Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Многие из написанных Акройдом книг так или иначе связаны с жизнью Лондона и его прошлым, но эта книга посвящена ему полностью. Для Акройда Лондон — живой организм, растущий и меняющийся по своим 30 страница



В 1666 году возникла «Лондон газетт» — самое авторитетное из тогдашних периодических изданий. «Они публикуют только достоверные новости, — писал современник, — и часто, прежде чем печатать, ждут подтверждения». Газета печаталась на одной странице по понедельникам и четвергам и продавалась на улицах «вестницами» (Mercury women). Их крики «Купите „Лондон газетт“!» раздавались на Корнхилле, Чипсайде и Королевской бирже. Маколей приводит примерное содержание газеты: «Королевское воззвание, две или три речи видных тори, два или три сообщения о назначениях, отчет о стычке имперских войск[91] с янычарами… описание внешности разбойника, объявление о грандиозных петушиных боях, устраиваемых двумя титулованными особами, объявление о пропаже собаки с обещанием награды». Можно не сомневаться, что наибольшим вниманием пользовались разбойник, петушиные бои и собака.

О ненасытной любви лондонцев к новостям свидетельствует хотя бы то, что первая лондонская ежедневная газета — «Дейли курант» — начала издаваться в 1702 году, то есть примерно за семьдесят пять лет до возникновения ежедневной газеты в Париже. К концу XVIII века в Лондоне уже можно было купить 278 наименований газет, журналов и других периодических изданий. Большая часть из этого ошеломляющего количества печаталась на Стрэнде, Флит-стрит и примыкающих к ним улицах восточнее нынешнего моста Ватерлоо и западнее моста Блэкфрайарс.

Флит-стрит — яркий пример городского топографического императива, когда на небольшом пространстве столетиями разворачивается одна и та же деятельность. В данном случае к тому же эта деятельность определила характер и поведение ее участников, так что сама земля, сами камни Лондона сотворили специфический тип жителя. В 1500 году Уинкин де Уорд установил свой печатный станок напротив Шу-лейн, и в том же году в нескольких шагах от него — на углу Флит-стрит и Чансери-лейн — обосновался издатель и печатник Ричард Пинсон. В должности придворного печатника короля Генриха VIII его сменил Томас Бертлет, устроивший типографию у питьевого фонтана (опять-таки напротив Шу-лейн), а в начале 1530-х годов Уильям Растелл основал печатное дело во дворе церкви Сент-Брайд. Уильям Миддлтон печатал в заведении «Джордж», Ричард Тоттелл — в «Руке и звезде», Джон Ходжетс — в «Лилии»; все эти вывески располагались на одной и той же узкой и людной Флит-стрит.



«Эта часть Лондона, — писал Чарлз Найт, — подлинный „храм славы“. Слухи и сплетни из всех частей света стекаются сюда потоком и затем, отдаваясь в этой камере эхом, летят обратно во все уголки Европы в причудливо преобразованном виде». Итак, место это богато не только стариной, но и акустикой; из этой части Лондона распространяется во всех направлениях странный товар, именуемый новостями.

В XVIII веке источниками новостей были главным образом ежедневные и еженедельные газеты, которые можно было получить в кофейнях или тавернах. «Что неимоверно привлекает людей в эти кофейни, — писал Соссюр, — это газеты и другие публичные издания. Англичане — величайшие охотники до сплетен. Работники обыкновенно начинают день в кофейнях чтением последних новостей. Я часто видел, как несколько чистильщиков обуви или подобных им лиц покупают одну на всех газету ценою в фартинг». Другой автор XVIII века — граф Пеккьо — пишет о сидящих в тавернах «английских работниках», для которых «печатается несколько воскресных газет, где в сокращенном виде содержатся всевозможные известия, анекдоты и наблюдения, появившиеся за неделю в ежедневных газетах». «Едва приносят газету, — писал еще один комментатор — как в кофейне воцаряется гробовая тишина. Каждый настолько увлечен чтением любимой страницы, что можно подумать, будто вся жизнь его зависит от быстроты, с какой он пожирает новости дня».

