Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Мы рождаемся для любви. И насколько мы 3 страница



Я зашел в соседний продуктовый. Продуктов там никаких не было, продавщицы скучали. Я откашлялся:

— Не знаете ли, почему букинистический у вас по соседству закрылся?

— Почем нам знать, — ответила та, что стояла за пустым прилавком под вывеской «мясо». — Может, товара нет. Может, другое что откроют.

— А продавец, который там работал, — не знаете где?

— Да почем я знаю-то, — уже сердито сказала все та же продавщица. Как будто я ее от чего-то отвлекал! — Вон у Витьки спросите, он часто на улицу выходит, может, что и видел.

Витька (грузчик, похоже) сидел в подсобке на ящиках. Курил, что же он еще мог делать. Я повторил свой вопрос про букиниста. Грузчик сплюнул на пол, помолчал, посмотрел на меня исподлобья, оценивал.

— Видел я его вчера, — медленно протянул он, продолжая меня оценивать. — Вы сами-то кто?

— Профессор в консерватории, покупатель его постоянный, много лет хожу.

— Ну, может и ходили, но теперь уже вряд ли. Выводили его вчера из магазина, двое таких… — он не смог подобрать слова, попытался показать руками и лицом, получилось не очень, но я все понял, — в машину посадили и увезли.

— Ничего он не сказал?

Витька этот посмотрел на меня как на больного. Я и был как в бреду, из последних сил удерживая нить реальности, да и то для того только, чтобы просто помнить, как меня зовут, кто я, где живу. Скорее это был рефлекс, последний рефлекс. Я еще продержал эту нить какое-то время, совсем недолго, пока ехал домой в троллейбусе, шел по коридору до своего топчана, кивал по дороге матери (она почему-то смотрела на меня с ужасом, как на призрак), прикрывал дверь, ложился… А потом я ее все-таки выронил, эту нить.

Дальше я ничего не помню.

Когда я это говорю, то имею в виду, что не помню ничего из так называемой реальности. А так событий было хоть отбавляй. Я ходил по улицам след в след за Верещагиным, по улицам, которые освещались то ли газовыми фонарями, то ли какими-то факелами. Странно, что на улицах было так душно, а вернее, удушливо, пахло то ли дымом, то ли серой. Я все пытался догнать Верещагина, в его длинном черном пальто старомодного покроя, с тростью, у которой был какой-то невиданный набалдашник, и казалось, вот-вот догоню уже. Но в последний момент он вдруг многократно убыстрял шаг и отрывался от меня. Он как будто летел над тротуаром. Я слышал хохот, но не его — как будто хор за сценой сопровождал нас. И в какой-то момент, когда я опять уже нагонял его, за поворотом улицы вдруг прошла она… Она. Я не видел ее толком, ни лица, ни силуэта даже, я просто чувствовал — она там. У меня так сжалось сердце, до слез. Больно. Почему-то было больно и счастливо! Я забыл про Верещагина. Мне надо было, чтобы она не уходила. Вдалеке заиграла скрипка, и это снова была она. Я как идиот стал шарить по карманам, вдруг там есть хоть какой-то огрызок бумаги и ручка или карандаш. Скорее записать! Но записать было нечем и не на чем. Я огляделся: ни ее, ни Верещагина, и почему-то кругом лес вместо города. И снова ниоткуда раздался хохот, на много голосов. Это было так страшно, что сердце опять сжалось, но теперь уже по-другому. Стало холодно. И тут я очнулся.



Это случилось разом: я очнулся — и открыл глаза. Я был у себя в кабинете, уже хорошо. Дверь была открыта, на кухне кто-то возился. Я окликнул жену, голос плохо слушался, я выдавил что-то вроде хрипа. Приковыляла мать. Всплеснула руками:

— Да никак в себя пришел? Милый ты мой…

И заплакала.

Тут я почувствовал, как ослаб и как хочется есть. Нет, скорее пить. Ну, а больше всего хотелось курить и коньяку. Но этого я матери говорить не стал.

