Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Было такое время, говорится в древних летописях, когда исландский народ владел одним-единственным достоянием, единственной ценностью — колоколом. Колокол висел на здании суда в Тингведлире на реке 2 страница



Епископ попросил пастора Торстена объяснить, ради чего пришел сюда асессор, а затем созвать всех членов семьи, чтобы он мог их благословить.

Начав речь, пастор Торстеп подчеркнул, что сюда прибыл из большого города Копенгагена высокоучепый муж Арнас Арнэус, друг короля, равный графам и баронам, человек, защищающий честь и правду нашей бедной страны перед другими народами. Он скупает лоскуты телячьей кожи, обрывки бумаги, тряпкп, любую рвань, лишь бы на ней были древние письмена,— словом, все, что только походит на книгу или на листки из книги, что гниет в тайниках у нищих и жалких жителей пашей бедной страны, ибо от голода и других бедствий, ниспосланных им господом богом в наказание за грехи, за неблагодарность Христу, они уже не в состоянии понять смысл этих рукописей. Для этих книг, сказал пастор, асессор устроил хранилище в своем большом дворце в городе Копенгагене, где они и будут пребывать во веки веков, свидетельствуя перед учеными всего мира, что в Исландии некогда жили настоящие люди, подобные Гуннару из Хлидаренди, крестьянину Ньялю и его сыновьям. Затем пастор Торстен сообщил, что его господину, обладающему божественным даром предвидения, который присущ только высокоученым людям, ведомо, что у неразумного Йоуна Хреггвидссона из Рейна имеется несколько старинных кожаных лоскутов с письменами эпохи папства. Поэтому высокие гости, направляющиеся в Скаульхольт к западу от Эйдаля, сделали крюк, заехав сюда, в Акранес, чтобы побеседовать с жалким арендатором Иисуса Христа, валяющимся здесь в своем жилище со свежими следами плетей на спине. Если эти куски кожи еще целы, асессор желает взглянуть па них, взять их на время, если позволит хозяин, или купить, если оп готов их продать.

Йоун Хреггвидссон и понятия не имел о том, что у него где-то завалялись куски кожи, лоскутья или обрывки, хранящие память о людях", живших в стародавние времена. Он глубоко сожалеет, сказал он, что такое именитое общество напрасно проделало столь долгий путь. В его доме пет ни одной книги, кроме ветхого псалтыря с псалмами царя Давида да плохо зарифмованными псалмами пастора Халлдора из Престхоулара,— вряд ли Гуннар из Хлидаренди стал бы сочинять такие псалмы. Здесь на хуторе никто не умеет бегло читать, кроме его матери, она научилась этому искусству у своего отца, служившего переплетчиком у блаженной памяти пастора Гудмундура в Хольте, тот возился с книгами до самой смерти. Сам он, заявил Йоун Хреггвидссон, никогда не читает, если только его не заставят, но от матери он узнал все саги и римы, которые необходимо знать, а также родословные героев и считает себя потомком Харальда Боезуба, короля данов. Он сказал, что никогда не забудет таких замечательных мужей древних времен, как Гуннар из Хлидаренди, король Понтус и Орвар Одд, все они были двенадцати локтей росту и доживали до трехсот лет, если с ними ничего не случалось. И будь у него такая книга, он немедля послал бы ее королю и графам, совершенно безвозмездно, в доказательство того, что в Исландии когда-то жили настоящие мужи. По его мнению, исландцы впали в нищету вовсе не потому, что закоснели в грехах и не каялись. А когда каялся Гуннар из Хлидаренди? Никогда! Йоун поведал, что его мать постоянно поет покаянные псалмы пастора Халлдора из Престхоула-ра, но пользы от этого никакой. Исландцам не хватает снастей для рыбной ловли, а это куда хуже для исландского народа, чем нежелание каяться, ведь все его, Йоуна, несчастья начались с того, что он соблазнился леской. Однако никто, в том числе и господин епископ, не должен думать, что он не исполнен благодарности к Иисусу или может допустить, чтобы его земля пришла в запустение. Наоборот, владелец земли, небесный крестьянин, всегда был добр к своему бедному арендатору, и они прекрасно уживаются.



