|
Володя перевел через пень-колоду. Но зачем? Чему это все могло помочь? Уорд, слушая, только ежился и пожимал плечами.
– Предупреждаю, – срываясь на фальцет, сказал Харламов, – предупреждаю, больной сейчас в хорошем состоянии, и его нынче же можно и должно оперировать. Повторное кровотечение исключит операцию.
Уорд выслушал перевод и еще раз вздохнул.
Проводив Харламова и Левина, Володя немного постоял в коридоре, стараясь собраться с мыслями, потом вернулся к Невиллу.
– Он молодец, ваш профессор, – сказал Лайонел. – Наверное, здорово знает ваше ремесло? Откуда он?
– Откуда? Пожалуй, это стоит рассказать.
И, стараясь ни о чем не думать, Володя рассказал Лайонелу о профессоре Харламове. Пожевывая чуингам и посасывая сигареты, вокруг стояли и сидели американские и английские матросы во главе с вечно пьяным боцманом с «Сант-Микаэла». И они слушали тоже. Этот мальчишка – до Великой Октябрьской революции бездомный сирота, нищий человек, разносил булки по Москве в корзине, вот так – на голове. А потом он воевал в гражданскую войну. Между прочим, на Севере, здесь, где высадились англичане, – вот как иногда складываются судьбы. И лечил своих раненых, лечил, как умел и чем умел…
– Булками! – скверно сострил пьяненький боцман.
– Булок у нас не было. Булки были у вас, – серьезно и строго сказал Володя. – А потом Харламов пошел учиться.
– Кто ему давал деньги? – спросил маленький, тощенький матрос.
– Государство рабочих и крестьян.
Невилл смотрел на Володю внимательно и немного насмешливо.
– Вы, оказывается, еще и комиссар к тому же, – сказал он на прощание.
– Непременно! – улыбаясь, ответил Устименко. – Ни черта не стоит тот врач, который не умеет быть комиссаром, когда это от него требуется. Ведите себя хорошо, сэр Лайонел, я буду вас навещать.
И он ушел, даже не заглянув в кабинетик Уорда.
Слишком уж у него было противно на душе, и слишком хорошо он знал, чем все это кончится. Для этого-то он был достаточно толковым врачом.
Впрочем, он предугадывал, но далеко не все.
Разве можно было сейчас предположить в подробностях ход событий?
Разумеется, нет!
– Я могу ехать? – спросил Володя, сильно дуя в телефонную трубку.
– Полагаю, что да! – сказал Харламов. – Как вам понравился этот фрукт?
Устименко промолчал. Ему хотелось спать.
– Если будет время, проведайте своего летчика! – посоветовал Харламов. – В нем есть что-то привлекательное. Вы меня слышите, майор?
– Слышу.
– Ну так поезжайте! Вы – рейсовым катером?
– До главной базы – да, а там попутным!
– Добро!
Левин тоже с ним попрощался по телефону. На катере поспать Володе не удалось – не было сидячего места, все три часа он провздыхал за теплой трубой. Шелестел дождь, орали чайки, – как все, в сущности, надоело! И какое это общее чувство для всех в такую пору войны – надоело! И тому старослужащему мичману надоело, и чьей-то жене с ребятенком надоело, и ему, Володе Устименке, надоело! Еще когда дело делаешь – понятно, а вот когда так киснешь за трубой, или ждешь попутного транспорта, или отправляешься, зная, что главное время уйдет на ожидание…
– Беспорядок! – сказал раздраженный голос за Володиной спиной. И Устименко даже не поглядел на раздраженного. – Беспорядок!
Как будто бы в слове «война» может содержаться понятие порядка! Сама война, прежде всего, беспорядок.
Только к вечеру он добрался наконец до своего милого 126-го, узнал, что нового решительно ничего нет, наелся до одури и, радостно удивившись, что вопреки всем его размышлениям у него-то в госпитале как раз порядок, мгновенно уснул.
Была глубокая ночь, когда их привезли, и Устименко с минуту простоял возле скалы, в которой была вырублена его землянка, – никак не мог по-настоящему проснуться: позевывал, вздрагивал и прислушивался; ниже, у моря, где-то возле губы Топкой, ухали пушки, а в сером сыром небе с зудящим настырным звуком ходил немецкий «аррадо», – что ему тут было нужно?