Здесь мы сталкиваемся с образом лондонца как «пожирателя» новостей, которые этим сравнением уподобляются еде и питью. Отсюда недалеко до нынешнего «потребителя» — человека, для которого все общение с миром состоит в переваривании, в усвоении. Город, возможно, по самой природе своей является искусственным образованием, и неудивительно, что он творит искусственные потребности. Аддисон в числе определенно лондонских типов называет «охотника до сплетен», который «встает до света, чтобы прочесть „Постмен“», жаден до «голландских новостей» и «непременно хочет знать, что делается в Польше». Многие настолько же рьяно интересовались последним изнасилованием или разводом, о котором сообщалось в воскресной газете, насколько их средневековые предки расхватывали баллады, где содержалась «правдивейшая правда о последних лондонских делах». Охота до свежей сенсации, до чего-то щекочущего нервы сильна и постоянна, и в городе, чьих обитателей окружает ошеломляющее разнообразие впечатлений, удовольствие может доставить лишь нечто самое свежее. Вот почему в городе огня последние новости называют «горячими» — особенно в кофейнях, где они «еще дымятся». «Мы публикуем новости воистину очень быстро, — писал „Спектейтор“, — потому что это товар скоропортящийся». Чтобы привлечь внимание прохожих, нужно кричать: «Пожар!»

Лондон и сам, по замечанию Уолтера Баджота, был подобен газете, где «есть все на свете и ничто ни с чем не связано», — череда разрозненных впечатлений, событий и образов, соединяемых лишь общей рамкой. Газета просто-напросто продолжала для лондонца линию обычных городских восприятий; он читал ее с таким же праздным любопытством, с каким «читал» город, словно газета лишний раз подтверждала тот взгляд на мир, каким Лондон уже его наделил. На страницах периодических изданий запечатлелся сам облик города: некто Эверетт с Флит-стрит продал жену некоему Гриффину с Лонг-лейн за трехшиллинговую чашу пунша (1729); у рва Флитдич пять месяцев, питаясь отбросами, жил хряк (1736); в том же рву был найден человек, спьяну утонувший в грязи и замерзший стоя (1763); по ежегодному обычаю с паддингтонской колокольни людям бросали хлеб и сыр (1737); жена некоего Ричарда Хейнса разрешилась чудищем с носом и глазами как у льва (1746); гробокопатель скончался от чрезмерных усилий в могильной яме (1769); на службе в церкви Гроба Господня некто вдруг встал и выстрелил в хор приютских детей (1820); некий Джеймс Бойс предстал перед собравшимися в неангликанской церкви на Лонг-Эйкре и провозгласил себя Иеговой Иисусом (1821). И так далее, и так далее — все новые сведения о городских бедствиях и несчастных случаях, напечатанные узкими и длинными, как улицы, колонками. Лондонские пожарные хорошо знали, что одно из главных затруднений для них представляет толпа, мгновенно собирающаяся у каждого крупного очага возгорания поглазеть на разрушительное пламя.

Неудивительно, что в период роста и суеты новости в Лондоне стали еще более трескучими. Сама продажа газет была в начале XIX века делом чрезвычайно громогласным. Такие названия, как «Кровавые вести», «Ужасное убийство!» или «Необычайная газета», выкрикивались «луженой глоткой под протяжный аккомпанемент длинного жестяного рога» носильщиками и продавцами фруктов и рыбы, которые засовывали экземпляры газет под шляпную ленту. Изобретение парового печатного станка было еще одним фактором, позволившим газетам перенять нечто от «неодолимой силы» Лондона, от его безудержной энергии. За час машина печатала две с половиной тысячи экземпляров «Таймс», и этот процесс привлек внимание Чарлза Бэббиджа, разработавшего прообраз нынешнего компьютера. Он заметил, что громадные вращающиеся цилиндры станка пожирают чистые листы бумаги «с ненасытной жадностью». Чарлз Найт писал, что во дворах вокруг Флит-стрит «бурлит жизнь» — создается все больше новостей на потребу все большему числу читателей. «Руки наборщиков не знают покоя; паровой станок грохочет беспрерывно». В 1801 году было продано шестнадцать миллионов экземпляров газет; тридцать лет спустя цифра увеличилась до тридцати миллионов, и затем она продолжала расти.