Пока хозяин говорил, подходили члены его семьи, чтобы принять благословение от епископа из Скаульхольта. Свояче ница Поуна, вся распухшая, с обнажившимися от болезни костями, и его сестра, с открытыми язвами и изъеденным проказой лицом, успокоились только тогда, когда протиснулись к гостям и стали лицом к лицу со знатнейшими мира сего. Несчастные уроды склонны, хотя и меньше, чем прокаженные, выставлять свое уродство напоказ, особенно перед влиятельными людьми. Они делают это с вызывающей гордостью, которая обезоруживает даже смельчака, а красавца делает смешным в собственных глазах. Смотрите, вот что господь ниспослал мне в милости своей, вот мои заслуги перед ним,— как бы говорят эти создания и тем самым вопрошают: а каковы твои заслуги, чем господь оказал тебе свое благоволение? Или просто: господь поразил меня этими язвами ради тебя!

Дурачок всегда очень ревниво относился к прокаженным и потому не мог стерпеть, чтобы они оказались ближе к центру событий, чем он сам. Всячески пытаясь оттеснить их, он толкал их, щипал и плевался. Йоун Хреггвпдссон то и дело кричал, чтобы он убирался. Собака пастора Торстена, поджав хвост, выбея^ала во двор. Супруга епископа пыталась доброжелательно улыбаться обеим прокаженным, поднявшим к ней свои черные лица, по юная Снайфридур, вскрикнув, отвернулась от этого зрелища и, не отдавая себе отчета в том, что делает, полояшла руки на плечи Арнэу-са, стоявшего рядом с ней, и, дрожа, быстрым движением спрятала голову у него на груди. Потом отстранилась от него и, пытаясь овладеть собой, спросила тихим, глухим голосом:

— Друг мой, зачем ты привел меня в этот ужасный дом?

Теперь все домочадцы — мать, дочь, жена — собрались, чтобы принять благословение. Старуха мать упала на колени перед епископом и, по старинному обычаю, поцеловала перстень на его руке, а его преосвященство помог ей подняться. Единственным украшеиием дома были черные глаза дочери Йоуна Хреггвидссона — выпуклые, сверкающие, испуганные. Хозяйка, остроносая и визгливая, стояла в дверях, готовая в любую минуту исчезнуть.

— Похоже, что здесь больших сокровищ не найдешь, как я уже не раз говорил этому милостивому господину,— сказал пастор Торстен.— Даже господь в милосердии своем отвернулся от этого дома, хоть он и призрел другие дома прихода.

Только на одного человека в этом знатном обществе отвратительное зрелище не производило никакого впечатления, его никогда и ничем нельзя было удивить ни здесь, ни в каком-либо другом месте, ничем нельзя было поколебать его самообладания светского человека. Выражение лица Арнаса Арнэуса говорило лишь о том, что чувствует он себя в этом доме прекрасно. Он начал беседовать со старухой, говорил неторопливо и просто, словно человек из пустынной долины, живущий в одиночестве и много размышляющий. Его низкий, мягкий голос казался бархатным. И, как это ни странно, именно он, друг короля и сотрапезник графов, честь и слава страны, исландец, какие бывают только в мечтах или в сагах, прекрасно знал родословную ничтожной старухи, знал даже ее родичей на западе. Улыбаясь, он рассказал ей, что не раз держал в руках книги, которые ее отец переплетал для пастора Гудмундура, умершего сто лет назад.

— К сожалению,— прибавил он, взглянув на епископа,— к сожалению, блаженной памяти пастор Гудмундур в Хольте имел привычку рвать старые пергаментные книги, содержавшие славные древние сказания. А каждая страница такой книги, даже полстраницы, даже любой обрывок — ценнее золота; если отдать за любой из них целый хутор, и то не будет слишком дорого. Пастор же этими листами перхамента переплетал молитвенники и псалтыри, которые он получал из печатни в Хоуларе непереплетенными, и потом выменивал их на рыбу у своих прихожан.