– Опять вроде войнишка? – пробегая по раскисшей тропке, спросил капитан Шапиро. – Как считаете, товарищ майор?
Володя не ответил.
На въезде во тьме постукивал мотор полуторки.
– Откуда? – спросил Володя у шофера, застегивающего крюки кузова.
– Та со старого пирсу. С дорожного батальону людей побило. Подводили дорогу скрозь Губин-скалу, он разведал и дал прикурить.
В предоперационной было жарко. Движок уже работал, лампочки быстро накалились. «Когда это он успевает? – уважительно подумал Володя о Митяшине. – Ведь еще только сняли с машины раненых, а уже все готово!»
Нажимая ногой педаль умывальника, он привычно начал процедуру мытья рук. За его спиной проносили носилки, Устименко услышал сердитый окрик Митяшина:
– Кто ж ногами вперед носит, дурачье непроспатое! Соображаете?
«И тут поспевает!» – опять удивился Володя.
Пять минут прошло, Устименко положил щетки и протянул руки Норе Ярцевой, чтобы она полила раствором нашатырного спирта. Но раствор не лился.
– Девушку привезли, кра-асивенькую! – сказала Нора.
– Раствор! – строго приказал Устименко.
Вытерев руки денатуратом, он подошел к столу и, щурясь от яркого света низко опущенной операционной лампы, начал осматривать раненого, совершенно при этом забыв слова Норы, что привезли девушку. Его только на мгновение удивило маленькое розовое ухо и круто вьющиеся медно-золотистого цвета волосы, которые Нора, жалобно канюча, выстригала на затылке…
Вера Николаевна предостерегающе произнесла:
– Пульс нитевидный, Владимир Афанасьевич!
Устименко промолчал, размышляя. На мгновение мелькнула привычно тоскливая мысль об Ашхен и исчезла, и тотчас же майор медицинской службы Устименко начал приказывать жестким, не терпящим никаких возражений голосом.
У каждого хирурга на протяжении его жизни бывают случаи, когда зрение, ум, руки достигают величайшей гармонии, когда деятельность мысли превращается в ряд блестящих озарений, когда мелочи окружающего совершенно исчезают и остается лишь одно – поединок знания и одаренности с тупым идиотизмом стоящей здесь же рядом смерти.
Наука не любит слова «вдохновенье», как, впрочем, не любит его и истинное искусство. Но никто не станет отрицать это особое, ни с чем не сравнимое состояние собранности и в то же время отрешенности, это счастливое напряжение знающего разума и высочайший подъем сил человека в минуты, когда он вершит дело своей жизни…
Она стояла тут, рядом, – та, которую изображают с косою в руках, слепая, бессмысленная, отвратительная своим кретиническим упрямством; ее голос слышался Володе в сдержанно предупреждающих словах наркотизатора; это она сделала таким синевато-белым еще недавно розовое маленькое ухо, это она вытворяла всякие фокусы с пульсом; это она хихикала, когда Володино лицо заливало потом, когда вдруг неожиданно стал сдавать движок и принесли свечи; это она пакостно обрадовалась и возликовала, когда доктор Шапиро сделал неловкое движение и чуть не привел все Володины усилия к катастрофе.
Но майор медицинской службы Устименко знал ее повадки, знал ее силы, знал ее хитрости, так же как знал и понимал свои силы и возможности. И в общем, не один он стоял тут, возле операционного стола, – с ним нынче были, хоть он и не понимал этого и не думал вовсе об этом, и Николай Евгеньевич Богословский, и вечная ругательница Ашхен Ованесовна, и Бакунина, и Постников, и Полунин, и те, которых он никогда не видел, но знал как верных и добрых наставников: Спасокукоцкий, и Бурденко, и Джанелидзе, и Вишневский…
Они были здесь все вместе – живые и ушедшие, это был военный совет при нем, при рядовом враче Устименке, но сражением командовал он. И, как настоящий полководец, Володя не только вел в бой свои войска, свои уже побеждающие армии, но вел их с учетом всех обходных возможностей противника, всех могущих последовать ударов в тыл, клещей, котлов и коварнейших неожиданностей. Он не только видел, но и при помощи своего военного совета предвидел – и вот наконец наступило то мгновение, когда он больше мог не задумываться о сложных и хитрых планах противника.