В книге «Душа Лондона», опубликованной в первые годы XX века, Форд Мэдокс Форд заметил, что в столице, «чтобы быть для собрата-лондонца подходящим собеседником, ты должен знать новости. Связное мышление стало почти невозможным, ибо почти невозможно найти общую идею, способную породить связный ход мысли». Сознание лондонца, таким образом, состоит из тысячи разнородных фрагментов. Форд вспоминает, что во времена его детства «уважающие себя продавцы газет брезговали воскресной» и что ему надо было пройти две мили, чтобы «в грязной и неприметной лавчонке» купить «Обсервер». Однако вскоре по воскресеньям стало продаваться столько же, если не больше, экземпляров, чем по будням. Благодаря изобретению новых способов печати и литографирования гегемония «новостей» в Лондоне не только поддерживалась, но и росла. Возможно, важнейшая перемена произошла в 1985 году, когда концерн «Ньюс интернэшнл» стал печатать «Сан» и «Таймс» в Уоппинге. Переброска, осуществленная внезапно и скрытно, покончила с тормозящим дело «саботажем» лондонских типографов, а внедрение новой технологии облегчило расширение других газетных фирм, которые начали перемещать производство с Флит-стрит в районы к югу от Темзы и в Доклендс[92]. Рождавшая эхо мощь Флит-стрит исчезла навсегда. Но «лондонские новости» по-прежнему на первом месте. Как пишет социолог XX века лорд Дарендорф, Британия «управляется из Лондона практически во всех отношениях».

Историю слухов и новостей следует дополнить историей повальных увлечений и надувательств, которая также развивалась при коллективном посредничестве толпы. Моды, заблуждения и лжепророчества всегда находили наиболее горячий отклик именно в столице. Легковерие горожан вечно и неистребимо. К числу разнообразных «мыльных пузырей» XVIII века, помимо финансовой катастрофы компании Южных морей, относится увлечение итальянской музыкой. «Сколь же скверен преобладающий в мире вкус по части остроумия и смысла, — писал Свифт, — насаждаемый политиками, и Южными морями, и партиями, и операми, и маскарадами!» Осенью 1726 года, когда прошел слух, будто некая Мэри Тофтс родила выводок кроликов, «все горожане, мужчины и женщины, непременно должны были увидеть и пощупать ее… все виднейшие лондонские врачи, хирурги и акушеры находились при ней денно и нощно, дабы увидеть, что еще она произведет на свет». Вест-эндское помешательство на тюльпанах в XVII и XIX веках сравнимо только с ист-эндским помешательством на аспидистре в начале XX века. В те же первые годы XX столетия бурно расцвела мода на фарфоровых кошечек, так что «тотчас всякое жилище без кошки стало считаться неполноценным». В 1900 году «свежей новостью» стала живая кошка, которая лизнула марку в почтовом отделении Чаринг-кросс, после чего там начали собираться толпы людей, желавших увидеть, как она делает это опять и опять. Кошка стала рекламной фигурой — примером того, что один журналист назвал «сотворением временно важного». Живший в неволе слон Джамбо, прежде чем изгладился из памяти широкой публики, дал толчок к созданию песен, историй и сорта конфет «Цепи Джамбо».

