Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Многие из написанных Акройдом книг так или иначе связаны с жизнью Лондона и его прошлым, но эта книга посвящена ему полностью. Для Акройда Лондон — живой организм, растущий и меняющийся по своим 35 страница



Но подобных участков в Лондоне хоть отбавляй. К примеру, одновременно с тем, как Кларкенуэлл обретал черты вдохновителя или пособника радикальной деятельности, другой лондонский район — Блумсбери — мало-помалу вырисовывался как центр оккультизма и маргинального спиритуализма. Когда великий лондонский мифограф Уильям Блейк завершал свое ученье у гравера на Грейт-Куин-стрит, напротив мастерской его работодателя сооружалось прихотливое здание масонской ложи. Это была первая городская штаб-квартира приверженцев культа, вызывавшего в то время много споров. Они верили, что их достоянием стало некое тайное знание, идущее из времен до Всемирного потопа. Перед постройкой этого большого «дома заседаний» они встречались в таверне «Голова королевы» на Грейт-Куин-стрит, и на той же улице без малого сто лет спустя собирались члены оккультного Ордена золотого рассвета. Теософское общество заседало на Грейт-Расселл-стрит, а за углом — напротив Блумсбери-сквер — и поныне существует Общество Сведенборга. В ближайшей округе действуют два оккультных книжных магазина, а в находящемся неподалеку районе Севен-Дайалс в XVII веке подвизались астрологи. Вновь ощущается некая концентрация однонаправленных сил, долгое время то ли случайно, то ли нет сохраняющих активность на малом участке всего из нескольких улиц.

Приходит на ум и другая улица с церковью на ней, бросающая выразительный свет на Лондон как таковой. Как пишет Стивен Инвуд в «Истории Лондона», в старину церковь Сент-Стивен на Коулмен-стрит была «твердыней лоллардов»; в начале XVI века она стала центром зарождавшегося лютеранства, где продавались еретические тексты. В 1642 году на Коулмен-стрит, которая «была верна пуританской партии», укрылись от опрометчивой попытки ареста, предпринятой Карлом I, пятеро членов парламента, обвиненных в измене. Улица стала «их оплотом». Шесть лет спустя на ней же встречался со своими приверженцами Оливер Кромвель — это явствует из материалов суда над Хью Питерсом после Реставрации:

Обвинитель. Мистер Гантер, что вы можете сказать по поводу встречи и собеседования в «Звезде» на Коулмен-стрит?

Гантер. Милорд, я прислуживал в «Звезде» на Коулмен-стрит… в этом заведении обыкновенно встречались и совещались Оливер Кромвель и еще некоторые из его партии.

В тот период симпатии приходского начальства и паствы были всецело на стороне пуритан. В 1645 году «поблизости от Коулмен-стрит» еженедельно происходили публичные лекции, организуемые пуритански настроенными женщинами. После лекций завязывались споры, перераставшие в «свалку и беспорядки». Несколько лет спустя на «тайном молитвенном собрании» в переулке, ответвлявшемся от Коулмен-стрит, «опасный фанатик Веннер, бондарь и милленарист, проповедовал перед „воинами царя Иисуса“ и побуждал их учредить Пятое царство». Во время анабаптистских волнений «эти чудища собрались в своей молельне на Коулмен-стрит, там вооружились и, проведя подкоп, пришли в сумерки к собору Св. Павла». Даже Реставрация не заставила Коулмен-стрит порвать со своим пуританским прошлым: старый проповедник, в 1633 году получивший приход Сент-Стивен, создал после падения республики Кромвеля диссентерскую «тайную молельню», где совершал богослужения для «легковерных прозелитов — погибших душ с Коулмен-стрит и других улиц». Читаем также о «радикальных конгрегационалистах, обитающих в том квартале», в числе которых «Марк Холдсби с Коулмен-стрит, приход Сент-Стивен».