— Чайку тебе принести?

Я кивнул. Она принесла, села рядом на край моего топчанчика, вот в этом домашнем платье, которое висит сейчас у меня на гвозде.

— Как же ты так, дорогой ты мой? Мы тут уж не знали, что и думать, извелись все. Хотели в больницу, но Доктор наш был, сказал — не трогайте. Это нервное, говорит. Надо подождать, пройдет. Каждый день приходил и сегодня обещался.

Да, был у меня такой доктор. Мы познакомились с ним давно, когда мать в очередной раз попала в его больницу, тут неподалеку. Оказался меломан, ходил в консерваторию. Да и вообще — мы подружились, хотя он был много моложе. Ну, со своими студентами я тоже дружил, так что ничего удивительного. А с ним мы еще и выпивали… Лечиться я ненавидел, он это знал и с советами не приставал, зато мать, жена и сын — все были на нем. Он бывал у нас часто, а когда кто-то из них болел, то и каждый день. Домой он не спешил, не к кому было.

Я очень хотел спросить, но боялся. Потом решился.

— Сколько я так… пролежал?

Мать покачала головой и опять собралась заплакать.

— Мать, ну вот же он я, живой. Сколько?

— Две недели.

Лучше бы не спрашивал. Вспомнил про жену.

— А где жена?

Я знал, что мать подожмет губы, и она поджала, конечно же:

— Придет, куда денется. На работу-то надо ходить! Одна она у нас нынче работает. Мы-то с тобой, видишь, как…

Она показала на свой костыль. Но меня кольнуло вот это «мы с тобой».

— А с работы не звонили?

— С «Мосфильма» твоего звонили.

— Кто?

— Не помню я, как его, записала там на бумажке. Погоди, принесу.

Я сел, потом попробовал спустить ноги с топчана. Получилось.

— Да куда ты! Лежи! Доктор сказал — очнется, пусть полежит денек, там видно будет. Обещался зайти сегодня.

Но я уже належался. Посмотрел, кто звонил, — фамилия незнакомая, но телефон мосфильмовский, точно. Хорошо, если заказ. Хотя, если уж начистоту, без отвращения думать сейчас о писании музыки я не мог, тем более на заказ. Но если с консерваторией все кончено, больше мне ничего не остается.

— А из консерватории не звонили?

— Студенты твои звонили. Леночка, Саша, еще один какой-то, не знаю его.

— А с кафедры?

Мать помолчала.

— Нет, при мне не звонили. Вот разве при ней… — она кивнула в сторону жениной комнаты.

Значит, не звонили. Значит, всё. Ну и ладно.

Я еще не знал, что это далеко не всё. Игра только началась.

Я проспал в этот день до вечера. Мать разбудила меня, когда пришел Доктор. Кажется, он больше меня радовался, что я ожил. Мы обнялись, как после долгой разлуки (в каком-то смысле так и было), мать собирала чай на кухне. Мы же пока в кабинете начали свой «чай» — так мы называли коньяк, который пили из чайных чашек, и в них он был в точности как чайная заварка. Коньяк у меня хороший, спасибо киношным деньгам.

Пришла жена. Мне показалось, она удивилась, что я на ногах. Не ожидала? Не рада? Я задвинул эти мысли подальше. Сам неделями и месяцами отсутствуешь, сказал я себе, так чего же ты хочешь, жарких объятий? А я именно отсутствовал, хотя и проводил дни и ночи по большей части дома.

Я чмокнул жену в щеку, она в ответ погладила меня по плечу.

— Ну, слава богу, слава богу…

Сели пить чай, и Доктор с нами. Я оставил его с тайной мыслью, что при нем не нужно будет говорить про консерваторию, про то, что я там больше не работаю, про потерянную книгу, про то, что со мной стряслось, когда я вернулся домой от букиниста… Мы и не говорили. Доктор похвалил погоду (май за это время сменился июнем), сказал, что мне бы на воздух. Правда, почему бы не на дачу? И так задержались в этом году, и всё из-за меня. Позвоню на «Мосфильм», выясню, что с заказом, а там — возьму с собой работу, и можно выезжать. Мне на даче всегда хорошо работалось. А еще будем с сыном ходить в лес, на озеро… На душе первый раз за долгое время стало полегче. Захотелось быстрее уехать из этого города.