В Лондоне, впрочем, всякая мода преходяща. В 1850 году это отметил Шатобриан, говоря о «моде на словечки, на аффектированные особенности языка и произношения, сменяющиеся в лондонском высшем обществе другими почти в каждую парламентскую сессию». Он пишет далее, что поношения и хвала в адрес Наполеона Бонапарта чередовались в Лондоне с необычайной быстротой, и заключает: «Любая репутация на берегах Темзы быстро создается и столь же быстро теряется». «То, что зимой у всех на устах, — пишет миссис Кук в „Больших и малых улицах Лондона“ (1902), — к лету совершенно забывается». На эту же тему Хорас Уолпол писал: «Министры, писатели, остроумцы, дураки, патриоты и женщины легкого поведения редко выдерживают два издания. О лорде Болингброке, Саре Малколм и старом Мальборо никто больше не говорит — разве что престарелые люди внукам, которые никогда о них не слыхали». Оказаться в Лондоне «вне поля зрения» значило оказаться забытым. В 1848 году Берлиоз писал, что в британской столице во множестве живут люди, «которые при виде новшеств только глупеют». Они обозревают траекторию событий или ход чьей-то карьеры, «подобно форейтору, провожающему взглядом локомотив».

Итак, история Лондона — это, помимо прочего, история забвения. В городе рождается великое множество стремлений и побуждений, которым можно отдаться лишь на короткое время; новости, слухи и сплетни движутся и сталкиваются с такой быстротой, что внимание им оказывается немедленно и миг спустя пропадает. Одно повальное увлечение следует за другим, как будто город беспрерывно треплется сам с собой. Эта недолговечность городских дел восходит к Средневековью. «Несомненно, до XIV века, — писал в „Средневековом Лондоне“ Г. А. Уильямс, — ничто в Лондоне не длилось долго». Забвение само может дать начало традиции: в результате благотворительного пожертвования каждый год с конца XVIII века в первый вторник июня в церкви Сент-Мартин в Ладгейте читается проповедь на тему «Жизнь — только мыльный пузырь». То, что Лондон с таким постоянством празднует свою недолговечность, — в высшей степени уместно и характерно. Это город, бесконечно разрушаемый и бесконечно возводимый заново, город вандализма и обновления, обретающий исторический строй благодаря преходящим порывам бренных поколений, город, сочетающий постоянство мифа с подвижностью реальности, город толп, молвы и забвения.

ЕСТЕСТВЕННАЯ ИСТОРИЯ ЛОНДОНА

Цветочница-кокни в традиционной для этого рода занятий одежде. Вплоть до середины XX в. цветочницы группировались вокруг статуи Эрота на площади Пиккадилли-серкус. Большей частью это были женщины бедные и нечестные.

Глава 45

Купите вашей дамочке цветочков

Тех, кто видит одни узкие улицы да акры крыш, может удивить, что, согласно последней карте растительного покрова, полученной с помощью спутника «Ландсат», более трети лондонской территории — это «участки, поросшие полудикой травой, подстриженные лужайки, возделанная земля и лиственный лес». Так было всегда. Вацлав Холлар, один из первых авторов лондонских панорам, был поражен теснотой соседства между городской и сельской местностью. Его датированные 1644 годом «Вид Лондона с Милфордского причала», «Вид Ламбета с Уайтхоллского причала» и «Тотхилл-филдс» показывают город, окруженный рощами, лугами и волнистыми холмами. Его «речные виды» подразумевают присутствие незастроенной местности, начинающейся сразу за рамкой гравюры.

В первые годы XVIII века пастбища и луга начинались у Блумсбери-сквер и Куинс-сквер; строения Линкольнс-инн, Лестер-сквер и Ковент-гардена были окружены полями, а северные и восточные предместья, лежавшие за городской стеной, перемежались акрами лугов и пастбищ. Уигмор-роуд и Генриетта-стрит вели прямо в поля, Брик-лейн резко обрывалась, упершись в луг. Уорлдз-энд («Конец мира») близ Степни-грин было местом сугубо сельским, а Гайд-парк по существу составлял часть открытой местности, подходившей к городу с запада. Камден-таун славился «сельскими тропами, обсаженными кустарником дорогами и прелестными полями», которые манили любителей «тишины и свежего воздуха». Вордсворт вспоминал о пении дроздов в самом сердце города; Де Куинси в своих хождениях по Оксфорд-стрит обретал лунными ночами толику утешения, заглядывая в боковые улочки, «которые идут на север сквозь Марилебон к полям и лесам».