И он снова обратился к старухе:

— Прошу вас. почтенная матушка, разрешите мне поискать, нет ли чего под постелью, в кухне, в хлеву или на чердаке, ведь бывает же, что там заваляется лоскут от кожаных штанов или изношенные башмаки. Я бы заглянул и в овечий загон, нет ли там каких-нибудь лохмотьев между потолком и стеной, потому что зимой щели иногда затыкают старыми тряпками, чтобы не намело снега. А может быть, у вас есть старый кожаный мешок или старый ларь, где бы я мог порыться и вдруг да нашел бы клочок от какого-нибудь книжного переплета времен пастора Гудмундура из Хольта.

Но на хуторе не было ни кожаного мешка, ни ларя, ни хлева. Однако асессор явно не собирался отступать, и, хотя епископ начал торопиться и хотел покончить с благословением как можно скорее, друг короля все так же любезно улыбался собравшимся.

— Единственно, где можно поискать, так это под постелью моей матери,— сказал Йоун Хреггвидссон.

— Вот именно, ведь чего только не кладут туда наши добродетельные старухи,— сказал асессор. Он вынул из кармана табакерку и предложил всем угоститься, даже дурачку и прокаженным.

Получив понюшку прекрасного табаку, Йоун Хреггвидссон сразу же вспомнил, что где-то валяются лоскуты старой кожи, оказавшиеся негодными даже на то, чтобы весной залатать его штаны.

Поднялась страшная пыль и вонь, когда разворошили постель старухи, набитую старым сгнившим сеном. А в сене оказалось множество самой невероятной рухляди — башмаки без подметок, лоскуты кожи, изношенные паголинки, истлевшие шерстяные тряпки, обрывки шнурков и веревок от сетей, обломки подков, рогов, куски рыбьих жабр и хвостов, всевозможные щепочки и палочки, камешки, ракушки и морские звезды. II среди всего этого мусора попадались не только еще годные к употреблению, но прямо-таки замечательные вещи,— например, медные пряжки от подпруги, камни, облегчающие роды, насечки для хлыста, старинные медные монеты.

Даже Йоун Хреггвидссон встал со своего ложа, чтобы помочь профессору antiquitatum рыться в постели его матери. Красавицы вышли на свежий воздух, а прокаженные по-прежнему жались к епископу. Старуха стояла поодаль, на щеках ее выступил румянец. Когда начали копаться в ее постели, зрачки ее расширились, и чем больше рылись искавшие, чем больше вещей трогали, тем сильнее она волновалась и наконец, задрожав всем телом, прижала к глазам подол и беззвучно заплакала. Епископ, скептически наблюдавший за асессором, заметил, что старуха плачет, и с истинно христианской добротой погладил ее по мокрой морщинистой щеке, заверяя в том, что у нее не возьмут ничего дорогого для нее.

После долгих и тщательных поисков знатный гость наконец извлек из прогнившего сена несколько слипшихся вместе кожаных лоскутов, таких сморщенных, высохших и жестких, что их невозможно было даже разгладить.

Любезная и словно просившая о снисхождении улыбка знатного гостя, рывшегося во всем этом мусоре, вдруг исчезла, сменившись самозабвенной сосредоточенностью ученого. Он поднес па-ходку к затянутому бычьим пузырем окну, из которого струился слабый свет, осторожно подул на кожу, с нежностью осмотрел ее, вынул из нагрудного кармана шелковый носовой платок и обтер каждый лоскуг.

— Membranum 1,— сказал он наконец, бросив быстрый взгляд на своего друга-епископа. Они вместе стали рассматривать находку: это были куски телячьей кожи, сложенные вдвое и сшитые в тетрадь, однако нитки, скреплявшие их, давно поистерлись или сгнили. Но хотя сверху кожа почернела и заскорузла от грязи, на ней все же легко можно было различить знаки старинного готского письма. Епископ и асессор прикасались к сморщенным кожаным лоскутам почти благоговейно и так осторожно, словно это быт новорожденный младенец, шепча латинские слова pretiosissima2, thesaurus3 и cimelium4.