Все это указывает на обширную преемственность, охватывающую несколько веков — от времен лоллардов до эпохи анабаптистов; вновь налицо признаки некой судьбы или целенаправленности в жизни определенных лондонских улиц. «Камни и отдельные участки этой великой пустыни имеют свои предначертания, и предначертания эти сбываются» — писал Артур Макен. В частности, есть определенные «кварталы, которым суждено быть убежищами».

Итак, тайная жизнь Кларкенуэлла, подобно его роднику, берет начало на очень большой глубине. Создается впечатление, что многие обитатели района впитали его донкихотскую, горячечную атмосферу; возможно, здесь, за городской чертой, столь странным существам вольготнее было цвести. На Колдбат-сквер проживала миссис Льюсон, умершая в возрасте 116 лет; в начале XIX века она все еще носила платье 1720-х годов, заработав благодаря этому прозвание «леди Льюсон». Она занимала одну комнату большого дома, где тридцать лет «лишь изредка подметали, но никогда ничего не мыли». Как пишет У. Дж. Пинке в «Истории Кларкенуэлла», «она никогда не мылась, считая, что мытье — это верная простуда или путь к еще какой-нибудь ужасной болезни; вместо этого она смазывала лицо и шею топленым свиным салом, которое ценила за мягкость и маслянистость. Затем, желая изобразить румянец, она малевала на щеках бледно-розовые пятна». Ее дом был укреплен засовами, досками и железными прутьями, чтобы никто не смог в него проникнуть, и она никогда ничего не выбрасывала — даже «золу не выносили из дома по многу лет; она словно бы с какой-то определенной целью сгребалась в ровнехонькие кучки, похожие на клумбы». Лондонская история знает и другие подобные случаи: известно много примеров старых женщин, для которых время вдруг останавливалось, причем носили они, как правило, белую одежду, служившую эмблемой не то смерти, не то девственности. Возможно, для тех, чья жизнь потерпела ущерб от непредсказуемого, бесчеловечного города, это был единственный способ оборониться от случайностей, перемен и катастроф.

Другой кларкенуэллской леди, жившей вне лондонского времени, была герцогиня Ньюкаслская, прозванная «безумной Медж». Она разъезжала в черной с серебром карете в сопровождении лакеев, одетых в черное; мало того — «из-за прыщей у нее вокруг рта было много черных пятен, — писал Сэмюэл Пипс 1 мая 1667 года, — …и на ней был черный жюстокор[104]». Эта дама в черном писала труды по эмпирической философии, известнейший из которых был озаглавлен «Описание нового мира, называемого Пламенеющий Мир». «Труды мои, — сказала она однажды, — подобны бесконечной Природе, не имеющей ни начала, ни конца, и беспорядочны, как хаос, в котором нет ни системы, ни последовательности. Здесь все перемешано без разграничения, как свет и тьма». Пипс, почитав ее книги, назвал ее «сумасшедшей женщиной, заносчивой и нелепой».

Но если малый участок города, подобный Кларкенуэллу, способен стать источником деятельности того или иного рода, то не исключено, что свое собственное влияние порой оказывает и отдельная улица или здание. В том же доме, где жила герцогиня Ньюкаслская, всего пятнадцать лет спустя поселилась другая безумная герцогиня. Герцогиню Албемарл смерть мужа «сделала настолько богатой, что гордыня свела ее с ума, и она дала зарок никогда ни за кого не выходить замуж — только за принца или монарха. В 1692 году граф Монтегю, представившись императором Китайским, завоевал руку и сердце помешанной, которую неизменно держал затем в заточении». Зато она пережила его на тридцать лет — и до конца оставалась верна своей безумной гордыне. Она требовала, к примеру, чтобы слуги, являясь к ней, преклоняли колени, а уходили пятясь. Стоит отметить, что дом, где обитали обе сумасшедшие, располагался в точности там, где в Средние века был монастырь бенедиктинок.