Начиная с раннего Средневековья дома призрения и таверны, школы и больницы имели подле себя сады и огороды. Первый городской хронист Уильям Фицстивен писал, что «виллы лондонских горожан окружены большими и красивыми садами». Стоу отмечает, что к большим домам на Стрэнде примыкают «сады, которые возделывают ради прибыли», что в городе и рядом с ним живет много торгующих садоводов и что выращивают они «довольно, чтобы обеспечить город плодами». В XVI–XVII столетиях пространство между Корнхиллом и Бишопсгейт-стрит занимали сады, а Майнориз, Гудменс-филдс, Спитлфилдс и большая часть восточного Смитфилда представляли собой луговую местность. Сады и поросшие травой участки можно было увидеть между Кау-кроссом и Грейз-инн-лейн, между Шу-лейн и Феттер-лейн. Мильтона, который родился и учился в самом центре города, неизменно привлекали и восхищали те лондонские дома, что имели при себе сады. Его собственные жилища на Олдерсгейт-стрит и Петти-Франс были прекрасными образцами такого рода, и утверждают, что на Петти-Франс поэт посадил тополь в своем саду, «примыкающем к Парку».

В самом Сити и доныне в немалом числе сохранились укромные дворики — уцелевшие клочки церковных дворов и погостов, покоящиеся среди полированных храмов современных финансов. Эти дворики Сити (подчас всего несколько квадратных ярдов, поросшие травой, кустарником или деревьями) — чисто лондонское явление. Возникшие в Средние века или в саксонский период, они, как и сам город, пережили много столетий строек и перестроек. Этих прибежищ тишины и непринужденности осталось семьдесят три. Их можно рассматривать как участки, откуда не спешит уходить былое, — например, у церквей Сент-Мэри-Олдермэри, Сент-Мэри-Аутуич и Сент-Питерз-апон-Корнхилл, — или же они молча наставляют нас развернутыми Библиями в руках у каменных монахов церкви Сент-Бартоломью в Смитфилде. На странице, которую они читают, собравшись вокруг изваяния лежащего Рахере, — пятьдесят первая глава пророка Исаии: «Так, Господь утешит Сион, утешит все развалины его, и сделает пустыни его, как рай, и степь его, как сад Господа».

Образ сада живет в воображении многих лондонцев. В числе первых живописных изображений лондонских садов — «Вид Чизика со стороны реки» Джейкоба Ниффа. Городской садик этот невелик размером и окружен строениями. Картина написана между 1675 и 1680 годами. По усыпанной гравием дорожке идет женщина; работает, склонясь над землей, садовник. Их легко представить себе и в XX веке. В середине его Альбер Камю писал: «Лондон помнится мне городом садов, где по утрам меня будили птицы». В XXI столетии на западе Лондона почти каждая семья либо имеет собственный сад или дворик, либо, на худой конец, делит его с соседями; в северных районах — таких, как Излингтон и Канонбери, — и в южных пригородах сады составляют неотъемлемую часть городского пейзажа. Сад, видимо, поддерживает в лондонце чувство сопричастности. В городе спешки и единообразия, шума и суматохи, в городе, где многие дома возведены по стандартным проектам, сад порой дает единственную возможность уйти от рутины. Он, кроме того, дарит отдых, созерцание, умиротворение.

«Отец английской ботаники» Уильям Тернер жил на улице Крачт-Фрайерз близ Тауэра и был в 1568 году похоронен в церкви Сент-Олаф на Харт-стрит, которую позднее посещал Сэмюэл Пипс. То, что первый ботаник в полном смысле этого слова был лондонцем, нисколько не удивительно: обширные поля и болотистые участки за городской стеной отличались плодородием почв. По обыкновению тогдашних ученых Тернер не называет мест, где он обнаружил «238 растений, описанных им впервые в Британии» (цитата взята из незаменимой «Естественной истории Сити» Р. С. Фиттера), однако известно, что одно из этих растений — клоповник полевой — было найдено в саду на Коулмен-стрит. Другой ботаник XVI века, Томас Пенни, двадцать лет прожил в приходе Сент-Эндрю-Андершафт и много образцов для своих гербариев нашел в районах, примыкающих к полям Мурфилдс. Ров около Тауэра славился влаголюбивыми растениями — такими, например, как манник плавающий и дикий сельдерей. Один натуралист с Холборна обнаружил дикий сельдерей «на холборнских полях поблизости от Грейз-инн», а весеннюю крупку — «на Чансери-лейн у кирпичной стены владений графа Саутгемптона».

