Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Анатолий Иванов Тени исчезают в полдень 44 страница



 

— Да хотя бы поинтересовался, почему снимать тебя собираемся.

 

Морозов скривил губы и спросил:

 

— А почему? Что коня угробил?

 

— Нет, не потому... Хотя и конь... Да нет, не поймешь ты.

 

— Отчего же... — глухо откликнулся Устин. — Что я, цыпленок глупый, не соображаю? Этот проклятый конь — повод только. Настоящие причины объяснять долго. Всю жизнь ты относишься ко мне с подозрением, не веришь, понять не можешь. И потому, что не можешь, убираешь с дороги. Так тебе спокойнее... Да поглядим, что еще члены правления скажут. Кроме этого коня, и доводов никаких у тебя нету, зацепиться не за что. Так или не так? Работал я, может, и не шибко хорошо, да не хуже других. Чего молчишь? Так или не так, спрашиваю?

 

Председатель еще некоторое время разглядывал Устина молча. А затем резко сказал:

 

— Ну-ка, подними голову!

 

У Морозова качнулась только борода.

 

— Поднимай, чего же ты!

 

Однако на этот раз Устин даже не шевельнулся.

 

— Боишься, значит? — еще резче проговорил Большаков, — Так чего же захныкал — «не веришь», «понять не можешь», если настоящие причины сам знаешь?

 

— Что я знаю? Ничего я не... — попытался было возразить Устин, однако, увидев суровые глаза председателя, беспомощно умолк.

 

— Вот то-то и оно, — сказал Захар. — Но возьмем хотя бы и этот довод — коня. Объясни вразумительно, почему насмерть загнал? Что за причина?

 

— Пьяный был... Варька говорила же.

 

— Пьяный? Что-то не видел я, чтобы напивался ты когда до такого состояния. И где напился? В станционной чайной? Там водки не продают.

 

— С собой бутылка была.

 

— С собой? Тогда объясни: чего это молол ты Смирнову? Он вчера еще звонил мне. Под каким деревом он роется, как...

 

Устин ответил вяло, через силу:

 

— А под тем же, под которым ты все копаешься. А чего рыться под меня? Это хоть кого доведет до бешенства...

 

— Так... Еще один вопрос. Эти стожки почему в Пихтовой пади остались? Если уж начистоту, тоже подозрительно мне. Почему?

 

— А сам ты почему недоглядел? — спросил, в свою очередь, Устин. — У меня тоже не сотни глаз. За всем не усмотришь. Закрутился и забыл. А ты с Егоркой ездил потом, обсматривал поля. Чего же ты их не увидел?.. Да ладно уж, что вопросы задавать друг другу... На свете вроде все устроено просто да понятно, а не на всякий вопрос ответишь вдруг...

 

— Вдруг не на всякий, верно, — согласился Захар, по-прежнему внимательно глядя на Устина. — И поэтому позовем на помощь милицию. А если надо — и суд.



 

Внешне Устин и на эти слова никак не реагировал. Но спустя минуту все-таки спросил:

 

— Зачем... милицию?

 

— А ты как думал?! — спросил, в свою очередь, Захар. — Три стога сена не шутка. Да еще в такой год. Мы уж сообщили куда следует.

 

И опять Морозов сидел на прелом сене не шевелясь. Потом промолвил:

 

— Та-ак... Что ж, разбирайтесь...

 

— Уж будь спокоен, разберемся. И если напрасно роюсь под тебя, если я ошибаюсь — при всем народе попрошу у тебя прощения. Не беспокойся, сил и совести на это хватит...

 

Председатель направился из конюшни. Устин тоже поднялся, вышел следом и, горбатясь, побрел в сторону своего дома.

 

Захар подошел к запряженной Фролом кошеве, поудобнее уселся, подобрал вожжи. Но Курганов перехватил их.

 

— Постой. Теперь я хочу потолковать с тобой, — проговорил вдруг он.

 

Председатель не стал удерживать вожжи.

 

— А не ты ли заявил недавно, что разговаривать со мной больше никогда не будешь?

 

— Ты что... смеешься надо мной? Ты что это... — сухим от ярости голосом начал Фрол.

 

Но Большаков пожал плечами:

 

— При чем тут смеешься или не смеешься? Я только вспомнил, что ты говорил...

 

— Не притворяйся! — закричал Фрол. — Я не об этом сейчас, что я говорил, а об том, чего вы там говорите! Какой я вам, к черту, бригадир?! Чего вы там прикидываете, намечаете?!

 

— Во-он ты об чем... Я думаю, хороший будешь бригадир. Лучше Морозова.

 

— Лучше, хуже... А вы у меня спросили согласия?

 

— Спросим, когда придет время. Пока предварительный разговор на правлении был.

 

— А спрашивать нечего. Я давно тебе сказал — не лезь с этим. Не суйся! Не буду.

 

— Нет, будешь!

 

— Вон как!

 

— Вот так! — в тон ему ответил Большаков, выдернул вожжи. — Будешь, если еще народ доверит.

 

— Не надо мне вашего доверия! И вашего бригадирства!