На Пентонвилл-роуд в приходе Кларкенуэлл жил знаменитый скряга Томас Кук. Чтобы получить еду и питье даром, он, «идя по улице, притворно лишался чувств у дома того лица, на чью щедрость рассчитывал». Напудренный парик и пышные кружева воротника и манжет наводили на мысль, что он респектабельный горожанин. Его вносили в дом и для подкрепления сил поили вином и кормили. «Несколько дней спустя он являлся к своему благодетелю на дом точнехонько к обеду — якобы для того, чтобы поблагодарить за спасение…» Чернила он выпрашивал в разнообразных конторах, которые посещал с этой целью, а писчей бумагой, как пишет Пинке, разживался, «утаскивая листы с кассового стола в банке, куда ходил ежедневно». Словом, истинный лондонский оригинал, хитроумно использующий городскую среду в своих целях. Вместо цветника он устроил у себя огород, где выращивал капусту, удобряя землю своими и жениными экскрементами, — зря у него, как видим, ничего не пропадало. Летом 1811 года, лежа на смертном одре, он отказался переплачивать за лекарство, уверенный, что проживет не более шести дней. Его похоронили у церкви Сент-Мэри в Излингтоне, и «иные из бывших на похоронах бросали на гроб, когда его опустили в могилу, капустные кочерыжки». Так или иначе, это была жизнь, почти совершенная в своей последовательности, — жизнь уроженца Кларкенуэлла, редко выбиравшегося за пределы своей округи.

Но самым, возможно, интересным и примечательным обитателем Кларкенуэлла был «угольщик-музыкант» Томас Бриттон. Он ходил по улицам, торгуя углем, и жил над своим угольным сараем на Джерусалем-пассидж между Кларкенуэлл-грин и Сент-Джонс-сквер; несмотря на скромный род занятий, он, пишет Уолфорд в «Лондоне старом и новом», «подвизался в высочайших областях музыки, привлекая к себе на протяжении лет самых выдающихся музыкантов того времени, в том числе великого Генделя». Каждый четверг музыканты собирались вечером в его комнате над угольным сараем. Чтобы добраться до импровизированного концертного зала, им приходилось влезать по приставной лестнице; как писал Бриттон в пригласительных посланиях,

Как водится, в четверг

Прошу ко мне наверх,

Да не сломайте ноги,

Всходя в мои чертоги.

По утверждению Неда Уорда, дом Бриттона был «если и выше бочки для канарского вина, то совсем ненамного, а окно в парадном покое его дворца — лишь чуток пошире, нежели отверстие в этой бочке». В своем ансамбле превосходных музыкантов хозяин вел партию виолы да гамба, а после музицирования подавал досточтимым гостям кофе, беря по пенсу за чашку. Наступало утро — и Бриттон пускался в путь по знакомым улицам с мешком угля, издавая обычные для своей отрасли торговли возгласы. Смерть Бриттона была не менее живописной, чем его жизнь. Чревовещатель Ханимен (он же «Смит-говорун») «подал голос» и объявил Бриттону, что если он немедленно не произнесет «Отче наш», то жить ему осталось считанные часы. Бриттон пал на колени и стал молиться, но «струна его жизни от внезапного потрясения ослабла» и он умер несколько дней спустя (осенью 1714 года). Ходили разговоры, что он принадлежал к секте розенкрейцеров — одной из тех, что тревожили воображение жителей Кларкенуэлла, — и, соответственно, верил в действенность потусторонних сил. Трудно, однако, сказать, что глубже затронуло его впечатлительную душу — розыгрыш чревовещателя или общая атмосфера района.

Специфический свет бросает на Кларкенуэлл личность другого его жителя — Кристофера Пинчбека. Летом 1721 года он провозгласил себя «изобретателем и изготовителем знаменитых астрономических часов с музыкою… показывающих многоразличные движения и феномены планет и неподвижных звезд, в мгновение ока разрешающих несколько астрономических задач». Пинчбека называли «мастером алхимии» — но алхимия его была алхимией времени, взрастившей в этой лондонской округе диковинные плоды.

