с благодарностью прославлять имя твое, равно как и святое имя Иисуса Христа. Аминь!

 

– Аминь! – подтвердили офицеры королевского флота.

 

– Аминь! – отдельно, тонким голосом сказал старший офицер.

 

Капитан Амираджиби и Володя проводили старуху до трапа. Над портом Рейкьявик шумел дождь. Внизу на причале постукивал мотором черный «кадиллак».

 

– Они меня уже отыскали, – сказала со своей странной полуулыбкой леди Невилл. – Но я ведь совсем не сумасшедшая!

 

А в десять часов «Каталина», взвыв мощными моторами, оторвалась от воды, сделала прощальный круг над портом и легла курсом на Лондон.

 

Вот как это все произошло – рождение и смерть человека.

 

Потом с каждым днем увеличивалось расстояние, отделяющее Володю от тех горьких дней, но странно: многое совершенно исчезло из памяти, а девочка, страдающая девочка, которой так хотелось походить на храброго мальчишку, так и не могла раствориться во времени.

 

И рассказать и объяснить все это никому, кроме Вари, он не мог, а Вари не было, не было, не было!

 

ЕСТЬ БЛИЗ КИЕВА БОЛЬНИЦА…

 

 

У командующего сидели английские адмиралы и высшее начальство того конвоя, с которым возвратился «Пушкин». Тяжелая дверь часто открывалась, и тогда в приемной слышны были возбужденные голоса союзников и неприязненные, короткие, резкие реплики командующего. Адъютант в очень коротком кителе со старательным и прилежным выражением лица почтительно захлопывал дверь, и вновь в приемной делалось тихо и торжественно, только слышно было, как посвистывает ветер в сопках, там, за большим окном, да перелистывает бумаги в папке заваленный делами сытенький адъютант.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.046 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>