Если западные предместья были хорошими «охотничьими угодьями» для натуралистов, то такие, казалось бы, неподходящие места, как Хокстон и Шордич, славились питомниками и рассадниками.

В конце XVII века уроженец Хокстона Томас Фэрчайлд культивировал «много новых диковинных растений» и написал трактат о том, как выращивать «вечнозеленые и плодовые деревья, цветущие кустарники, цветы, заморские растения и прочее, чтобы и вид был красивый, и наилучший рост в лондонских садах». Книгу свою он озаглавил «Городской садовод», и под этим названием ее знали и знают доныне. Еще один хокстонец — Джордж Риккетс, живший сразу за Бишопсгейтом — стал выращивать там такие деревья, как мирт, лайм и ливанский кедр. В этом на удивление плодоносном районе, расположенном среди грязи и камня северных пригородов, другие садоводы культивировали буддлейю, анемон и филлирею полосатую.

Лондонцы всегда были неравнодушны к цветам. Мания «домашнего цветоводства» 1880-х выразилась лишь в увеличении числа горшков и ящиков, которые видны почти на всех изображениях лондонских улиц из поколения в поколение. Но самое яркое свидетельство этой страсти горожан — уличная торговля цветами. На улицах продавались пахучие фиалки, ранней весной «выкрикивались» примулы. Для кокни, писал Бланшар Джерролд в книге «Лондон. Паломничество», «желтофиоль — откровение, десятинедельный левкой — новый сезон, гвоздика — сладостная аравийская греза». Все это в 1830-е годы стало частью общей оживленной лондонской торговли. До того времени единственными зримыми лондонскими цветами — точнее, единственными цветами, выставлявшимися напоказ, — были мирт, герань и гиацинт.

Но с развитием, в особенности у лондонцев среднего достатка, вкуса к цветочному украшательству цветы, разделяя судьбу всего остального в городе, сделались товаром, и в пригородах из более дальних их начали выращивать в промышленных количествах. Вся северо-западная часть рынка Ковент-гарден была отдана оптовым торговцам розами, геранью, гвоздиками и сиренью. Цветы очень быстро стали предметом коммерческой спекуляции. К примеру, фуксия, появившись в Лондоне в начале 1830-х годов, изрядно обогатила тех, кто ею торговал. Неизбежно интерес к цветам стал распространяться вниз, к горожанам более скромного достатка, покупавшим у уличного торговца смешанный букетик за пенс. На рынке выставлялись корзинки центифолий и гвоздик, у Королевской биржи и Судебных Иннов цветочницы продавали мускусные розы, на каждой улице можно было увидеть девушку с корзинкой фиалок.

«Разъездные садоводы» предлагали свой недолговечный товар. Платой за коммерцию в Лондоне сплошь и рядом становится смерть; город сделался кладбищем для живой природы. Миллионы и миллионы цветов привозились в Лондон, чтобы мигом увянуть. Возникновение больших пригородных кладбищ привело, в свой черед, к громадному росту спроса на цветы, которые возлагались на новенькие надгробия.