К концу XVIII века около семи тысяч здешних мастеровых — то есть почти половина прихода — было занято в часовом деле. В год Кларкенуэлл производил примерно 120 000 часов. Сплошь и рядом к дверям частных домов вместо обычных табличек были прикреплены вывески токаря, пружинного мастера, изготовителя анкерных механизмов, мастера отделки и так далее. Это были скромные, но надежные предприятия; мастерская обычно располагалась в задней части здания. Многим ремесленникам, однако, везло меньше: в статье о часах из опубликованной в XIX веке «Лондонской энциклопедии» Чарлза Найта говорится, что, «пожелав познакомиться с тем или иным мастером, чья заслуга в изготовлении лучших наших часов чрезвычайно велика, мы зачастую должны добраться до некой узкой улочки нашей столицы, взойти на грязный чердак и увидеть неграмотного искусника, прилежным трудом едва зарабатывающего на хлеб». Улочки, закутки и чердаки можно уподобить колесикам и винтикам часов, и тогда весь Кларкенуэлл превращается в громадный механизм, символизирующий время и части, на которые оно дробится. Согласно переписи 1861 года, в этом маленьком приходе было 877 производителей больших и малых часов. Но почему именно здесь? Историки часового дела задумывались об этом, но удовлетворительного ответа не дали. По словам одного специалиста, которого цитирует Чарлз Найт, как возникло «это примечательное сосредоточение» — неясно; можно лишь утверждать, что «происходило оно тихо и незаметно». Другой констатирует: «Не услышали мы удовлетворительных объяснений и от тех, кто, живя именно здесь и работая именно в этой отрасли техники, должен, казалось бы, располагать наилучшими сведениями». Словом, так вышло — вот и все. Одно из тех лондонских явлений, что не поддаются анализу и расшифровке: в таком-то районе возник такой-то род деятельности — и добавить к этому нечего.

Однако в Кларкенуэлле человеческие дела и устремления, кажется, складываются в более обширную картину. Не дало ли обилие квалифицированных мастеровых толчок развитию здешнего радикализма в XVIII и XIX веках? О часовом деле говорили как о наилучшем примере разделения труда, так что производство часов, можно сказать, сформировало парадигму промышленного капитализма. «Здесь всякий переулок до отказа набит мелкими предприятиями, — писал о Кларкенуэлле Джордж Гиссинг в романе „Преисподняя“ (1889), — здесь мы видим, как приумножается труд ради самого труда… как люди, изнемогая от усталости, тратят жизнь на изобретение новых видов изнеможения». Ленин и Элеонора Маркс нашли здесь поистине благодатную почву. А может быть, дробление времени на все более мелкие отрезки было тем зримым местным идолом, который хотели разбить радикалы-патриоты, желавшие возвращения к былому политическому устройству, к более невинному состоянию общества? Как бы то ни было, часовых дел мастера работают здесь и по сей день. Тайна Кларкенуэлла по-прежнему существует.

На Кларкенуэлл-грин и сейчас действует Мемориальная библиотека Карла Маркса, а в ней сохраняется маленький кабинет, где Ленин редактировал «Искру». Рядом закусочная и ресторан, много лет принадлежащие одной и той же итальянской семье. До недавнего времени площадь и ее окрестности оставались пыльными и блеклыми на вид, что объясняется прямым воздействием прошлого. Здесь чувствовались уединение и отгороженность от оживленных районов к югу и западу; это было некое застойное место, мало кем посещаемое помимо тех, кто здесь работал. В Кларкенуэлле, как и много поколений назад, обретались типографы, ювелиры и изготовители точной аппаратуры. Сент-Джон-стрит была темным ущельем между двумя рядами заброшенных или пришедших в негодность складских помещений.