Маленькое ухо вновь порозовело, пульс стал ровным, дыхание – спокойным и глубоким. Отвратительная старуха с пустыми глазницами и ржавой косой ничем не поживилась этой ночью в подземной хирургии. Операция кончилась. Сестра Кондошина сказала измученным голосом:
– Это что-то невероятное, Владимир Афанасьевич. Сам Джанелидзе…
– Он мне, между прочим, здорово помог сегодня – ваш Джанелидзе, – тихо прервал Кондошину Устименко.
Он сидел на табуретке, позабыв снять марлевую повязку со рта, плохо соображая, совершенно пустой, как ему казалось. И внутри у него все дрожало от страшной усталости.
Вот в это мгновение он и узнал Варю.
Дыхание ее было спокойным, она еще не пришла в себя. Запекшиеся, искусанные губы ее вздрагивали. И в глазах застыло непонимающее выражение.
– Боже мой! – едва слышно произнес Володя. – Боже мой!
Неизвестно, откуда взялись у него эти слова. Но он вовсе не был потрясен. Он был просто удивлен, и ничего больше. Он был слишком пуст сейчас, слишком много сил ушло у него на борьбу за жизнь этого тяжело раненного «бойца», собственно для Вари не осталось ничего…
– Это ваша… знакомая? – спросила Вересова.
– Да, – неохотно ответил он.
– Она была тут в марте, – неприязненно сказала Вера Николаевна. – Я, кажется, забыла вам передать.
– В марте? – спросил Володя. – Еще в марте?
– Ну да, сразу после моего назначения. Но ведь вас многие спрашивают… Может же случиться… Виновата, убейте! Или посадите на гауптвахту.
Ее красивые спокойные глаза смотрели насмешливо, рот улыбался. Даже сейчас у нее были накрашены губы. И маленький завиток виднелся из-под косынки. Володя отвернулся.
«Еще в марте, – сказал он сам себе. – Значит, до того, как я был на „Светлом“ у Родиона Мефодиевича. Вот когда она меня нашла…»
Шапиро работал на левом столе, Вера – на правом. Володя думал, сгорбившись на табуретке. Вересова оперировала так же, как Уорд. Что-то у них было общее. Самоуверенность? – удивился своей догадке Устименко.
– Шить! – приказала она.
– Вы бы вышли, Владимир Афанасьевич! – посоветовал Шапиро. – На вас лица нет…
Вера тоже порекомендовала ему идти отдыхать, но он остался. Такое уж у него было правило – даже если тяжелых раненых и не случалось. Ашхен так его учила, а это подземная хирургия все равно оставалась ее хирургией.
Только в восьмом часу утра он закурил у скалы, на лавочке. Было очень сыро и мозгло, и тут, у скалы, его словно ударило: Варя! Варвара Степанова! Она есть, она жива, она его искала. И теперь он ее, кажется, вытащил. Ее – Варю!
Вне себя от счастья, рывком он взбежал по осклизлым от дождей ступенькам и распахнул тяжелую, набухшую дверь к себе в землянку. Здесь у стола, в позе несколько картинной и в то же время властной, развалился подполковник в расстегнутом кителе, со сверкающей орденами и медалями грудью – наливал себе в стакан немецкий трофейный ром. Желтый реглан висел у него на одном плече, замшевые перчатки валялись на полу, кожаный кисет на табуретке, и весь этот беспорядок тоже показался Володе организованным, специальным стилем.
– Ты Устименко? – небрежно, но и ласково спросил подполковник.
– Я, – чего-то страшась и не понимая, чего именно, ответил Володя. – Я Устименко.
– Козырев, Кирилл Аркадьевич, – сказал подполковник и протянул сухую, очень сильную руку. – Будем знакомы. Подранило тут у меня одну барышню, потребовала непременно к тебе везти, вот привез. Ты что – вроде Куприянов или Ахутин?