— В этом году Крейдлины туда едут, — сказала жена, вставая за чайником.

Крейдлин преподавал у пианистов, я знал его не хорошо и не плохо, как многих в консерватории, он был мне скорее неприятен — но тоже как многие.

— Куда — туда?

— Сняли дачу недалеко от нас. Не тебе одному нужен воздух, — пожала плечами жена.

— А почему у нас-то? Мало других мест? — сам не знаю почему, я пришел в раздражение. Объяснить это я не мог. Действительно, что мне Крейдлин? Да пусть снимает дачу где хочет, хоть и рядом с нами!

— Он просил посоветовать место, спрашивал про наше. Я сказала, что место отличное. Врать мне было, что ли? Они съездили, им понравилось, сняли дачу на соседней улице.

Доктор не раз был при наших коротких перепалках, они его не смущали, он просто пережидал. Он любил наш дом, считал его чуть ли не идеальным, после своего-то неудачного брака. Доктор был разведен. Сколько лет ему — тридцать пять, тридцать семь? Никогда не спрашивал. Я вообще не много о нем знал. Я не спрашивал, а он не рассказывал. Мы все больше о книгах, о музыке, об истории. Он, как и я, читал много, запойно, да и работал часто, как я, ночами. Тут мы друг друга понимали. И еще в одном: он ненавидел ИХ так же, как я. Когда-то, как и меня, его несколько раз звали на эти их «собеседования», от которых нельзя отказаться. Доктор писал стихи, и что-то в этих стихах им не нравилось, — поди узнай, что им понравится, а что нет! Доктор и мне приносил почитать, но я честно сказал ему, что в стихах мало что понимаю, я по другой части, мой слух эту музыку не различал. Он понял и больше не предлагал.

— А мне хотя бы будет с кем пообщаться, — продолжила жена про дачу. — Ты же опять за работу засядешь.

Тут мне возразить было нечего. И что я, в самом деле, с этими Крейдлиными? Мне-то что. Жена отлично знала, что в гости к ним я ходить не буду, да я ни к кому не хожу. А она — на здоровье. Я же понимаю, как ей бывает тоскливо, когда я днями сижу над своей писаниной.

Доктор побыл еще немного, потом мы с ним зашли в кабинет, закончили с коньячком, и он уехал в свою больницу на дежурство, благо неподалеку.

— Ничего не хочешь мне рассказать? — спросила жена.

— Нет, а что?

— Ну, нет так нет.

Она ушла к себе. Удерживать я не стал, не было сил, да и от коньяка разморило. Переходя к себе, я подумал: какая-то тайна завелась в нашем доме, как будто постороннее что-то. Но до конца додумывать мне было лень. Правда, последним усилием я еще раз выдвинул ящик стола, как будто что-то могло за это время измениться. Нет, «Верещагина» там не было.

Я снова уснул, прямо в одежде.

Мы жили на даче уже две недели. У жены был отпуск на летние месяцы, у сына каникулы. Мать осталась в городе, ей трудно было ходить с костылем. Мы ее навещали — то я, то жена, а иногда и Доктор забегал, так что за нее я не беспокоился. Да и вообще я понемногу стал оживать: утром мы с сыном бегали на озеро купаться, потом, проходя через лесок, рвали землянику, представляли себе, как будем ходить за малиной. На велосипеде ездили в магазин в соседнее село. Время было, прямо скажем, не изобильное: серый мокрый хлеб, перловка, подсолнечное масло, мятные пряники — вот почти весь ассортимент. Но я уже говорил, что приучил себя об этом не думать. Правда, были жена и сын… Но жена как-то справлялась с вечным продуктовым дефицитом, что-то такое доставала, урывала, раздобывала. В общем, и они не голодали.