— Письмо относится примерно к тринадцатому веку, — сказал Арнас Арнэус— По-моему, это не что иное, как страницы из самой «Скальды».

Он повернулся к старухе, сказал ей, что тут шесть листов из древней рукописи, и спросил, сколько их было, когда они попали к ней в руки.

Убедившись, что гости не посягают на более ценные предметы из недр ее ложа, старуха перестала плакать и ответила, что был еще только один лист. Она хорошо помнит, что когда-то давно размочила эти кожаные лоскуты и вырвала один, чтобы залатать Йоуну штаны, но лоскут никуда не годился, нитка в нем не держалась.

На вопрос гостя — куда девался лоскут, старуха ответила, что никогда еще не выбрасывала ничего, что могло бы пригодиться, тем более кожу,— ведь всю жизнь она не могла наготовиться обуви на свою многочисленную семью. Но этот лоскут поистине никуда не годился — даже в те тяжелые годы, когда многие ели свои башмаки. Ведь и кусок башмачного ремня можно засунуть в рот ребенку, чтобы он его сосал. Пусть господа не думают, что она не стралась пустить эти лоскутки в дело.

Старуха, всхлипывая, вытирала слезы, епископ и асессор молча смотрели на нее. Арнас Арнэус тихо сказал другу:

— Семь лет я искал, расспрашивал людей по всей стране, не знают ли они, где найти хотя бы minutissima particula 5 из тех четырнадцати листов, которых недостает в «Скальде», ибо в этой удивительнейшей рукописи содержатся прекраснейшие песни северной части мира. Здесь нашлось шесть листов, правда, съежившихся, разобрать их будет трудно, но все же sine exemplo 6.

1 Пергамент (лат.).

2 Драгоценнейший (лат.).

3 Сокровище (лат.).

4 Истлевшее (лат.).

6 Крохотную частицу (лат.).

6 Не имеющих себе равных (лат.).

Епископ поздравил друга, пожав ему руку. Повысив голос, Арнас Арнэус обратился к старухе,

— Так я возьму эту негодную рвань,— сказал он.— Ведь этими лоскутами все равно нельзя починить штаны или залатать старые башмаки. И вряд ли Исландию поразит такой голод, что они сгодятся в пищу. А за причиненное беспокойство, добрая женщина, я дам тебе серебряный далер.

Он завернул находку в шелковый носовой платок и положил на грудь, а пастору Торстену сказал веселым и товарищески непринужденным тоном, каким обращаются к услужливому спутнику, с которым вообще-то не имеют ничего общего:

— Вот, дорогой пастор, что сталось с народом, у которого была когда-то самая великая после античности литература. Теперь он предпочитает обуваться в телячью кожу, есть старую телячью кожу, а не читать древние письмена на телячьей коже.

Затем епископ благословил всех жителей хутора.

Знатные дамы, ожидавшие своих спутников во дворе, любуясь закатом, с улыбкой пошли им навстречу. Лошади — их было около двадцати,— фыркая, щипали траву на выгоне. Конюхи подвели четырех лошадей к крыльцу. Господа вскочили в седла, и кони поскакали галопом по каменистой тропе, выбивая копытами искры.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Через несколько дней после этого события Йоун Хреггвндссон отправился верхом собирать «лисий налог» — жители окрестных хуторов платили ему за то, что он уничтожал лисьи норы. По обычаю, он и на сей раз получил эту дань рыбой, но у пего, как всегда, не было веревки, и ему пришло в голову зайти к местному судье занять кусок веревки, чтобы связать рыбу. Когда Йоун Хреггвндссон въехал во двор со своей рыбой, у дверей дома стояли судья и трое крестьян из Скаги.

— Мир вам,— сказал Йоун Хреггвндссон. Они едва ответили на его приветствие.

— Я хотел попросить власть имущих одолжить мне кусок веревки,— обратился к ним Йоун.

— Скоро тебе достанется целая веревка, Йоун Хреггвндссон,— сказал судья,— и, повернувшись к окружавшим его крестьянам, приказал: — Хватайте его, во имя Иисуса!