Володя молчал, неприязненно и угрюмо вглядываясь в красивое, хоть и немолодое лицо подполковника. И вдруг вспомнился ему Родион Мефодиевич, когда помянул он там, в кают-компании «Светлого», Варю, вспомнилось, как словно бы тень мелькнула на его чисто выбритом, обветренном лице при Барином имени. Что это было тогда? Этот самый Козырев?
– Прооперировал ты ее благополучно, вернее нормально, чтобы судьбу не искушать, такое подберем определение, – продолжал подполковник, наливая в кружку, наверное для Володи, ром. – Мне моя разведка донесла, я тебе, друг, покаюсь, у Козырева везде свои люди есть. Так вот, на данном этапе все согласно кондиции, а дальше как?
– Что – как? – с трудом выдавил из себя Устименко.
– Как дальше моя эта самая девушка, техник-лейтенант? Прогнозы каковы, согласно твоей науке? Я тебе откровенно скажу, товарищ военврач, она мне, эта Варя, не вдаваясь в подробности, самый близкий человек. Ближе нет, в остальном разберешься, не ребенок. Война есть война, все мы люди, что же касается до неувязок, то кто судьи?
Володя по-прежнему молчал. Что-то трудное, болезненное мелькнуло в его широко раскрытых, как бы удивленных глазах и пропало. Но Козырев ничего не заметил. Он подбирал слова покрасивее и наконец подобрал те, которые показались ему самыми удачными:
– Жар-птица она мне. Ясно? А неясно – выпей ром: паршивый, да ведь ты ничего, сквалыга, не поднесешь. Так и мотается подполковник Козырев со своей выпивкой и закуской по добрым людям…
Он задумался, стер пальцем слезу и, дернув плечом, произнес:
– Прости! Что называется – скупая, мужская. Поверь, военврач, нелегко мне. Вот выпил: побило людей в батальоне, теперь с кого спросят? С подполковника Козырева. А сапер ошибается раз в жизни.
Я – сапер, ошибся, судите…
– Зря с таким шумом дорогу пробиваете! – негромко и враждебно сказал Володя. – Тоже геройство! Тут мы уже давно удивляемся, как это вам безнаказанно сходит…
Он вовсе не хотел говорить сейчас о том, что слышал давеча ночью в операционной от раненых, но подполковник с его картинной «скупой, мужской» слезой и «жар-птицей» вызвал в нем такое острое чувство горькой ненависти, что он не выдержал и сорвался. Козырев же вдруг воспринял Володины слова как дружескую укоризну и согласился:
– Это ты мудро! Это правильно! Точнее точного сказал, в самое яблоко. Но я, милый мой военврач, человек, понимаешь ли, большого риска, еще в финскую этим риском авторитет приобрел. И, как видишь, не на словах…
Особым образом Козырев шевельнулся – так что ордена и медали его одновременно и зазвенели и слегка озарились блеском огоньков свечи.
– Отмечен! Ну, а тут не подфартило! И надо же, как раз Варвара моя там застряла. Не надо было ее посылать, но, с другой стороны, как не пошлешь, когда в части наши взаимоотношения хорошо и даже слишком хорошо известны. Рассуди своей умной головой, войди в положение, каково мне? Да еще и она сама требует, ее, видишь ли, долг зовет. Следовательно, откажешь – и сразу найдутся товарищи, которые развал политико-морального состояния пришьют.
Еще хлебнув, он вдруг осведомился:
– Итак, будет она жить?
– Не знаю! – угрюмо ответил Володя.
– Может, кого потолковее сюда доставить? – кривя лицо, обидно спросил Козырев. – Ежели сам ты еще ничего не знаешь? У меня знакомства имеются в медицинском мире… Я к Харламову ее доставить в состоянии…
– Ну, валяйте, везите, – поднимаясь, сказал Устименко. – Только немедленно, а я спать лягу, потому что мне работать вскоре надо…
Ему необходимо было остаться сейчас наедине с самим собой. Он больше не мог слышать этот сиповатый, самодовольный голос, не мог видеть плещущийся в стакане ром. У него не осталось совершенно никаких сил ни на что…
Бесконечно долго собирался Козырев – казалось, он никогда не уйдет. А в дверях велел строго и пьяновато:
– Попрошу для моей раненой условия создать соответствующие.