Деревья, как и прочее в Лондоне, могут приобретать символические черты. «Лондон, — заметил Форд Мэдокс Форд, — начинается там, где стволы деревьев становятся черными». Вот почему подлинно лондонским деревом стал платан: благодаря своей способности сбрасывать внешний, прокопченный слой коры он символизирует мощное обновление вопреки «разъедающей атмосфере» города. У церкви Сент-Данстан-ин-де-Ист рос платан примерно в сорок футов вышиной; но самые старые сейчас те, что были посажены на Беркли-сквер в 1789 году. Любопытно, что лондонский платан — гибрид, как и многие горожане; полученный скрещиванием восточного платана, завезенного в Лондон в 1562 году, и западного, он неизменно был основным деревом центрального Лондона. Он дал главный повод к тому, чтобы поэт назвал Лондон «городом деревьев», своими «величественными кронами» создающих «романтический сумрак».

Этот сумрак окутывал и лондонские парки — от Гайд-парка на западе до парка Виктории на востоке, от Баттерси до Сент-Джеймс-парка, от Блэкхита до Хемпстед-Хита. По-видимому, нет в мире другого города, где было бы столько зелени и открытых пространств. Для тех, кто влюблен в жесткость и ослепительный блеск Лондона, парки мало что значат. Но они притягивают других — бродяг, служащих офисов, детей — всех, кто ищет отдыха от жизни «на камнях».

Когда омнибусы, курсировавшие между Ноттинг-хилл-гейтом и Марбл-арч, проезжали мимо Гайд-парка, «сидевшие на империале жадно срывали с деревьев ветки, чтобы увезти их с собой в Сити»; их встречали «голоса поползня и тростниковой камышовки, кукушки и соловья». Эти цитаты взяты из книги Невилла Брейбрука «Лондонская зелень». В «Строках, написанных в Кенсингтон-гарденз» Мэтью Арнольда «птицы сладко поют на этих деревьях наперекор гулу окружающего города». Поэт контрастно сопоставляет тихое присутствие сосны, вяза, каштана с «резким шумом» Лондона. Парадокс в том, что эта умиротворенность — тоже часть Лондона, что Гайд-парк и Кенсингтон-гарденз принадлежат городу на таких же правах, как Боро-Хай-стрит и Брик-лейн. Город может двигаться и быстро, и медленно, его история включает в себя как историю шума, так и историю тишины.

В свое время в Кларкенуэлле и близ Пиккадилли, в Смитфилде и Саутуорке были сельские оазисы; в число тамошних видов деятельности входили молотьба и доение. Ныне о сельских чертах старого Лондона говорят лишь названия улиц. В книге Экуолла «Уличные названия лондонского Сити» читаем, что «Корнхилл» очевидным образом означает «холм, где выращивали пшеницу»; «Ситинг-лейн» интерпретируется как место, где «было много мякины… в этом переулке молотили и веяли пшеницу». На сельский лад настраивают Оут-лейн (Овсяный переулок) и Милк-стрит (Молочная улица). В переулке Кау-лейн не держали коров, как можно подумать, судя по названию; по нему их «гоняли на пастбище и обратно». Эддл-стрит, которая ответвляется от Вуд-стрит (Лесной) и находится совсем рядом с Милк-стрит, обязана своим названием староанглийским словам adela (вонючая моча) и eddel (жидкий навоз); словом — «Навозная улица». Хаггин-лейн (таковых было два — в Крипплгейте и Куин-хайте) в старинных источниках пишется Hoggenlane (Свиной переулок). Свои Свиные переулки были еще в восточном Смитфилде, Нортон-Фолгейте и Портсоукене. Имелись в Лондоне Цыплячий, Утиный, Гусиный и Медовый переулки. Название района Бланч-Эпплтон, составлявшего часть Олдгейта, происходит от староанглийского appeltun (яблоневый сад).

Природная жизнь Лондона заслуживает, таким образом, увековечения. Сохранились фотографии конских каштанов Уотфорда и кедров Хайгейта, вяхирей, гнездящихся у Английского банка, и заготовки сена в Гайд-парке. Среди лондонских камней живут бесчисленные насекомые и другие беспозвоночные, здесь вольготно чувствуют себя такие растения, как полевая горчица и непахучая ромашка, широколистный щавель и молочай солнцегляд. Грач и галка были постепенно вытеснены из города, но их место заняли вяхирь и городская ласточка. Для водоплавающих птиц специально выделены участки лондонских каналов и крупных водных резервуаров. Развитие в 1940-е годы системы полей орошения неожиданно воссоздало старинные условия, когда по берегам Темзы тянулись болота, и теперь ежегодно в Лондоне обосновываются многие тысячи перелетных птиц.