Но 1990-е годы все это изменили. Кларкенуэлл затронула социальная революция, в ходе которой Лондон, кажется, в очередной раз сумел обновиться. Толчком к великому преобразованию стало новое настроение лондонцев, решивших, что сплошным террасам они предпочитают пентхаусы и жилые пространства со свободной планировкой; это отнюдь не то же самое, что парижские мансарды, ибо пентхаус совмещает в себе близость к соседям и полную от них отгороженность. Будучи известным местом скопления складов и коммерческих строений, Кларкенуэлл стал частью того процесса обновления и модернизации, что, начавшись со складов портового района, распространился затем на другие части старого Лондона. К нынешнему времени на Сент-Джон-стрит и в окрестных переулках произошли обширные перемены: старые здания надстроены этажами из стекла, новые постройки растут так быстро, что местами район просто не узнать. Как сказал персонаж романа Арнольда Беннетта «Райсимен-степс», действие которого происходит в Кларкенуэлле в начале XX века, «кто бы мог подумать… район опять сделался фешенебельным». В XVI и XVII веках он действительно был таковым, о чем свидетельствует само присутствие в нем герцогинь, пусть даже и помешанных; теперь, возможно, это время возвращается. Впрочем, наедине с собой герой Беннетта размышляет об ином — о «безжалостной, каменной, всеобъемлющей неприветливости округи». Сент-Джон-стрит даже в разгар перестройки и обновления остается на удивление пустынной; в темное время суток она богата скорее отзвуками, чем реальной двигательной или деловой энергией. Невольно вспоминаешь, что в XVIII веке идущим по этой улице из боязни нападения приходилось объединяться в группы и нанимать факельщиков. Умно ли было со стороны спекулянтов недвижимостью и застройщиков избрать именно эту улицу для широкомасштабных обновлений — вопрос небезынтересный, ведь городская магистраль с таким протяженным и жестоким прошлым вряд ли легко воспримет новый стиль жизни, который ей хотят навязать.

Кларкенуэлл, таким образом, и поныне существует в лондонской истории как некая сумеречная, не до конца изведанная область со своим хоть и нечетко очерченным, но узнаваемым лицом. Следует, однако, иметь в виду, что одни и те же явления можно обнаружить в разных районах города. Жестокости, к примеру, здесь конца-краю нет.

ЖЕСТОКИЙ ЛОНДОН

Анонимная гравюра, изображающая мятеж лорда Гордона, который произошел в Лондоне в 1780 г. Толпа атакует и поджигает Ньюгейтскую тюрьму — один из самых ненавистных символов городской репрессивной власти.

Глава 52

В круг! В круг!

Лондон всегда славился жестокостью. Об этом свидетельствуют уже самые ранние письменные источники. Знаменательным примером лондонского зверства стало избиение всех евреев города в 1189 году во время коронации Ричарда I. Мужчин, женщин и детей жгли, резали на куски; то был один из первых погромов, направленных против городских чужеземцев, — но далеко не последний. Во время крестьянского восстания Уота Тайлера, которое было также и лондонским восстанием, ученики ремесленников и прочие горожане обрушились на фламандцев и сотни из них убили; «крики губителей и гибнущих не утихали долго после заката — поистине ужасная ночь».

Но жертвами жестокости становились не одни иностранцы. Мы читаем о кровавых нападениях на сборщиков налогов — например, на Уильяма де Олдгейта, которого закололи, и на Джона Фуатару, которому женщина откусила палец. Не случайно историк Г. А. Уильямс в «Средневековом Лондоне» говорит, что лондонцы славились «безоглядной жестокостью». В написанных на латыни лондонских судебных протоколах начала XIII века эта жестокость отображена в ярких подробностях: «Роджер ударил Мод, жену Гилберта, молотом промеж плеч, а Мозес ударил ее в лицо рукояткой меча и выбил много зубов. Она прожила до среды перед днем Св. Марии Магдалины, а там скончалась… Он повел вора к шерифам, но тот по пути убил его… Они поволокли его за ноги к чердачной лестнице, свирепо колотя по туловищу и по ступням и раня ему голову».