– У нас для всех раненых условия одинаковые! – глухо ответил Володя.
И лег.
Но сил не оставалось даже на то, чтобы заснуть. Чиркнув спичкой, он зажег свечу, вылил в кружку остатки рома и, обжигаясь, выпил все до дна. Потом с удивлением почувствовал, что плачет…
По ногам тянуло холодом, да и вообще было холодно – печурка давно простыла, но Устименко ничего не замечал. Рот его кривился, плача он кусал губы и бормотал, задыхаясь:
– Боже мой, боже мой! Жар-птица! Что же ты, Варюха, с ума сошла, что ли?
Потом он все-таки заснул, но спал недолго, часа два. А проснувшись, с омерзением взглянул на немецкую бутылку, на кружку, из которой пил ром, побрился, обтерся снегом, пришил чистый подворотничок и, вызвав Шапиро и Вересову, пошел с обходом к своим раненым.
Странным взглядом – долгим, пристальным и неспокойным, словно бы проверяющим – посмотрела на него Варвара, когда увиделись они в это утро. Нора полою халата вытерла Володе чистую табуретку. Вера Николаевна, зевнув у низкого входа, сказала, что уйдет – «совершенно нынче не спала». Голос у нее был злой, даже срывался. Дальше – за самодельной занавеской – раненые играли в шахматы, кто-то чувствительным голосом пел «Синий платочек». Еще глубже – в самом конце подземной хирургии – на одной ноте ругался замученный страданиями матрос Голубенков, и было слышно, как Шапиро его ласково утешает.
Устименко сел.
Варвара все смотрела на него, не отрываясь.
Потом в глазах ее словно вскипели крупные слезы, и тихим голосом она сказала какое-то слово, которое Володя не расслышал.
– Что? – спросил он, наклонившись к ней.
– Нашла, – быстро повторила она, – нашла! Не понимаешь? Тебя нашла.
«Нет, врет подполковник! – со страстным желанием, чтобы это было именно так, подумал Володя. – Врет! Все врет, опереточный красавец, жар-птица, пошляк!»
Он взял ее запястье в свою большую прохладную руку. И, считая пульс, едва удержался от того, чтобы не прижать к своим губам ее милую широкую ладошку. Он считал пульс и не был врачом в эти минуты. Он даже плохо соображал. И начальством он не был и хирургом, с ним сейчас происходило то, что давным-давно испытывал он на пароходе «Унчанский герой», когда ехал на практику к Богословскому, бормоча ночью на палубе: «Рыжая, я же тебя люблю, люблю, люблю!» И, как тогда, в то уже неповторимое, далекое время, он корил себя, и клялся, что в последний раз все так глупо случилось, и никак не мог наглядеться в ее распахнутые навстречу его взгляду глаза.
– Ну? – как всегда понимая его внутреннюю жизнь, спросила она. – Какой же у меня пульс, Володечка?
Володя не знал.
И, смешавшись, покраснев, как в юношеские годы, приник губами к ее ладошке, веря и не веря, радуясь и сомневаясь, надеясь и страшась…
Потом поднялся и, буркнув: «Я сейчас», выскочил из подземной хирургии на мороз, нашел папиросы, покурил, еще подышал и вернулся степенным доктором, хирургом, начальником – обремененным важными и неотложными делами, но на кого-кого, только не на Варвару он мог производить впечатление такими штуками…
Она лежала тихая, бледненькая, лишь глаза ее смеялись: ох, как знала она его! И как трудно было ему все переиграть с самого начала, вновь взять ее руку, вновь сделать вдумчивое лицо, вновь сбиться со счета и наконец выяснить, что пульс у нее чуть частит, но хорошего наполнения, в общем нормальный.
– Может быть, со мной ничего и не было? – заговорщицким шепотом спросила Варвара. – Может быть, вы все нарочно меня забинтовали?
Устименко смотрел на нее и молчал. Ну, а если и Козырев? Какое же это имеет значение? Или имеет? Почему она сказала: «Вы все»?