А я к тому же вернулся к работе (старое пианино мы уже давно купили и привезли на дачу, без этого мне было никак). Во-первых, у меня был заказ, и заказ большой, на трехсерийный фильм, и не какая-нибудь советская ерунда с их партсобраниями в горячих цехах (от такого я, правда, старался отказаться, даже если давали большие деньги, а потом мне и предлагать это перестали). На этот раз кино было по русской классике, знаменитый роман. Я втянулся, увлекся, получалось, кажется, интересно.

Но и «Верещагин» вдруг ко мне вернулся, и не могу сказать, что меня это порадовало. Я бы с радостью забыл о нем, как вытесняют из памяти тяжелую болезнь. Этот недописанный Концерт уже принес мне столько неприятностей, что лучше бы ему исчезнуть, раствориться, стать одним из моих дурных снов, и не более, — как исчезла и растворилась старая книжица из букинистического на серой бумаге, как исчез и сам букинист. Однако «Верещагин» сначала робко, потом все более настойчиво вторгался в мою размеренную дачную жизнь. Днем я писал не свое, а заказное, киношное, захватывал вечера, иногда и ночи, но вот ночи-то «Верещагин» стал все больше отбивать для себя. Надо сказать, пропажа книги мало что значила для моего Кончерто гроссо: я ведь успел затвердить ее почти наизусть. Я помнил все сюжетные ходы, всю драматургию, до мельчайших подробностей. А поскольку это была не опера и не оратория, текст был не так уж важен. Так что я мог спокойно продолжать работать.

Мог бы… но почему-то не мог. Это чем дальше, тем больше превращалось в настоящую муку. В голове всплывали музыкальные фразы, но я или не успевал их расслышать, или не успевал записать. Такого со мной прежде не бывало. Я мог не расслышать, но записать? Это я успевал всегда. А тут, представьте, надо мной как будто насмехались: показывали то краешек плаща, то родинку под вуалью, а когда я хотел подойти ближе или, чего доброго, дотронуться, всё пропадало, как и не было. В такие минуты я страшно маялся, приходил в ярость, однажды — случайно, клянусь! — разбил на веранде старую вазу. Я столкнул ее со стола, когда шарил в поисках хоть какого-нибудь клочка бумаги. На звук разбитого стекла вышла жена, потом сын заскочил на веранду выпить воды. И я опять не успел записать. Орал на них, было стыдно…

Я же говорил, что остановился на третьей части Кончерто. Остановился там, где появлялась она. Она. И вместе с ней должно было появиться все то, без чего жизнь лишена смысла, без чего она не жизнь, а смерть. Это была музыка, какой я никогда не писал. Ну же, говорил я себе, настраиваясь, как настраивают инструмент… виолончель… теперь скрипка вступает…

Звуки обрывались. Я не слышал их, хоть убей.

В общем, я весь извелся с этим Кончерто гроссо. И еще мне казалось (я боялся себе в этом признаться, чтобы не сойти с ума), что не я пытаюсь его писать, а это он, он вовсю уже пишет меня, мою жизнь, вертит мною, как захочет. А я, теряя волю и цепляясь за остатки здравого смысла, пока еще сопротивляюсь, и потому у меня ничего не выходит. Надо отдаться, надо позволить, надо разрешить, стучало у меня в голове. Но чему отдаться, что позволить и что разрешить — это и сам я объяснить себе не мог.

Когда я становился совсем больным от всей этой мути, этой борьбы, от всех этих бесплодных усилий, которые и объяснить-то никому нельзя, потому что все равно не поверят, я совершал резкий прыжок — и выходил в нормальную жизнь. То, что я называю прыжком, — это просто переход из дачного кабинета на веранду, а потом в сад, или в лес, или на озеро. В магазин, наконец, или на станцию.

Надо проветриться, говорил я себе, надо стряхнуть с себя всю эту болезненную ерунду. Хватало меня ненадолго, но за это время я обычно успевал навестить в городе мать, погулять где-нибудь с сыном, который всегда ждал этих моих выходов, и повидаться с женой. Да-да, это чем-то напоминало армейскую побывку или свидание заключенного с родными.

Обычно я успевал заметить и какие-то новые подробности нашей жизни, которых решительно не видел, пока писал. Вот новая ваза появилась взамен разбитой. Конечно, старая была лучше, осталась от отца, но кто же виноват? Нечего было безумствовать на веранде, как будто кабинета мало. Сын научился кататься на большом велосипеде. Жена заменила умывальник. И еще она подружилась с Крейдлиными — теми самыми, что сняли дачу на соседней улице. Они заходили к нам пару раз, но оба раза я был в своем «чаду», как называла это жена, и вел себя, мягко говоря, неприветливо. Хотя мы вроде коллеги (в том смысле, что он тоже музыкант), говорить мне с Крейдлиным было решительно не о чем. Он был моложе меня, скорее ровесник жены, но дело не в этом, со своими студентами я прекрасно ладил. Нет, просто мы были разные. И внешне полные противоположности: он невысокий, гладко выбритый, весь округлый, плавный и ласковый. Жена его, милая тихая женщина, кажется, очень больная, жаловалась на мигрень и хвалила наши места — воздух, озеро, свежее молоко… Больше говорить нам было не о чем.

Ко мне Крейдлин всегда относился подчеркнуто уважительно, со всеми этими «ваш талант, Профессор», «ваша музыка», «ваши оперы». Не знаю почему, но я ему не верил и, когда он это говорил, испытывал только раздражение. Жена побаивалась моих бешеных вспышек, так что общение с Крейдлиными вскоре окончательно переместила на их территорию.

— Не сидеть же мне тут одной, ты днями не выходишь, да еще и вазы бьешь, — пожимала она плечами. — Пойду схожу в гости, они звали. Молоко в холодильнике, если что.

Я, собственно, не возражал, да и как я мог возражать? В такие минуты я остро чувствовал, что виноват — перед женой, перед сыном, перед матерью, которая сейчас одна в городской квартире, перед отцом, которого я так мало любил, еще перед кем-то, кого не могу определить и назвать, но точно знаю, что виноват и перед ним. И я был рад, когда жена возвращалась от Крейдлиных оживленная, с легким запахом коньяка, сигаретного дыма, смешливая, похорошевшая. Мое чувство вины ненадолго становилось меньше, и я снова возвращался в свой кабинет — к киношному заказу, который неожиданно быстро продвигался, и к «Верещагину», который по-прежнему никак мне не давался. Я его почти ненавидел, так он меня измотал.

Это случилось, когда я в очередной раз вышел «проветриться». Сказал себе, что в этот день ни строки больше, ни ноты. Зашел на веранду, выглянул в сад — никого. День был отличный, настоящий июльский день. Наверное, кому-то жара могла помешать, но я ее любил, я же все время мерз. Размялся немного, умылся, подумал, не сходить ли на озеро. Одному не хотелось, пошел поискать сына. На улице его не было, улица вообще была пуста. Я мог бы сказать, что испытал смутное чувство тревоги, ни с того ни с сего, но это будет неправдой, ничего я не испытывал. А если и было что, то определить это я все равно бы не смог.

Хотелось чаю. Я мог бы и сам заварить, но я решил поискать жену, мы уже несколько дней толком не виделись. Где она может быть? В город не собиралась, это я помню. Купаться в это время она не ходит. Значит, пошла к Крейдлиным.

Они, как я уже сказал, снимали дачу на соседней улице, я знал их хозяйку, а она меня, да меня все тут знали, дача у нас старая, еще отцовская. Идти было пять минут. Я уже поворачивал за угол, когда увидел эту самую хозяйку. Она шла мне навстречу с бидоном в руке. Я издалека поздоровался, но она почему-то не ответила сразу, лицо ее напряглось (это я видел даже через толстые стекла очков), она стала оглядываться, как будто искала отходные пути. Их, конечно, не было, и мы волей-неволей поравнялись.

— Здравствуйте! — повторил я приветствие.

Она снова не ответила, она смотрела на меня… вот, я понял, как тогда в консерватории смотрели на меня в учебной части и потом в приемной ректора! Сочувствие и страх, два в одном.

— А что, жена моя не у вас?

— У нас, — ответила она так, как будто не была уверена в ответе или вообще не хотела отвечать, — у них.

— Так я зайду к вам? Она мне нужна.

Она опять ответила не сразу. Я уж не знал, что и подумать.

— Жена его в город уехала, завтра только вернется.

— Да я не к ней, я к своей жене, она нужна мне срочно, — я все больше раздражался.

Тот же взгляд на меня.

— Не надо бы вам туда ходить. Ой, не надо.

Я ничего не понимал!

— Послушайте, я на минуту, позову жену и сразу обратно.

— Да мне-то что, — сказала она горестно, — хоть на минуту, хоть на весь день, мне не жалко. А только не надо бы вам туда ходить.

Сердце забилось, но я по-прежнему не мог понять, что же происходит. Вот еще, почему не надо, что за глупые бабьи загадки? Заходил же к нам Крейдлин. Я решил прекратить этот идиотский разговор и быстрым шагом пошел к их даче. Где живут Крейдлины, я знал, один раз мы все-таки были там с женой, у них была большая комната и веранда с кухней. Я подошел сначала к веранде, там никого не было. Дальше я действовал как автомат. Проходить в комнату через веранду почему-то не стал, двинулся к большому окну. Оно было совсем невысоко от земли, моего роста вполне хватало, чтобы заглянуть. К тому же оно было распахнуто. Но заглядывать мне и не пришлось, я все услышал. Потом все-таки заглянул, сам не знаю зачем, говорю же, я был как автомат… О боже, боже мой. Моя жена. Крейдлин.

Наверное, я закричал. Но вот этого я точно не помню, как многого не помню в этот день и все последующие. Проще будет сказать, что я помню. Какие-то кусты, которые я рвал в клочья — и рычал, как дикий зверь, в которого только что всадили пулю, но не добили. Какие кусты, почему кусты, где? Наверное, я добежал до леса. Во всяком случае, там меня и нашли — но это мне рассказали уже потом. Помню, как кто-то плакал, но я не узнавал голоса. И навсегда запомню звуки, которые преследовали меня потом еще долго: резкие, воющие, скрежещущие, разрывающие мозг. Я и в бреду все пытался определить, что это за инструменты, я таких раньше не слышал, и что это за тональность, в которой они терзают мой слух. Все мои усилия, как мне казалось, уходили на это — чтобы различить, чтобы понять. И где-то среди этих мучительных звуков клубился Верещагин, а рядом моя жена (и как она там оказалась?), было похоже, что они сговорились, он что-то шептал ей на ухо, она хохотала, запрокинув голову, и это было так страшно, так бесстыдно, так омерзительно открыто! Я пытался дотянуться до них, чтобы остановить, но они кутались в те самые звуки, прятались в них и уплывали, уплывали… Я так и не дотянулся.

Когда я открыл глаза, было утро. Огляделся. Я на даче, на диване, под пледом, окно открыто, тепло. В голове приятная гулкая пустота. Сын заглянул в комнату, увидел меня, страшно удивился и обрадовался:

— Пап, ты проснулся? — и выскочил на веранду. — Мам, он проснулся!

Я услышал ее шаги и сразу всё вспомнил. Так бывает, наверное, когда входишь в комнату, а на тебя сверху обрушивается ведро холодной воды, которое подвесил тут какой-то шутник. Стало зябко. Была еще надежда, что мне это все привиделось.

Жена вошла в комнату, и я сразу понял: нет, не привиделось. Лицо у нее заострилось, осунулось, глаза в красных кругах, как будто она плакала три дня. Мне даже жалко ее стало на секунду, а потом я снова всё вспомнил. Я пожалел, что очнулся.

— Как ты? — спросила жена. Голос был тихий и виноватый, я у нее такого не слышал раньше.

Я молчал. Я, может, и хотел бы что-то сказать, но не мог. В горле перекатывался шар, он не давал словам пройти.

— Я тебя умоляю, умоляю… — начала жена, но о чем она меня умоляет, так и не сказала, только повторяла «умоляю, умоляю».

Я сделал попытку заговорить. Надо же было сказать ей, чтобы она замолчала, что объясняться я не намерен, что говорить нам не о чем… Та же история: шар, грубый, шершавый, ворочался в горле, не оставлял места для звуков.

Жена села на край моего дивана, попыталась положить свою руку на мою, но я руку отдернул. Ее лицо жалко сморщилось, она заплакала, снова начала свои «умоляю, умоляю». Но сейчас жалости у меня уже не было, я ничего, кроме брезгливости, не испытывал.

Вошел сын:

— Мам… Пап… — он смотрел на нас так растерянно, как будто на него надвигался оползень, а защититься было нечем.

Только это и протолкнуло шар у меня в горле.

— Всё в порядке, родной, всё хорошо, — голоса своего я не узнал.

— Правда в порядке, пап? Мам?

Жена продолжала плакать.

— Хватит, — сказал я ей. — Хватит.

— Нет, я должна сказать тебе, мы должны поговорить.

— Хватит, — это короткое слово мне давалось легче всего, поэтому я его и выбрал, — хватит. Потом.

— Пап, ты же сказал, что всё в порядке!

Жена, по-прежнему плача, вышла на веранду. Зато ко мне зашел наш Доктор. Если бы в тот момент я мог чувствовать, я бы сказал, что рад ему. Посторонний человек избавляет от необходимости объясняться. Я всегда замечал, что гостей обожают неблагополучные семьи, и понимал почему: с гостями легче прятаться друг от друга.

Я вспомнил про мать, которая оставалась в городе.

— А мать знает… что я болел? — спросил я Доктора.

— Нет. Мы ей сказали, что вам надо срочно сдать работу. У нее всё в порядке, не переживайте.

Это «мы» меня царапнуло. Я представил себе, как они обсуждают с женой меня, мою болезнь, причины болезни…

— А долго я так… — я подбирал слова, — пролежал?

— Пять дней.

Я вспомнил, что так ведь было уже, почти что так, и совсем недавно. Только тогда у меня была жена, был дом, который был моей защитой, моей норой, где я мог спрятаться от всего мира, от других и даже от самого себя, если было нужно. Единственное место, где я доверял всему и всем. Дом, конечно, оставался, но с таким же успехом домом можно называть и пепелище.

— Послушайте… — начал Доктор.

Не хватало еще, чтобы он утешал меня! Чтобы сожалел, давал советы, успокаивал. Нет, о нет!

Шар снова заворочался в горле, но я сумел его вытолкнуть.

— Доктор, не надо ничего говорить.

Он понял сразу и больше не пытался. Оставил на бумажке названия лекарств, пожал мне руку и ушел. Я даже поблагодарить его не мог, хотя и вспомнил, что мы ведь не в городе, а значит, ему пришлось ехать к нам на электричке, возможно после дежурства. Но у меня не было сил на то, чтобы выглядеть вежливым.

Бумажку я выбросил. Встал с дивана, хотя ноги едва слушались, добрался до заветного шкафчика, достал бутылку коньяку, отпил прямо из нее. Потом еще, еще. Когда выпил полбутылки, мне полегчало, по крайней мере, проклятый шар в горле растаял.

Заглянула жена. Я отвернулся. Она снова попыталась подойти ко мне, взять за руку, обнять, но тут уж я не церемонился. Я вырвал руку — я вообще едва удержался, чтобы не ударить ее. Она снова заплакала и вышла.

С этой минуты я замолчал.