Жестокость была повсеместной, «повальной», как выразился один нынешний ученый. В документах разных эпох часто и предсказуемо упоминаются грабежи, нападения и убийства; ссоры мгновенно перерастали в смертельные схватки, уличные потасовки — в массовые волнения. Обычным явлением было импульсивное зверство по случайному поводу, а в дни политических кризисов толпа под знакомый клич «Убей, убей!» с неописуемой яростью кидалась на тех, кого считала врагами. Члены некоторых профессиональных групп — особенно седельщики, золотых дел мастера и торговцы рыбой — были склонны к «периодическим приступам кровавого бешенства»; случалось, гильдии затевали между собой неистовую войну. Жестокость не обходила стороной и религиозные учреждения. Настоятельница женского монастыря в Кларкенуэлле забрала выросший на спорной земле ячмень у настоятеля церкви Сент-Бартоломью «силою мечей, луков и стрел». Какое столетие ни возьми, документы его полны кровожадности.

Жестокости к животным тоже хватало. B XVII веке, когда зрителям показалось, что лошадь, травимую собаками, хотят избавить от гибели, толпа «закричала, что это надувательство, и принялась срывать с крыши черепицу, и грозилась снести заведение с лица земли, если лошадь снова не приведут и не затравят до смерти. Поэтому лошадь опять привели и на нее опять пустили собак, но те не смогли ее одолеть, и тогда лошадь пырнули шпагой, и она издохла». Обычной забавой мальчишек во вторник перед Великим постом были петушиные бои, благодаря которым юный лондонец рано приобретал привычку к виду крови и смерти. Медведей часто травили вместе с быками, и «псы выказывают тут всю породу и горячность свою, и, хотя медведи им наносят тяжкие раны, а быки берут на рога, вскидывают и потом нередко ловят на те же рога… все равно приходится их оттаскивать за хвосты и разжимать им челюсти силой». Джон Эвелин, который был щепетильней большинства лондонцев, жаловался на «варварскую жестокость» и на «грубые и грязные» забавы горожан. Увидев, как травят медведей на знаменитой арене близ Банксайда, он писал: «Один бык швырнул собаку прямо на колени даме, хотя ложа, где она сидела, находилась на немалой высоте над ареной. Две несчастные собаки погибли; а кончилось все обезьяной верхом на лошади». Можно, конечно, сказать, что кровавые забавы — общая примета всех культур и всех городов; и все же эта разновидность лондонской жестокости воспринималась как нечто особое и глубоко закономерное. Вот как выразил это Драйден в XVII столетии:

Травя медведя псами, бравый бритт

Дубинкой потрясает и вопит.

Французишка, дивясь на сей угар,

Бормочет про себя: На! gens barbare![105]

Европейцы и вправду воспринимали лондонцев именно так — как варваров; однако стихи Драйдена показывают, что это буйство, возможно, было предметом гражданской гордости. «Если на улице повздорили двое мальчишек, — писал в XVII веке один французский путешественник-прохожие останавливаются, мгновенно окружают их кольцом и принимаются натравливать друг на друга, рассчитывая, что пойдет на кулаки… Во время драки стоящие вокруг зрители подбадривают обоих с великим воодушевлением… Никто, даже отцы и матери мальчиков, не считает нужным их разнять».

«В круг! В круг!» — таков был один из постоянных лондонских возгласов. «Здешнее простонародье грубо и нахально, — отмечает другой иностранец, — и оно, чуть что, затевает ссоры. Не сошлись в чем-нибудь двое такого сорта — миром это не кончится: они идут в какое-нибудь тихое место и там оголяются до пояса. Другие, кто видит приготовления к бою, окружают их, но не с тем, чтобы разнять, а, напротив, чтобы насладиться видом драки, ибо для них это великая потеха… порой зрители проникаются таким интересом, что принимаются ставить на бьющихся деньги и образуют вокруг них широкое кольцо». Это, по словам еще одного приезжего, «сродно характеру» лондонца, и создается впечатление, что для жителей других городов эти уличные бои были пугающей диковиной.

Драка между мужчиной и женщиной тоже была делом обычным: «На Холборне я видел, как лупили друг друга мужчина и женщина… ударив ее со всей силы, он отступал… женщина, пользуясь этими промежутками, лезла руками ему в лицо, в глаза… Полиции до схваток между отдельными горожанами нет никакого дела». Здесь «полиция» — это стража уорда, не обращавшая на подобные драки внимания, потому что они были явлением частым и заурядным. Но это еще не все. «Если извозчик поспорил с нанявшим его джентльменом насчет платы и джентльмен предложил разрешить спор поединком, то извозчик соглашается с превеликой охотой». Драчливость лондонцев зачастую имела роковые последствия. У таверны «Три бочки» брат убил брата: «Его брат, судя по всему, хотел разделаться с извозчиком, который ему не угодил, а он вмешался и отнял у брата шпагу, но тот вытащил нож… и заколол его».

Согласно многим источникам, одним из «развлечений» англичан были бои между женщинами, которые устраивались в таких местах увеселений, как Хокли-ин-де-Хоул. Очевидец пишет, что «женщины, почти обнаженные, сражались двуручными мечами, на концах заостренными как бритва». Обе то и дело получали порезы, и тогда схватка ненадолго прерывалась, чтобы зашить рану — разумеется, без всякой анестезии, кроме обуревавшей пациентку злости. Бой прекращался, когда одна из участниц лишалась чувств или оказывалась настолько изранена, что не могла больше сражаться. Есть сведения о поединке, в котором одной сопернице был двадцать один год, другой — шестьдесят. Кровавые эти зрелища носили чрезвычайно ритуализованный характер. Воительницы кланялись зрителям и приветствовали одна другую салютом. Одну украшали голубые ленты, другую — красные; у каждой был меч длиной примерно в три с половиной фута, ширина лезвий составляла три дюйма. С этим мощным оружием они шли друг на друга, имея для обороны лишь сплетенные из прутьев щиты. В одном бою гладиаторше «шею рассекла глубокая и длинная рана»; зрители бросили ей несколько монет, но «она пострадала настолько, что биться уже не могла».

Отзвуки предварительной словесной перепалки между участницами (одна, к примеру, заявила, что для упражнения рук каждое утро колотит мужа) слышатся в объявлениях или «предуведомлениях» о боях: «Я, Элизабет Уилсон из Кларкенуэлла, желаю получить удовлетворение от Ханны Хайфилд после перебранки, каковая у нас случилась, и вызываю ее на арену для кулачного поединка со ставкою в три гинеи, а в руке у каждой пусть будет монета в полкроны, и та, которая первой уронит, считается проигравшей». Монеты нужны были для того, чтобы женщины не царапались. Напечатан был и ответ: «Я, Ханна Хайфилд из Ньюгейт-маркета, прослышав о решимости Элизабет, не премину ответить ей не столько словами, сколько ударами, надеюсь, точными, и милостей от нее не жду». В «Лондон джорнал» за июнь 1722 года сообщается: «К немалому удовлетворению зрителей, они бились долго и доблестно».

Мужчины тоже сражались на мечах; у каждого был «секундант» с увесистой деревянной дубинкой, чтобы в случае чего обеспечить честность боя, и поединок, как и у женщин, длился до тех пор, пока раны одного из участников не выводили его из борьбы. Во многих случаях в драку вступали и зрители. «Боже ты мой! — писал Пипс. — Мигом вся арена наполнилась лодочниками, желавшими поквитаться за нечестность чужого бойца, и мясниками, стоявшими за своего вопреки мнению большинства, которое считало его виноватым; началась общая свалка, и многих с той и другой стороны сшибли наземь или порезали. Приятно было посмотреть, хотя я стоял близко и опасался, что в суматохе и мне достанется». Здесь ярко высвечивается присущий городскому насилию мотив почти племенной приверженности «своим», чему давали примеры даже вполне «респектабельные» круги. Когда спекулянт недвижимостью Бэрбоун послал рабочих на Ред-Лайон-филдс, чтобы начать там строительство, юристы расположенной по соседству корпорации Грейз-инн «заметили это и, посчитав, что им наносится ущерб, вышли немалой толпой, числом человек до ста; рабочие, напав на господ, принялись швырять в них кирпичи, господа ответили тем же, и завязалась жаркая схватка».

Не менее прискорбным образом племенные тенденции проявились в «подвигах» группы молодых людей, именовавших себя могавками (название, как писал «Спектейтор», произошло от «индейских каннибалов», которые «живут тем, что грабят и пожирают окрестные народы»). Эти юные лондонцы, взявшись под руки, устремлялись по улицам ради «драк, а порой и нанесения увечий безвинным прохожим и даже беззащитным женщинам». Лондонская история уличного насилия уходит в глубокую древность, и подобные банды молодых забияк под разнообразными названиями были известны и прежним поколениям горожан. Что касается самих могавков, то они начинали вечер обильными возлияниями, после чего гурьбой валили на улицу, готовые мигом пустить в ход шпаги. Последствия описывает Уолфорд в «Лондоне старом и новом»: «Настигнув жертву, свирепая стая окружала беднягу остриями шпаг. Один подкалывал его сзади, принуждая, само собой, повернуться; следовал укол другой шпаги, и так они заставляли его крутиться волчком». Потому-то их и прозвали «потогонами», а еще у них была кличка «резчики», ибо в более свирепом настроении они развлекались тем, что «татуировали людям лица, нанося им порезы или, как писал Гей, „новоизобретенные раны“». Другой лондонский поэт предвосхитил их «подвиги» так:

…в пышных городах, —

Где оглушающий, бесстыдный шум

Насилия, неправды и гульбы

Встает превыше башен высочайших,

Где в сумраке по улицам снуют

Гурьбою Велиаловы сыны,

Хмельные, наглые…[106]

Этими строками Джон Мильтон приобщает лондонское насилие к мифу и вечности.

На улицах же могавки не были лишены собратьев по бесчинствам. В 1750-е годы Уильям Шенстоун писал: «Лондон ныне поистине опасный город. Карманники, прежде довольствовавшиеся мелкими кражами, дошли до того, что валят людей наземь дубинками прямо на Флит-стрит и на Стрэнде, причем не только глухой ночью, но даже и в восемь часов вечера и раньше. А на ковент-гарденской пьяцце они, вооруженные ножами, собираются большими ватагами и нападают на целые компании». Не правда ли, выразительная картина? Ночью в отсутствие адекватных полицейских мер город мог стать поистине ужасающим местом. Сэру Джону Ковентри уличные бандиты рассекли нос. Куртизанка Салли Солсбери, обозлившись на поклонника, «схватила нож и вонзила в него»; в Ньюгейтскую тюрьму ее препровождали под рукоплескания. «Ныне все содержатели таверн, кофеен, лавок и иных заведений, — писал в 1718 году маршал Сити[107], — жалуются, что люди не желают идти к ним в темное время: того и гляди сорвут с головы парик или шляпу, шпагу отнимут, ослепят, сшибут наземь или пырнут ножом; и даже кареты не спасают, ибо грабители вламываются в них на улицах. От того сообщение в городе сильно страдает».

«Сообщение» имелось в виду не только людское, но и товарное, и слова маршала — одно из указаний на то, что само благоденствие города жестокостью и неистовством части его жителей было поставлено под угрозу. В тот же период ученики ремесленников «вечерами шли к Темпл-бару, поднимали там шум и очищали от прохожих всю мостовую вплоть до Флит-маркета. Все эти юнцы умели работать кулаками, и если кто им противился, один или двое, набросившись, избивали его на месте, и никто не вмешивался».


Дата добавления: 2015-09-30; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>