Она еще улыбалась, он – нет.
– Володя! – тихо позвала она и потянула его пальцами за обшлаг халата. – Володечка, что ты?
– Я – ничего, нормально! – произнес он не торопясь.
И Варя поняла – это больше не игра. Это больше не тот Володя, который только что поцеловал ей руку. Все встало на свои места, а то, что случилось, это короткий, добрый, милый сон; И, как всякий сон, он исчез. И никогда его больше не вернуть. Может быть, лучше, чтобы этот посторонний худой трудный человек сейчас ушел? Ведь он же посторонний, не прощающий, не понимающий…
Но и такого она не могла его отпустить.
И заговорила, презирая себя, свою слабость, свое безволие, заговорила о пустяках, только бы он не уходил. Но он ушел, сказав на прощанье, что ей нельзя болтать и что ей надлежит – так и сказал: надлежит – соблюдать полный покой. Теперь он не притворялся – она понимала это: он отрубил, как тогда перед отъездом в Затирухи. И ушел не оглянувшись.
– Во второй раз, – шепотом произнесла Варя. – Во второй! Но будет еще третий, Володечка, – плача и не утирая слез, прошептала она. – Будет еще в нашей жизни третий, будет – я знаю это!
Но он не знал, что будет третий. Он никогда не думал ни о каких черных кошках, ни о каких приметах – дурных или хороших, ни о каких третьих разах. И кроме того, как всегда ему было некогда. Он уже мыл руки, а на столе готовили молоденького летчика с тяжелой раной на шее. И рваная рана, и бьющая артериальная кровь, и мгновенный бой со старухой, которая опять явилась за поживой в подземную хирургию и встала в изножье операционного стола, и протяжный вздох облегчения, который вырвался у доктора Шапиро, все это вместе отодвинуло Варвару и на несколько часов притупило острую, почти невыносимую боль. Потом были другие дела, а вечером приехал подполковник – строгий, трезвый, выбритый до синевы, в ремнях, привез «своей», как он выразился, передачу и попросил разрешения навестить.
Передачу отнесла Нора, навестить же Володя не позволил.
На следующий день Козырев опять приехал и опять не был допущен.
– Может быть, мне на вас пожаловаться? – осведомился Козырев. Мордвинову, например?
– Жалуйтесь, – разрешил Устименко.
– Слушай, майор, ты не лезь в бутылку, – завелся опять подполковник, она же мне человек не чужой…
– Это ваше дело.
– А если я и без твоего разрешения залезу?
Устименко не ответил, ушел. Часа через два Володе доложили, что «этот нахальный подполковник» подослал старшину, который «парень здорово разворотливый» и подготавливает «проникновение» подполковника к технику-лейтенанту. Старшину привели к Володе, и тот во всем повинился.
– Ладно, убирайтесь отсюда! – велел Устименко.
– А может, она и неживая уже? – испуганно тараща глаза, осведомился старшина. – Я вам, товарищ майор медицинской службы, по правде признаюсь: какие ихние дела с подполковником – нам некасаемо. А в части ее народишко уважает! Переживает за нее народишко! Она знаете какой человек?
Печально улыбаясь, Володя курил свою самокрутку: уж он-то знает, какой человек Варвара.
И велел дежурному проводить старшину к технику-лейтенанту Степановой, но не более чем на пять минут.
Старшина всунулся с некоторым треском в самый большой халат, который для него нашли, и, сделав прилежное и испуганное лицо, отправился в подземную хирургию.
А Володе Вересова, как всегда многозначительно и обещающе улыбаясь, вручила телефонограмму: майора Устименку немедленно вызывал к себе начальник санитарного управления флота.
– Ба-альшое у вас будущее, Владимир Афанасьевич, – растягивая "а" по своей манере, сказала Вера Николаевна. – Все мы живем, хлеб жуем, а вы нарасхват. То с самим Харламовым оперируете, то в госпитале для союзников, то Мордвинов вас безотлагательно требует. Я на вас, Володечка, ставлю!
– Это – как? – не понял он. Он вечно не понимал ее странных фразочек.
– Вы – та лошадка, на которую имеет смысл ставить. Понимаете? Или вы и на бегах никогда не бывали?