В районе Лондона насчитывается более двухсот видов и подвидов птиц, от сороки до зеленушки, но наибольшее распространение, судя по всему, получил голубь. Говорилось, что городские голуби — одичавшие потомки «беглых» птиц, которые улетали из голубятен в эпоху раннего Средневековья; уподобляясь предкам — сизым голубям, гнездившимся в морских утесах, — они находили удобное жилье в щелях и под карнизами зданий. «Они живут маленькими колониями, — писал один натуралист, — обычно на недосягаемой высоте» над лондонскими улицами, словно и вправду улицы — это море. И 1277 году некто упал с колокольни церкви Сент-Стивен-Уолбрук, пытаясь добраться до голубиного гнезда, а в 1385 году епископ Лондонский жаловался на «негодников», бросающих камни в голубей, которым дают пристанище городские церкви. Таким образом, уже тогда голуби были в Лондоне привычными персонажами, пусть с ними обращались и менее ласково, чем с их потомками в более близкие к нам времена. Толику доброты к этим существам начали проявлять, видимо, лишь в конце XIX века, когда им кидали не черствый хлеб, как теперь, а овес.

В конце XIX столетия в город, кроме того, стали переселяться лесные голуби (вяхири); они быстро урбанизировались, возрастая в числе и делаясь более ручными. «Мы часто видели их на крышах домов, — писал в 1893 году автор книги „Лондонские птицы“, — где они явно чувствуют себя не хуже, чем полудомашние голуби». Те, кто сегодня поглядывает вверх, могут приметить их воздушные маршруты — один от Линкольнс-инн-филдс через Кингсуэй и Трафальгар-сквер к Баттерси, другие к парку Виктории и Кенвуду. Воздух Лондона прошит этими небесными путями, и, следя за птичьими полетами, можно представить себе город в совершенно ином обличье: он окажется оплетен и объединен тысячами больших и малых линий энергии, каждая из которых имеет свою историю.

Воробьи, шустро порхающие в общественных местах, стали ныне неотъемлемой частью Лондона; кокни называет воробья sparrer, а друга — cock-sparrer[93], отдавая дань уважения птице милой и в то же время зоркой, чье оперение тускло, как лондонская пыль, — отважной маленькой птичке, снующей туда-сюда среди городского грохота. Из-за небольшого размера воробьи очень быстро теряют телесное тепло, и поэтому им как нельзя лучше подходит «тепловой остров», каким является Лондон. Они могут жить в любой мельчайшей трещине или выемке — за дренажными трубами, в вентиляционных шахтах, в статуях, в нишах зданий; в этом смысле они отлично приспособлены к лондонской топографии. Орнитолог, назвавший воробьев «необычайно привязанными к человеку» птицами, отметил, что они теперь «размножаются только в непосредственной близости от жилого строения». Эта общительность, основанная на взаимной любви между лондонцами и воробьями, имеет много проявлений. Как писал натуралист У. Г. Хадсон, всякий человек, оказавшийся на городской лужайке или в сквере, скоро замечает, что «к нему подлетело несколько воробьев… следят за каждым его движением, а если он сел на стул или скамейку, некоторые из них приблизятся и начнут прыгать перед ним так и сяк, вопросительно чирикая: „Есть что-нибудь для нас?“» Их, кроме того, уподобляли уличным мальчишкам, «вороватым, самоуверенным и драчливым», и этими качествами они тоже заслужили внимание и восхищение коренных лондонцев. Крепко привязанные к своей округе, они редко создают «воздушные маршруты» через город; истые лондонцы, они где родились, там и остаются.


Дата добавления: 2015-09-30; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.011 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>