Мы пока оставались на даче. Еще с неделю я чувствовал себя очень слабым, не мог работать, не мог долго ходить, засыпал днем, чего со мной никогда не бывало. Не выходил к обеду и ужину, сам брал из холодильника то, что находил. Потом доехал на велосипеде до магазина, привез кое-какой еды. В этот вечер снова засел за свой киношный заказ, времени на него оставалось в обрез, и эта работа, к которой я никогда не относился серьезно, была лучшим лекарством, чем те, что наш Доктор записал мне тогда на бумажке. Еще через пару дней я был уже совсем хорош.

Впрочем, кто это — «я»? На нашем озере случалось такое: придешь купаться под палящим солнцем, а пока доплываешь до середины, видишь, как наползает туча, краски стремительно меняются, и вот уже вокруг все черно, а из воды ты выходишь под первые далекие раскаты грома и еле успеваешь добежать домой до дождя. Так и со мной. Меня, того, который шел тогда к даче Крейдлиных за своей женой, не было. Внутри было черно, пусто и холодно, совсем холодно.

Кстати, Крейдлины съехали с дачи сразу же после того, как все это произошло. Мне сказала их хозяйка, та самая, которая встретила меня тогда и отговаривала к ним идти, а я, дурак, не понимал. Если бы я послушал ее, говорил я себе иногда, если бы повернул домой… Но я понимал, что нет и не было никакого «если бы». О Крейдлине я вообще не думал, что мне было до него? У меня была жена, теперь ее нет, а Крейдлин — не он, так другой кто-то. Когда вам на опознание приводят вора, который ограбил вашу квартиру, вы не особо всматриваетесь в его лицо и не бросаетесь на него с кулаками, вас интересуют только украденные вещи.

Но жена, конечно, была. Удивительно, мне даже в голову не приходило, что можно подать на развод или разъехаться. Не знаю, что думала об этом она сама, но в моем мире она была неизбежностью: сначала неизбежностью приятной, потом просто неизбежностью, теперь неизбежностью трагической. Я даже не задавал себе вопросов вроде «а что будет с сыном, если». Для меня не было никаких если. Говорю же, неизбежность, вроде дома напротив, на который я смотрю из окна.

Я по-прежнему молчал. Разговаривал с сыном, особенно когда мы уходили с ним гулять, иногда бросал в воздух что-то вроде: «Молока никто не видел?» — и жена бросалась подавать. Молоко я брал, но ей даже не кивал в ответ. Сначала это мое молчание было, так сказать, физиологическим (ну, не мог я говорить с ней), но постепенно становилось привычным, я все больше входил в эту роль. И она это, похоже, понимала, она вообще была умна.

Перед нашим переездом в город жена сделала еще одну попытку объясниться. Дождалась, пока сын убежит гулять с приятелями, неслышно открыла дверь кабинета. Села на диван.

— Послушай…

Я всем своим видом показал: не желаю слушать, не буду. Она снова расплакалась (в последнее время слезы у нее были всегда наготове).

— Послушай, я умоляю тебя: прости. Прости меня! Я не знаю, что со мной произошло. Это было наваждение, колдовство какое-то. Как будто это не я была! Это морок, настоящий морок! Прости, давай забудем! Мы никогда не будем с ним больше видеться. Никогда, я решила. Что мне сделать, чтобы ты меня простил?!

Я слушал ее и спрашивал себя: почему я ничего не испытываю? Ни жалости, ни боли, ни сожаления, ни даже ненависти. Как будто у твоих ног корчится от боли человек, стонет, просит помощи, а ты только брезгливо морщишься и хочешь, чтобы он поскорее умолк, потому что тебе надоели его стоны.

Она смотрела на меня. Я молчал.

— Что ты молчишь? — И тут я вдруг увидел, как в ней закипает что-то похожее на ярость. — Что ты молчишь, как будто я убийца? Я никого не убила, я просто захотела немножечко любви. Когда мы в последний раз спали вместе?! Когда ты в последний раз хотя бы обнял меня и поцеловал?

Зря она это сказала, отметил я про себя. В душе я не мог не признать, что она права, но теперь это уже ничего не меняло.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.028 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>