– Не случалось! – стариковским голосом произнес он. – Не случалось мне бывать ни на скачках, ни на бегах…
Она все смотрела на него, покусывая свои всегда влажные, полураскрытые губы, словно ожидая.
– Поедете?
– Так ведь приказ – не приглашение.
– А то бы, если бы приглашение, – не поехали бы?
– По всей вероятности, нет!
Но ей и этого было мало. Поглядевшись в его зеркальце и сделав вид, что она прибрала в его землянке – так, немножко, но все-таки «женская рука» это было ее любимое выражение, – Вересова спросила официально:
– А какие будут особые распоряжения насчет раненой Степановой?
– Никаких! – почти спокойно ответил он. – Я переговорю с доктором Шапиро.
Глава десятая
ЭЙ, НА ПАРОХОДЕ!
Воздух был прозрачный, прохладный, солоноватый, облака над почерневшим от давних пожарищ городом плыли прозрачно-розовые, и, как всегда в здешних широтах в эту пору белых ночей, Устименко путался – утро сейчас или вечер.
Возле разбомбленной гостиницы «Заполярье» на гранитных ступеньках и между колонн сонно курили американские матросы – все здоровенные, розовощекие, с повязанными на крепких шеях дамскими чулками, – пытались торговать. Возле одного – очень длинного, совсем белобрысого – пирамидкой стояли консервы: колбаса, тушенка; другой – смуглый, в оспинках деревянно постукивал огромными плитками шоколада. Несколько поодаль пьяно плакал и грозил кулаками французский матрос из Сопротивления – в берете с красным помпоном, горбоносый, растерзанный.
Устименко прошел боком, сутулясь, стесняясь блоков сигарет, чулок, чуингама, аппетитных бутербродов с ветчиной, которыми матросы тоже торговали за бешеные деньги, купив их в ресторане «Интурист» по шестьдесят копеек за штуку. И уже из дверей гостиницы Володя увидел, как рослая и худая баба-грузчица, вынув две красненькие тридцатки, протянула их за бутерброды с ветчиной и как матрос-американец ловко завернул в приготовленную бумажку свой товар. А конопатый все отбивал плитками шоколада чечетку.
«Как во сне!» – подумал Володя, поднимаясь по лестнице.
Но уличная торговля оказалась сущими пустяками по сравнению с тем, что делалось на втором этаже в двадцать девятом номере: тут просто открылся магазин, настоящий универмаг, в котором бойко и весело торговали американские матросы с транспорта «Паола». Одного из них Володя знал, он был немножко обожжен – этот рыжий детина, – и Устименко смотрел его в госпитале Уорда. И рыжий узнал своего доктора.
– Хэлло, док! – крикнул он, сверкая белыми зубами. – Мы будем делать вам, если хотите, скидку. Мы имеем все: бекон, шоколад, сигареты, сульфидин, различную муку, рис, масло, пожалуйста!
И покупателей было здесь порядочно – Устименко узнал артистов оперетты, недавно приехавших на флот. Они стояли в очереди – тихие, покорные, стыдясь проходящих по коридору офицеров.
А короткорукий толстячок, стюард с «Паолы», между тем отмеривал стаканом пшеничную муку, сахар, кофе, манную крупу. Письменный стол, покрытый простыней, перегораживал дверь в номер и заменял прилавок, дальше, в глубине комнаты, виднелись еще какие-то люди – они ворочали там ящики и тюки.
– Ну, док! – ободряюще крикнул рыжий. – Мы будем давать вам без очереди. Недорого. Ошень хороши продукт!
Он уже недурно болтал по-русски – этот рыжий бизнесмен – и даже крикнул ему вслед:
– Хэлло, док! Мы имеем прекрасны сульфидин!
Начсанупр Мордвинов, покрывшись с головой шинелью, опал на продавленном диване и долго не мог понять, зачем пришел майор Устименко. Потом выпил желтой, стоялой воды из графина, свернул махорочную самокрутку, прокашлялся и сказал:
– Думали мы, думали, Афанасий Владимирович…
– Владимир Афанасьевич, – грубовато поправил начальство Володя.
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 19 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |