Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Шейле и диане с особой благодарностью, а также моим многочисленным друзьям в средствах массовой информации, которые поведали мне то, что неизвестно широкой публике. 6 страница



 

В сообщении наблюдателей говорилось, что к дому Слоунов несколько минут назад подъехал мужчина лет семидесяти пяти с чемоданом – по словам Хулио: “Похоже, надолго”.

 

До своего отъезда из Боготы Мигель получил всеобъемлющие сведения о семействе Слоуна, которыми лишь в известной мере поделился с остальными. В полученном им досье значилось, что у Кроуфорда Слоуна есть отец, и описание приехавшего с чемоданом человека соответствовало ему. Мигель рассудил: “Ну, если старик приехал повидать сына, это, конечно, помеха, но не более того. До конца дня отца почти наверняка придется убрать, но это же не проблема”.

 

И, нажав на кнопку передачи в радиотелефоне, Мигель приказал:

 

– С синим пакетом ничего не предпринимать. Сообщать только новые цены. – “Новые цены” означало “изменение ситуации”.

 

– Понял, – коротко ответил Хулио.

 

Положив трубку радиотелефона, Мигель взглянул на часы. Было без малого 7.45. Через два часа все семь членов его группы будут на месте и начнут действовать. Последующие шаги были тщательно спланированы, все осложнения предусмотрены, меры предосторожности приняты. Когда операция начнется, возможно, придется прибегнуть к импровизации, но в незначительной мере.

 

Откладывать же операцию ни в коем случае нельзя. За пределами Штатов уже приведены в готовность силы, которые включатся в дело вслед за ними.

 

 

Глава 9

 

 

Энгус Слоун умиротворенно вздохнул, поставил на стол чашку, из которой пил кофе, и промокнул салфеткой серебристо-седые усы.

 

– Решительно заявляю, – сказал он, – что во всем штате Нью-Йорк никому сегодня утром не подавали лучшего завтрака.

 

– И никому не подавали завтрака с большим содержанием холестерина, – заметил его сын из-за раскрытых страниц “Нью-Йорк тайме”, которую он читал по другую сторону стола. – Ты что, не знаешь, что жареные яйца – это плохо для твоего сердца? Сколько ты их съел? Три?

 

– Ну кто же считает? – сказала Джессика. – К тому же яйца тебе вполне по карману, Кроуф. Не хотите еще, Энгус?

 

– Нет, спасибо, моя дорогая. – Старик, живой, румяный (ему только что исполнилось семьдесят три года), ласково улыбнулся Джессике.

 

– Три яйца – это же немного, – сказал Никки. – Я как-то видел фильм про тюрьму на Юге. Какой-то человек съел там за один присест пятьдесят яиц.

 

Кроуфорд Слоун опустил “Тайме” и сказал:



 

– Этот фильм называется “Люк, Холодная Рука”. В нем снимался Пол Ньюмен, и вышел этот фильм в шестьдесят седьмом году. Я уверен, что на самом деле Ньюмен не съел столько яиц. Он прекрасный актер и сумел так сыграть, что убедил зрителей.

 

– Тут к нам как-то заходил коммивояжер, торгующий “Британникой”, – сказала Джессика. – Он хотел продать нам энциклопедию. И не сумел убедить: я сказала, что у нас одна уже есть, причем живая.

 

– Ну что я могу поделать, – откликнулся ее муж, – если у меня в голове застревают факты? Но они, правда, как пух. Никогда не знаешь, что прилипнет к памяти, а что улетит.

 

Вся семья сидела в светлой веселой комнате рядом с кухней, где они обычно завтракали. Энгус приехал полчаса назад, сердечно поцеловал невестку и внука и несколько официально поздоровался за руку с Кроуфордом.

 

Напряженные отношения между отцом и сыном, иногда переходившие в раздражение у Кроуфорда, существовали давно. Объяснялось это главным образом разницей в представлениях и понятиях о ценностях. Энгус никак не мог примириться с безнравственностью в обществе, начавшей проявляться у большинства американцев в шестидесятых годах. Энгус искренне верил в “честь, долг и флаг”, он считал, что его соотечественники должны по-прежнему быть безоговорочными патриотами, какими они были во вторую мировую войну – пик жизни Энгуса, о чем он готов был вспоминать ad infinitum <до бесконечности (лат.).>. Одновременно он критически относился ко многим умозаключениям сына в его комментариях – умозаключениям, считавшимся ныне нормальными и даже прогрессивными.

 

Кроуфорд, со своей стороны, нетерпимо относился к образу мыслей отца, которые считал устарелыми, его нежеланию учитывать расширение познаний во всех областях – особенно в области науки и философии – за четыре с лишним десятилетия, прошедших со времени второй мировой войны. К этому примешивалось и еще одно обстоятельство – самовлюбленность Кроуфорда (хотя сам он никогда в жизни не употребил бы этого слова): он считал, что достиг вершины профессионализма и его суждения о мировых проблемах и условиях человеческого существования вернее, чем у всех остальных.

 

Хотя день еще только начинался, уже было ясно, что пропасть между Кроуфордом и его отцом отнюдь не сократилась.

 

Как уже не раз говорил Энгус – и повторил сейчас, – он всю жизнь любил приезжать рано утром. Поэтому он накануне прилетел из Флориды в аэропорт Ла-Гуардиа, переночевал у приятеля по “Американскому легиону”, который жил недалеко от аэропорта, затем на рассвете прибыл в Ларчмонт на автобусе, а потом взял такси.

 

Слушая уже знакомые объяснения отца, Кроуфорд воздел глаза к потолку, тогда как Джессика, улыбаясь и кивая, словно ни разу не слышала всего этого раньше, приготовила Энгусу его любимую яичницу с беконом, а для себя и своих двоих мужчин подала более здоровую пищу.

 

– Что касается моего сердца и яиц, – сказал Энгус (ему порой требовалось несколько минут, чтобы осознать услышанное и отреагировать), – то я считаю, коль скоро мой будильник столько лет протикал, я могу не волноваться насчет холестерина. К тому же мое сердце вместе со мной побывало в жарких переделках и выжило. Я бы мог кое-что об этом вам порассказать.

 

Кроуфорд опустил газету и переглянулся с Джессикой, как бы подавая ей сигнал: “Быстро смени тему, прежде чем он пустится в воспоминания”. Джессика легонько передернула плечами, давая понять: “Если ты этого хочешь, сам и делай”.

 

Кроуфорд сложил “Тайме” и сказал:

 

– Тут указаны цифры жертв той катастрофы, что произошла вчера в Далласе. Страшновато выглядит. Думаю, мы будем говорить об этом всю будущую неделю.

 

– Я видел это вчера вечером в твоих “Новостях”, – сказал Энгус. – Репортаж вел этот малый, Партридж. Мне он нравится. Когда он дает материал из-за границы, особенно про наших военных, я тоже начинаю гордиться, что я американец. А не все твои люди так работают, Кроуфорд.

 

– К сожалению, папа, есть только одна неувязочка, – заметил Кроуфорд, – Гарри Партридж – не американец. Он канадец. А кроме того, какое-то время придется тебе обходиться без него. Он сегодня уезжает в длительный отпуск. – И затем из любопытства спросил:

 

– А кто из наших ребят не возбуждает в тебе гордости?

 

– Да почти все. Очень уж у вас, работающих на телевидении, развита манера все порочить, особенно наше правительство – ссоритесь с властями, вечно стараетесь принизить президента. Похоже, никто уже ничем не гордится. Это тебя никогда не смущало?

 

Кроуфорд молчал, и Джессика сказала ему sotto voce <тихим голосом (итал.).>:

 

– Твой отец ответил ведь на твой вопрос. Теперь твоя очередь отвечать.

 

– Папа, – сказал Кроуфорд, – мы с тобой уже столько раз об этом говорили, и я не думаю, чтобы наши точки зрения когда-либо совпали. То, что ты называешь “все порочить”, мы, в Отделе новостей, считаем вполне законной манерой подвергать вещи сомнению – публика имеет право знать разные мнения. Репортеры обязаны задавать вопросы политикам и бюрократам и подвергать сомнению все, что нам говорят, это ведь хорошо. Правительство врет и мошенничает – это же факт: и демократы, и республиканцы, и либералы, и социалисты, и консерваторы. Стоит им прийти к власти, они тотчас начинают этим заниматься.

 

Да, конечно, мы, люди, выуживающие новости, иной раз бываем резковаты, а порой – признаюсь – заходим слишком далеко. Но с нашей помощью выявляется уйма бесчестных поступков и лицемерия – что в прошлом сходило с рук властям предержащим. Так что благодаря более резкой манере освещения новостей, начатой телевидением, наше общество стало немного лучше, чуть чище, а принципы, которых держится наша страна, – ближе к тем, какими они должны быть. Что же до президентов, папа, то если кто-то из них выглядит мелковато – а большинство именно так и выглядит, – этим они обязаны только себе. Да, безусловно, мы, журналисты, время от времени этому способствуем, потому что мы скептики, а иногда и циники, и часто не верим подслащенной водичке, которой поят нас президенты. Но грязные дела, которые творятся в коридорах власти – во всех коридорах власти, дают нам достаточно оснований вести себя так, как мы себя ведем.

 

– Я хотел бы, чтобы президент принадлежал всем, а не какой-то одной партии, – сказал Никки. И добавил задумчиво:

 

– А не было бы лучше, если бы отцы-основатели сделали Вашингтона королем, а Франклина или Джефферсона президентом? Тогда дети Вашингтона и их дети и внуки могли бы быть королями и королевами, и у нас был бы глава государства, которым мы гордились бы, а также президент, которого мы бы за все ругали, как англичане ругают своего премьер-министра.

 

– Америка много потеряла, Никки, – сказал его отец, – от того, что ты не выдвинул этой идеи в Конвенте, где принимали конституцию. Хотя дети у Вашингтона были приемные, все равно твоя идея разумнее многих других, которые были осуществлены с тех пор. Все рассмеялись.

 

– Вот когда я воевал, – сказал, посерьезнев, Энгус, – а к твоему сведению, Никки, это была вторая мировая война, – репортеры вели себя иначе, чем сегодня. Мы тогда считали, что те, кто писал о ней и говорил по радио, были всегда на нашей стороне. Теперь такого больше нет.

 

– Это была другая война, – сказал Кроуфорд, – и другое время. Способы сбора информации с тех пор изменились, как и представления о том, какими должны быть новости. Многие из нас не верят больше утверждению: “Моя страна всегда права, иначе – она опозорена”.

 

– Вот уж никогда не думал, что услышу от моего сына такое, – недовольным тоном сказал Энгус. Кроуфорд передернул плечами.

 

– Ну, сейчас слышишь. Те из нас, кто стремится говорить правду, хотят быть уверенными в том, что наша страна права, что нас не водят за нос те, кто ею правит. А выяснить это можно, лишь задавая жесткие, зондирующие вопросы.

 

– Ты что же, считаешь, что во время войны, в которой я сражался, подобных жестких вопросов не ставили?

 

– Они были недостаточно жесткими, – сказал Кроуфорд. И помолчал, не зная, говорить ли дальше, потом решил все-таки сказать. – Ты ведь был одним из тех, кто участвовал в первом вылете “Б-17”, когда бомбили Швайнфурт?

 

– Да. – И пояснил для Николаев:

 

– Это сердце Германии, Никки. В то время не самое приятное было место для полетов.

 

– Ты говорил мне как-то, – продолжал Кроуфорд не без жестокости, – что вашей целью было уничтожить в Швайнфурте шарикоподшипниковый завод, так как люди, отдавшие вам приказ о бомбежке, полагали, что им удастся таким образом остановить военную машину Германии, потому что без подшипников она не сможет функционировать.

 

Энгус медленно кивнул, уже зная, что будет дальше.

 

– Так нам говорили.

 

– И ты знаешь также, что, как выяснилось после войны, это не сработало. Невзирая на этот рейд и на многие другие, которые стоили американцам стольких жизней, Германия никогда не ощущала недостатка в подшипниках. Значит, и стратегия и планы были неверны. Ну, я не хочу сказать, что пресса в те дни могла бы остановить эту страшную растрату жизней. Но сегодня подобные вопросы зададут не после того, как все кончится, а пока это происходит, так что и сами вопросы, и то, что общественность будет обо всем знать, явятся сдерживающей силой и, по всей вероятности, помогут сократить людские потери.

 

По мере того как сын говорил, лицо старика менялось – воспоминания и боль прорезали в нем глубокие морщины. На глазах у окружающих он словно бы стал меньше, усох, внезапно постарел. И когда он заговорил, голос его срывался:

 

– Над Швайнфуртом мы потеряли пятьдесят машин “Б-17”. В каждом самолете была команда в десять человек. Значит, мы потеряли пятьсот летчиков за один день. А вообще в ту неделю октября сорок третьего мы потеряли еще восемьдесят восемь “Б-17”, то есть около девятисот человек. – Голос его упал до шепота. – Я участвовал в этих вылетах. Самое страшное было потом, ночью, когда вокруг тебя оказывалось столько пустых кроватей – кроватей тех, кто не вернулся. Проснувшись ночью, я озирался вокруг и, помнится, думал: “Почему я? Почему я вернулся – и в ту неделю, и в последующие, – а столько людей не вернулось?"

 

Кроуфорд пожалел, что заговорил, пытаясь одержать верх в противостоянии отцу.

 

– Извини, пап. Я не подумал, что могу вскрыть старые раны.

 

А отец, словно не слыша его, продолжал:

 

– Парни-то ведь были хорошие. Столько хороших парней погибло! Столько моих друзей! Кроуфорд покачал головой:

 

– Давай прекратим. Я ведь уже извинился.

 

– Дед, – сказал Никки. Он внимательно слушал разговор. – А когда ты был на войне, ты очень боялся?

 

– Господи, Никки! Боялся? Да я был в ужасе. Когда вокруг рвались снаряды зениток и в воздухе полно было острых, как бритва, кусков стали, которые могли всего тебя изрезать.., когда строем летели немецкие бомбардировщики, паля из пулеметов и пушек, и казалось, что целятся именно в тебя.., когда ты видел, как рядом с тобой другой “Б-17” камнем падает вниз, иной раз в огне, а иной раз крутясь в штопоре, и ты понимал, что команда не сможет выбраться оттуда и спуститься на парашюте.., и все это происходило на высоте в двадцать семь тысяч футов, и воздух был такой холодный и разреженный, что, если вспотеешь от страха, пот замерзнет, и даже с кислородной маской трудно было дышать… Так что сердце падало в пятки, а иногда казалось, и все кишки тоже.

 

Энгус помолчал. В комнате царила тишина – все это было совсем непохоже на его обычные воспоминания. Затем он заговорил, обращаясь уже только к Никки, глотавшему каждое его слово, и между стариком и мальчиком как бы протянулся мостик взаимопонимания.

 

– Я сейчас скажу тебе, Никки, то, чего до сих пор не говорил ни одной живой душе, никому на свете. Я однажды так боялся, что… – Он окинул окружающих взглядом, словно взывая к их пониманию, –..так боялся, что намочил штаны.

 

– И что же ты предпринял? – спросил Никки. Джессика, заботясь об Энгусе, хотела было остановить Никки, но Кроуфорд жестом призвал ее к молчанию.

 

Старик продолжал уже окрепшим голосом. Гордость явно возвращалась к нему.

 

– А что я мог предпринять? Воевать мне не нравилось, но шла война, так что я выполнял то, что мне приказывали. Я был бомбардиром в группе. Когда наш командир – а это был наш пилот – подлетал к цели, он говорил мне по селектору: “Теперь дело за тобой, Энгус, принимай команду”. А я лежал у авиаприцела – тут я застывал и всматривался. Дело в том, что в течение нескольких минут, Никки, самолет ведет бомбардир. Когда цель оказывалась у меня на скрещении прицела, я сбрасывал бомбы. Это было сигналом для всей команды, и они тоже сбрасывали бомбы. Так что я хочу тебе сказать вот что, Никки: это естественно, когда человек до смерти чего-то боится. Такое может быть с самыми лучшими людьми. Важно не пойти ко дну, держать себя в руках и делать то, что ты считаешь надо делать.

 

– Понял, дед.

 

Голос у Никки звучал сухо, и Кроуфорд подумал: интересно, все ли он понял. Наверное, многое. Никки был мальчик умный и добрый. “А сам я, – подумал Кроуфорд, – старался ли в прошлом лучше понять отца?"

 

Он взглянул на часы. Пора двигаться. Обычно он приезжал в Си-би-эй в 10.30, но сегодня надо быть раньше, так как он хотел повидать руководителя отдела по поводу Чака Инсена – настало время снимать его с ответственного за выпуск “Вечерних новостей”. Слоуна все еще бесило воспоминание о стычке с Инсеном накануне, и он был преисполнен решимости добиться изменений в подборе кадров для “Новостей”.

 

Кроуфорд встал из-за стола и, извинившись, поднялся к себе, чтобы одеться.

 

Выбирая галстук – тот, что будет на нем, когда он вечером появится перед камерой, – и тщательно повязывая его, Кроуфорд думал об отце и представлял себе то, о чем рассказывал старик. Энгусу в то время было лет двадцать с небольшим – он был вдвое моложе, чем Кроуфорд сейчас, совсем зеленый юнец, который и жизни-то еще не видел и ужасно боялся умереть, скорее всего страшной смертью. Даже когда Кроуфорд работал журналистом во Вьетнаме, он, безусловно, не подвергался таким испытаниям.

 

Внезапно совесть заговорила в нем: как он мог раньше этого не понять, не прочувствовать, не пожалеть отца?

 

Беда в том, подумал Кроуфорд, что слишком он поглощен своей профессией, слишком захвачен потоком каждодневных новостей и потому склонен считать события предшествующих лет отошедшими в историю и, следовательно, не имеющими отношения к бурной полнокровной сегодняшней жизни. Такое умонастроение профессионально – он наблюдал нечто подобное и у других. Но события тех лет не отошли в историю и никогда не отойдут в прошлое для его отца.

 

Кроуфорд не был в этом отношении невеждой. Он читал о налете на Швайнфурт в книге под названием “Черный четверг”. Автор, Мартин Кэйдин, сравнивал этот рейд с “бессмертными сражениями под Геттисбергом и в Аргоннском лесу, на островах Мидуэй, на реке Балдж и у Порк-Чоп-Хилла”.

 

"И мой отец, – напомнил себе Кроуфорд, – был участником этой долгой саги”. До сих пор Кроуфорд никогда не смотрел на это под таким углом.

 

Надев пиджак, он взглянул на себя в зеркало и, удовлетворенный своим видом, спустился вниз. Он попрощался с Джессикой и с Никки, затем подошел к отцу и сказал:

 

– Ну-ка встань.

 

Энгус в изумлении посмотрел на него. Кроуфорд повторил:

 

– Встань же.

 

Энгус отодвинул стул и медленно поднялся. Инстинктивно, как с ним часто бывало, он встал по стойке “смирно”.

 

Кроуфорд подошел к отцу, крепко обнял его и расцеловал в обе щеки.

 

Старик явно удивился и даже покраснел.

 

– Эй, эй! Это еще что такое?..

 

– Я люблю тебя, старый ты чудак, – сказал Кроуфорд, глядя ему в лицо.

 

У порога Кроуфорд обернулся. По лицу Энгуса расплылась блаженная улыбка. У Джессики на глазах были слезы. А Никки так и сиял.

 

 

***

 

Карлос и Хулио с удивлением увидели, что Кроуфорд Слоун выехал из дома раньше обычного. Они тотчас условным кодом сообщили об этом своему шефу Мигелю.

 

К этому времени Мигель уже выехал из оперативного центра в Хакенсаке и вместе с другими ехал в пикапе “ниссан”, снабженном радиотелефоном, по мосту Джорджа Вашингтона, соединяющему Ныо-Джерси с Нью-Йорком.

 

Мигеля это известие ничуть не смутило. В свою очередь, он передал зашифрованный приказ, что все планы остаются в силе, время их осуществления при необходимости можно приблизить. А сам подумал: “Намеченная акция явится для всех полной неожиданностью: логически она никак не будет оправдана, и очень скоро возникнет вопрос – зачем?”

 

 

Глава 10

 

 

Приблизительно в то время, когда Кроуфорд Слоун выехал из своего дома в Ларчмонте, направляясь в Си-би-эй, Гарри Партридж проснулся в Канаде – это было в Порт-Кредите, близ Торонто. Спал он крепко и, проснувшись, в первые минуты не мог понять, где находится. Это случалось с ним часто, поскольку просыпался он в самых разных местах.

 

Когда мысли пришли в порядок, он оглядел знакомую комнату и понял, что если сесть в постели – чего пока он еще не склонен был делать, – то в окно видны будут широкие просторы озера Онтарио.

 

Это была база Партриджа, его логово, но из-за работы, требовавшей постоянных переездов, он приезжал сюда в течение года лишь ненадолго. И хотя тут были его вещи – одежда, книги, фотографии в рамках, сувениры, привезенные в разные времена из разных мест, – квартира не была записана на его имя. Как гласила карточка рядом со звонком в вестибюле шестью этажами ниже, официальным квартиросъемщиком была В. Уильяме (В, означало Вивиен).

 

Каждый месяц, в каком бы уголке земного шара Партридж ни был, он посылал Вивиен чек для уплаты за квартиру, а она за это жила в его норе и поддерживала порядок. Такой уговор – включая то, что время от времени они спали вместе, – устраивал обоих.

 

Вивиен работала медсестрой неподалеку, в больнице на Куинсуэй, а сейчас, слышал Партридж, хлопотала на кухне. По всей вероятности, готовит чай – а она знала, что он любит пить чай по утрам, – и скоро принесет его. Тем временем мысли Партриджа вернулись к событиям, происшедшим накануне, и к тому, как он летел потом из Далласа в Торонто на запоздавшем самолете.

 

Происшествие в далласском аэропорту имело прямое отношение к его профессии, и он сразу взялся там за дело. Это входило в обязанности Партриджа, и за это Си-би-эй хорошо платила ему. Однако, вспоминая о случившемся вчера вечером и сегодня утром, он не мог не думать о происшедшей трагедии. Судя по последним сообщениям, более семидесяти человек из тех, кто находился на борту самолета, погибли, многие серьезно ранены, а на маленьком самолетике, столкнувшемся в воздухе с аэробусом, погибли все шесть человек. Партридж понимал, что многие сраженные горем семьи и друзья погибших страдают сейчас, горько переживают утрату.

 

Он подумал, что не раз и ему хотелось заплакать на месте событий, которые, по своей профессии, ему приходилось наблюдать, включая и вчерашнюю трагедию. Но он всегда умел сдерживаться – за исключением одного случая, о котором, если он всплывал в памяти, Партридж старался тотчас забыть. Однако, вспоминая его, Партридж задумывался над тем, что же он за человек и почему не может плакать.

 

В начале своей репортерской карьеры Гарри Партридж находился в Великобритании, и в это время в Уэльсе произошла трагедия. Случилось это в Аберфане, шахтерском поселке, где с отвала съехал большой пласт угля и завалил начальную школу. Под углем погибло сто шестнадцать детей.

 

Партридж приехал на место происшествия вскоре после того, как случилось несчастье, и видел, как вытаскивали трупы. Каждое маленькое тельце, покрытое черной вонючей густой грязью, окатывали из брандспойта и лишь потом увозили для опознания.

 

Окружавшие Партриджа репортеры, фотографы, полицейские, зеваки – все плакали, судорожно глотая слезы. Партриджу тоже хотелось заплакать, но он не мог. Совершенно больной, но с сухими глазами, он довел свой репортаж до конца и уехал.

 

С тех пор он видел бесчисленное множество происшествий, которые могли бы вызвать слезы, но тоже никогда не плакал.

 

Может быть, у него есть какой-то дефект, и он человек холодный? Он задал этот вопрос однажды приятельнице-психиатру, с которой они выпивали как-то вечером, а потом легли в постель.

 

Она сказала ему: “Все с тобой в порядке, иначе ты не задавал бы этот вопрос. Просто у тебя есть такой защитный механизм, который делает отвлеченным все, что ты видишь. Все свои переживания ты запихиваешь внутрь, и они у тебя копятся где-то там. Настанет день, когда хранилище переполнится, лопнет, и ты заплачешь – и как заплачешь!"

 

Всеведущая женщина, делившая с ним постель, оказалась права, и такой день настал… Но об этом Партридж тоже не хотел думать, и он задвинул в глубь памяти то событие, как раз когда Вивиен вошла в спальню, неся на подносе утренний чай.

 

Ей перевалило за сорок – у нее было резко очерченное лицо и прямые черные волосы, в которых проглядывала седина. Она не была ни красивой, ни, как принято говорить, хорошенькой, но теплой и щедрой, – и с ней было легко. Вивиен овдовела еще до знакомства с Партриджем, причем замужество ее, как он догадывался, было не из удачных, хотя она редко говорила о нем. У нее была дочь, жившая в Ванкувере. Время от времени девушка приезжала в Торонто, но Партридж ни разу не видел ее.

 

Партриджу нравилась Вивиен, хотя он и не был в нее влюблен и, поскольку знал ее достаточно долго, понимал, что никогда не полюбит. А вот Вивиен, как он подозревал, любила его и полюбит еще больше, стоит дать ей повод.

 

А пока она мирилась с их отношениями, не требуя большего. Сейчас Партридж пил чай, а Вивиен внимательно рассматривала его. Она обнаружила, что он еще больше похудел и лицо его, хоть оно и казалось по-прежнему мальчишеским, Прорезали морщины усталости и напряжения. Лохматая голова, в которой стала заметна седина, нуждалась в стрижке. Заметив, что она его рассматривает, Партридж спросил:

 

– Ну-с, и какой же будет приговор?

 

Вивиен с наигранным отчаянием покачала головой:

 

– Ты только погляди на себя! Ты же уехал от меня здоровым и крепким. А через два с половиной месяца вернулся усталый, бледный, изголодавшийся.

 

– Знаю, Вив. – Он состроил гримасу. – Такая уж у меня жизнь. Огромное напряжение, спать ложусь в самое непотребное время, ем черт знает что и пью. – И с улыбкой добавил:

 

– Так что вот – приехал, как всегда, в разобранном состоянии. Чем меня порадуешь?

 

– Для начала дам тебе хороший завтрак, чтоб ты поел “здоровой пищи”, – со смесью решительности и дружелюбия сказала она. – Можешь не вставать – я все тебе принесу. Затем будешь есть всякие питательные вещи вроде рыбы и дичи, свежих овощей и фруктов. Как позавтракаешь, я подстригу тебя. А потом отведу в сауну и на массаж – я уже договорилась.

 

Партридж откинулся на подушки и выбросил вверх руки.

 

– Отлично!

 

– Завтра, – продолжала Вивиен, – тебе, наверное, захочется повидать старых приятелей в Си-би-си – ты всегда ведь с ними встречаешься. Но на вечер я взяла нам билеты на концерт Моцарта в зале Роя Томсона в Торонто. Пусть музыка вымоет из тебя всю грязь. Я знаю, ты это любишь. А помимо этого будешь отдыхать и делать что хочешь. – Она передернула плечами. – Может, в промежутках тебе захочется побаловаться и в постели. Вчера ты уже пытался, но слишком был усталый. Сразу заснул.

 

Партридж почувствовал безмерную благодарность к Вивиен. Надежная она – как скала. Накануне в аэропорту Торонто, хотя самолет приземлился поздно ночью, она терпеливо ждала его и затем привезла сюда.

 

– А тебе разве не нужно на работу? – спросил он.

 

– У меня есть несколько неиспользованных выходных. Я договорилась, что возьму их начиная с сегодняшнего дня. Меня заменит другая сестра.

 

– Вив, такая, как ты, встречается одна на миллион, – сказал он ей.

 

Вивиен ушла готовить завтрак, и мысли Партриджа вернулись к вчерашнему дню.

 

Он вспомнил о звонке Кроуфорда Слоуна, поздравившего его, – Партриджа отыскали тогда в далласском аэропорту.

 

Говорил Кроуфорд несколько натянуто, что часто бывало в их разговорах. Иной раз Партриджу так и хотелось сказать ему: “Послушай, Кроуф, если ты думаешь, что я имею на тебя зуб – за Джессику, или за твое место, или вообще за что бы то ни было, – забудь об этом! Я не имею на тебя зуба и никогда не имел”. Но Партридж понимал, что это лишь еще больше осложнило бы их отношения, да Кроуфорд скорее всего и не поверил бы ему.

 

Во Вьетнаме Партридж прекрасно понимал, почему Слоун вылетал лишь на короткие задания: он хотел как можно больше болтаться в Сайгоне и как можно чаще выступать в “Новостях” Си-би-эй. Но Партриджу тогда было на это наплевать, как наплевать было и сейчас. У него были свои интересы. И одним из них – это можно, пожалуй, назвать пристрастием – была тяга к зрелищам и звукам войны.

 

Война.., кровавый бедлам сражений.., грохот и пламя, вырывающиеся из больших орудий, пронзительный свист и уханье падающих бомб.., стрекот пулеметов, когда не знаешь, кто стреляет, по кому и откуда.., почти чувственное возбуждение от грозящей тебе опасности, невзирая на страх, вызывающий дрожь, – все это увлекало Партриджа, высвобождало в нем адреналин, заставляло быстрее бежать кровь…

 

Он обнаружил это сначала во Вьетнаме, при своем первом знакомстве с войной. И с тех пор это наваждение владело им.

 

Он не раз говорил себе: “Признайся – тебе это нравится”, и признавался: “Да, нравится, и я дурак и мерзавец”.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.043 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>