Крестьян было трое, все старые знакомые Йоуна. Двое сделали попытку схватить его, третий стоял в стороне. Йоун сразу же стал яростно защищаться, кидался то на одного, то на другого крестьянина, молотил их кулаками и вскоре сбил с ног. Они никак не могли с ним справиться, пока на помощь не подоспел судья — здоровенный детина, и через некоторое время всем троим удалось осилить Йоуна. Рыба во время потасовки рассыпалась по двору, и ее затоптали в грязь. Судья надел на Йоуна колодки, заявив, что он может не беспокоиться — теперь у него всегда будет казенное жилье. Арестованного отвели в дом судьи и поместили рядом с людской, в сенях, через которые с утра до ночи взад и вперед сновали слуги. Две недели просидел он там в колодках иод стражей. Его заставляли чесать конский волос, молоть зерно, а слуги судьи по очереди сторожили его. Спал он на ларе. Парни и девушки, проходя мимо, дразнили его, смеялись над ним, а одна старуха как-то вылила на него содержимое ночного горшка за то, что по ночам он пел римы о Понтусе и не давал людям покоя. Только одна бедная вдова и ее двое детей чувствовали к нему сострадание и угощали горячим свиным салом со шкварками.

Наконец Йоуна отвезли в Кьялардаль, где по его делу был созван тинг. Судья установил, что арестовали Йоуна вполне законно, поскольку он обвиняется в убийстве палача Сигурдура Сноррасона. От обвиняемого потребовали, чтобы он доказал свою невиновность клятвой двенадцати свидетелей, а найти этих двенадцать свидетелей должен он сам. Шесть прихожан из Саурбай-ра поклялись, что когда они увидели в ручье тело Сигурдура Сноррасона, глаза, ноздри и рот у него были закрыты. Сиверт Магнус-сен, тот человек, которого Йоун вытащил из торфяной ямы, поклялся, что в ту ночь палач и Йоун Хреггвидссон ускакали вперед, оторвавшись от своих спутников. Ни один человек не дал показаний в пользу Йоуна Хреггвидссона. Суд длился два дня, и обвиняемого приговорили к смертной казни за убийство Сигурдура Сноррасона, но разрешили обжаловать приговор суда в альтинге.

Стояла поздняя осень. Обратно все, кроме судьи и его писца, шли пешком по твердому снежному насту. На пути в Скаги судья сделал крюк и заехал в Рейн. Арестованный в кандалах и под стражей стоял неподалеку от хутора, а судья вошел в дом.

Домочадцы Йоупа Хреггвидссона сразу же узнали, кто приехал, его мать подоила корову и вынесла сыну парного молока в деревянной чашке. Когда он выпил, она откинула ему волосы со лба, чтобы они не падали на глаза. Дочь Йоуна тоже вышла из дому и стояла возле отца.

Судья вошел в горницу без стука.

— Твоего мужа осудили за убийство,— сказал он хозяйке.

— Да, он разбойник,— ответила женщина,— это я всегда говорила.

— Где его ружье? — спросил судья.— В этом доме не должно быть орудий убийства.

— Ума не приложу, как это он не пристрелил нас всех из своего ружья,— сказала жена Йоуна, отдавая ружье судье.

Потом она вынула новую, старательно сложенную шерстяную рубашку и протянула ее судье.

— Всякий видит, что мне недолго осталось до родов, к тому же я больна и дурна собой, он, наверно, и смотреть-то на меня не захочет. Я прошу судью передать ему эту рубашку. На тот случай, если он не скоро вернется домой,— она теплая.

Судья выхватил у нее из рук рубашку, хлестнул женщину по лицу и, бросив рубашку на пол, крикнул:

— Я не слуга всякой сволочи из Рейна.

Дурачок залился смехом, его всегда смешило, когда обижали мать. Прокаженные сидели рядышком на постели — одна сплошь в буграх, другая в язвах — и, дрожа всем телом, возносили хвалу богу.

Началась зима, а окончательного приговора по делу Йоуна Хреггвидссона можно было ждать только летом, когда соберется альтинг. Содержать же заключенного длительное время было негде, кроме как в Бессастадире, куда и решили отправить Йоуна. Под охраной нескольких человек его повезли на боте в Альфтанес. Погода была холодная, ветреная, бот заливало водой. Люди в боте согревались тем, что гребли и вычерпывали воду. Йоун Хреггвидс-сон, сидя на корме, распевал старинные римы о Понтусе. Когда спутники смотрели на него, он переставал петь, вызывающе хохотал им в лицо, глаза его сверкали, и белые зубы блестели в черной бороде. Потом он снова принимался петь.

В Бессастадире заключенного приняли управитель ландфуг-та, писец и двое слуг-датчап. На этот раз его поместили не в «Гроб для рабов», а бросили в яму. В невысокой земляной насыпи, похожей на колодец, было отверстие, закрытое тяжелой дверью с крепким замком и засовом. Под ней открывалась глубокая яма с оштукатуренными стенами. Туда по веревочной лестнице спустили Йоуна, а когда он добрался до самого дна, за ним полезли слуги ландфугта, чтобы надеть на него кандалы. В яме только и было что узкая скамья, покрытая овечьей шкурой, деревянная бадья для отправления естественных надобностей да колода, а на ней отличный топор и глиняный кувшин с водой.

На одно мгновение фонарь управителя осветил эти предметы: колоду, топор и глиняный кувшин, затем слуги вылезли наверх, вытащили за собой веревочную лестницу и заперли дверь на замок. Бее смолкло. Воцарилась такая кромешная тьма, что нельзя было разглядеть даже собственную руку. Йоун Хреггвидссон пел:

Был герой тот стремительно скор: На постели ее распростер. Страсть горит горячей, чем костер, Страсть горит горячей, чем костер, Но она оказала отпор.

В этой яме всю зиму, до самого лета, Йоун Хреггвидссон распевал старинные римы о Понтусе.

Время в яме не делилось ни на часы, ни на сутки. Разницы между днем и ночью не было. Пищу Йоуну опускали в корзине раз, иногда два раза в день. Общество у него было немногочисленное, да и то лишь изредка.

В сущности, он уже забыл, как выглядят люди, когда к нему спустили первых постояльцев. Он приветствовал их с радостью. Их было двое, оба в подавленном настроении, они еле ответили на его приветствие. Он спросил, как их зовут, откуда они родом, но они не торопились с ответом. Наконец он выпытал у них, что один, по имени Асбьорн Йоукимссон — из Сельтярнарнеса, другой, Хольмфастур Гудмундссон,— из Храуна.

— Да,— сказал Йоун Хреггвидссон,— парни из Храуна всегда были мошенниками. А вот жителей Сельтярнарнеса я прежде считал порядочными людьми.

Обоих заключенных ожидало телесное наказание.

По тому, как они медлили с ответами на вопросы, как взвешивали каждое свое слово, как серьезно воспринимали выпавший на их долю жребий, легко можно было догадаться, что это почтенные люди. Йоун Хреггвидссон, не унимаясь, расспрашивал и болтал. Выяснилось, что Асбьорн Йоукимссон отказался перевезти посланца лапдфугта через фьорд Скерья. А Хольмфастур Гудмундссон был приговорен к порке за то, что обменял четырех рыб на кусок веревки в Хафнарфьорде, вместо того чтобы отдать этих рыб купцу в Кефлавике. Дело в том, что, согласно недавнему указу короля, вся страна была разделена на торговые округи, а хутор Гудмундссона находился как раз в округе, где всей торговлей ворочал этот купец.

— А что мешало тебе продать рыбу в той округе, в которой тебе указано торговать нашим всемилостивейшим монархом? — спросил Йоун Хреггвидссон.

Хольмфастур рассказал, что у того купца, которому королевским указом отвели Кефлавик как торговую округу, нельзя было раздобыть веревки, по правде говоря, и у купца в Хафнарфьорде ее тоже не было, но один добрый человек из его лавки дал исландцу кусочек веревки за эти четыре рыбы.

— И это должно было случиться именно со мной — Хольм-фастуром Гудмундссоном,— заключил рассказчик.

— Лучше бы тебе повеситься на этой веревке,— высказал свое мнение Йоун Хреггвидссон.

Асбьорн Йоукимссон был еще менее разговорчив, чем его товарищ по несчастью.

— Я устал,— сказал он.— Нельзя ли где-нибудь сесть?

— Нет,— ответил Йоун Хреггвидссон.— Здесь тебе не гостиная. На этой скамье мне и самому тесно, и я никому ее не уступлю. И не мельтешись около колоды, а то опрокинешь кувшин с водой.

Вновь воцарившееся молчание было прервано тяжким вздохом:

— Это меня-то — Хольмфастура Гудмупдссона!

— Ну и что? — отозвался второй.— Как будто у меня нет имени? Разве не у каждого человека есть имя? Я хотел сказать, не все ли равно, как нас зовут.

— Читал ли кто-нибудь в древних книгах, чтобы датчане приговорили человека с таким именем к порке, да еще на его родине, в Исландии?

— Датчане обезглавили самого епископа Йоуна Арасона,— сказал Асбьорн Йоукимссон.

— Пусть только кто-нибудь посмеет оскорбить моего потомственного короля,— сказал Йоун Хреггвидссон.— Я его потомственный слуга.

После этих слов молчапие продолжалось долго. Потом человек из Храуна снова прошептал во мраке свое имя:

— Хольмфастур Гудмундссон.

Он повторил его почти беззвучно, как будто это был сложный для толкования ответ оракула: Хольмфастур Гудмундссон. И снова стало тихо.

— А кто сказал, что датчане обезглавили епископа Йоуна Арасона? — вдруг спросил Хольмфастур Гудмундссон.

— Я,— ответил Асбьорн Йоукимссон.— А если датчане отрубили голову Йоуну Арасону, то королю и вовсе нипочем приказать выпороть таких простых крестьян, как мы.

— Быть обезглавленным — это почетно,— проговорил Хольмфастур Гудмундссон.— Даже простой смертный становится почтенным человеком, когда ему отрубают голову. Простой человек, к(мдд его поведут на плаху, может читать стихи, подобно Туре Йокелю, который читал стихи и которому отрубили голову. Его имя будет жить, пока в его стране будут жить люди. А порка

15 X. Лакспесс унижает. Самый знатный человек станет посмешищем, если его выпорют.— И он тихо прибавил: — Хольмфастур Гудмундссон — слышал ли кто-нибудь более исландское имя? И это исландское имя из века в век будут связывать с воспоминанием о датской плетке! Ведь исландский народ все записывает в книги п никогда пичего не забывает.

— Меня порка ничуть не унизила,— сказал Йоуп Хрег-гвидссон.— И никто надо мной не смеялся. Если кто и хохотал, так только я!

— Может быть, самому человеку и не ваяшо, что его порют,— возразил Асбьорн Йоукимссон.— Однако я не отрицаю, что детям, когда они вырастут, пожалуй, будет не очень-то приятно узнать, что их отца пороли. Другие дети будут указывать на них пальцем и говорить: твоего отца пороли. У меня три маленькие дочки. Но в третьем и четвертом поколении ото забудется, во всяком случае, я не считаю свое имя — Асбьорн Йоукимссон — таким замечательным, чтобы оно удостоилось чести быть занесенным в книги на вечные времена. Отнюдь нет. Я такой же, как и множество других простых людей, здоровье мое уже никуда не годится, и я скоро умру. Зато исландский народ будет жить вечно, если только перестанет уступать. Это правда, я отказался перевезти королевского чиновника через фьорд Скерья. Я сказал: не перевезу тебя, ни живого, ни мертвого. Меня будут пороть, и прекрасно. Но если бы я уступил хотя бы только один-единственный раз, если бы все всегда и всюду уступали, уступали купцу и фуг-ту, призракам и дьяволу, чуме и оспе, королю и палачу — где бы тогда нашлось прибежище для исландского народа? Даже ад был бы слишком хорош для него!

Хольмфастур ничего не ответил, он все потихоньку повторял свое имя. Йоун Хреггвидссон твердо решил не пускать чужаков на свою скамью. Вскоре его кандалы перестали звенеть, послышался храп, сначала тихий, потом все более громкий и ровный.

В конце зимы к Йоуну Хреггвидссону часто спускали воров, иногда по нескольку человек кряду. Их держали в яме одну ночь перед тем, как заклеймить или отрубить им руки. Боясь, чтобы они не украли кувшин или, чего доброго, топор, Йоун вертелся как па иголках. Спускали к нему на недолгое время и других осужденных, большей частью жителей прихода Гуллбрингу.

Один арендатор отказался дать ландфугту свою лошадь, заявив, что человеку, который не может сдвинуться с места, пока ему не подадут сотню лошадей, а сам не держит ни одной, лучше бы сидеть дома. Гуннар из Хлидаренди никогда ни у кого не просил коня. Другой крестьянин — Халлдор Финнбогасон из Мюрара отказался принять причастие и обвинялся в богоотступничестве и богохульстве. Обоим вынесли одинаковый приговор — вырвать языки. Халлдор Финнбогасон ругался и шумел всю ночь перед паказанием, проклинал отца и мать и не давал Йоуну Хреггвидс-сону покоя. Йоун наконец рассвирепел и заявил, что всякий, кто не принимает причастия,— дурак, и начал петь римы об Иисусе, но знал он их плохо. Кроме воров, в яму нередко бросали людей, нарушавших королевский указ о торговле. У одного нашли английский табак, другой подмешал песку в шерсть. Некоторые тайком пробирались в Эйрарбакки, чтобы купить там муки, потому что в Кефлавике мука была плесневелая и кишела червями. Кто-то обругал купца вором, и так далее, и тому подобное. Всех их подвергали телесному наказанию. Королевская плеть беспрерывно свистела над голыми изможденными телами исландцев. Наконец в яму бросили нескольких закоренелых преступников, вроде Йоуна Хреггвидссона. Их должны были либо казнить, либо отправить на каторгу в Бремерхольм — в далекой Дании не было места, более известного исландскому народу, чем это.

За двадцать четыре недели Йоун Хреггвидссон ни разу не видел дневного света, разве только на рождество и на пасху, когдл его водили в церковь слушать слово божие. В эти праздники в яму спускались слуги фугта, надевали ему на голову мешок, снимали с него кандалы и вели в церковь. Там его сажали на скамью у самой двери между двумя рослыми парнями, а для пущей верности мешка не снимали. Так, с мешком на голове, он и слушал проповедь. Однако веревку у него на шее затягивали не так уж туго, и он, сидя в до1ие божьем, мог, приноровившись, разглядеть свою руку. Больше он ничего в ту зиму не видел.

Незадолго до пасхи к нему спустили человека из Восточной Исландии. Его должны были отправить в Бремерхольм за самое ужасное преступление, какое только может совершить исландец: он поднялся на борт голландского рыболовного судна и купил там ниток. Приговор по его делу был вынесен осенью, а весной его собирались отправить в Судурнес и оттуда на зимовавшем там корабле — в Данию. Его гоняли по всей стране от одного окружного судьи к другому, пока он не попал в это уютное местечко.

— Нет,— сказал Гутгормур Гуттормссон,— у них не было никаких улик против меня, кроме одной катушки, но слуги купца проследили, как я поднимался на борт голландской шхуны. В моей округе все бывают на иноземных кораблях. Кто никогда не видел голландского золотого дуката, не знает, что такое жизнь.

Человек говорил взволнованно, у пего перехватывало дыха-пие, как только он упоминал о голландских дукатах.

— Они вот такие большие,— сказал он и, схватив Йоуна Хреггвидссона за плечо, начертил в темноте круг у него на лбу.

— Мне никогда бы и в голову не пришло предать моего любимого короля за эти иудины деньги,— заявил Йоун Хреггвид-ссон.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.029 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>