 

— А вот это ты врешь. (Фрол направился было в конюшню, но при последних словах председателя обернулся.) Бригадирства, может, и не надо, чины тебя не особенно привлекают, знаю. А вот доверия людей... Это разные вещи.

 

— Ну-ну, давай дальше! — усмехнулся Фрол. — Правда, опять у нас с тобой разговорчик получается. Ха арошая беседа! По-серьезному.

 

— Что ж, по-серьезному. Ты это чувствуешь и стараешься ухмылкой замаскироваться.

 

— Нечего мне маскироваться, не на войне, — упрямо сказал Фрол. — А доверие какое теперь ко мне? Семью бросил, с Клашкой сошелся. После всего разговор о бригадирстве что такое? Насмешка. И я прошу — бросьте.

 

Фрол говорил теперь все мягче и мягче.

 

— Да, видно, придется. Потому что мое предложение... Не послушался ты меня, Фрол, наломал с Клашкой дров... И потому мое предложение о назначении тебя бригадиром вызвало удивление. Меня не поддержали.

 

Фрол кинул быстрый взгляд на председателя, тут же опустил глаза в землю.

 

— И хорошо, что не поддержали. Да и зачем это тебе?

 

— А затем, — спокойно проговорил Большаков, — чтоб помочь тебе, дураку, хоть в конце жизни. И в этой истории с Клавдией, и вообще. Чтоб к людям тебя немного повернуть. Но самое главное — затем, что я, несмотря ни на что, верю в тебя. И постараюсь передать эту веру всем членам правления. Постараюсь убедить их. Они поймут, я думаю.

 

— Вряд ли... — помедлив, вымолвил Фрол. — Не таким меня знают.

 

— Что ж, кто не разглядел тебя, поверят мне на слове. А все остальное от тебя будет зависеть. Ну, посторонись.

 

Фрол молча отступил. Большаков тронул лошадь.

 

Опустив голову, Курганов шел к конюшне. Потом остановился, поглядел в ту сторону, куда поехал председатель. Но не увидел ни председателя, ни деревенских домов. Он видел только, что под ослепительно белым снегом лежала перед ним земля.

 

Под ослепительно белым снегом лежала земля.

 

Снег толстым слоем покрывал крыши, пушистыми шапками висел на столбах, на ветках деревьев. Тайга под снегом стояла отяжелевшая, усталая.

 

Обильным куржаком были покрыты телеграфные провода. И казалось, что меж столбов натянута не проволока, а разлохмаченные, низко провисшие от собственного веса канаты.

 

Временами с деревьев срывались комья снега, осыпался с проводов куржак. Тогда в воздухе долго плавала и переливалась в солнечных лучах мелкая снежная пыль.

 

Дымились трубы. Клубы березового дыма, тоже ослепительно белые как снег, поднимались отвесно вверх. Они напоминали летние курчавые облака, которые плавают в небе в жаркий погожий день.

 

Устин всегда был равнодушен к природе, никогда не обращал внимания на ее красоту. Но сейчас, понуро шагая по деревне, вдруг увидел ее, ощутил каким-то обнаженным, болезненным чувством. Он почувствовал, может, впервые в жизни, как пахнет свежий, не измятый еще ногами снег, как из тайги накатывает волнами запах стылой хвои и приятно царапает в горле, чуть кружит голову.

 

Зимой деревня кажется тихой, праздной, отдыхающей от летних трудов и забот. Но Устин знал, что это не так. Вон на краю деревни стучит и стучит электростанция. Это значит, что по отяжелевшим проводам-канатам в ремонтную мастерскую, в амбары, в колхозный гараж, в скотные дворы — во все службы огромного хозяйства беспрерывно течет электричество, освещая помещения, подавая воду, вращая станки. И всюду идет работа, всюду своим чередом идет жизнь.

 

Вот, например, скотные дворы, телятник... Устин остановился, несколько минут глядел, как хлопочут вокруг коровников девушки и пожилые женщины, то появляясь на улице, то исчезая в помещениях. Из телятника выскочила внучка старика Шатрова в одном халатике, с подоткнутым подолом — видно, мыла и чистила в стайках, — подбежала к изгороди, закричала:

 

— Анна Тимофеевна! Ну как?

 

— Растелилась, слава те Господи. Телочкой. А Звездочка еще мучается, — прокричала в ответ пожилая женщина.

 

— Ветеринар приехал?

 

— Тут, тут, доченька... Ох, тяжелый нынче отел!

 

И обе скрылись, поспешили к своим делам.

 

Только Устану некуда теперь спешить. Некуда? А разве когда-нибудь было — куда?

 

«Да, было», — думал он, шагая дальше. Он торопился иногда куда-то. А куда? Зачем?

 

С проводов все сыпался куржак. Там, где он падал, долго стоял переливающийся искрами снежный столб.

 

По улице шныряли вездесущие ребятишки. Раскрасневшиеся на морозе, обсыпанные снегом, они сбивали палками куржак с проводов и деревьев, с хохотом плясали в искряшихся облаках и сами переливались под лучами солнца, точно были одеты не в истертые полушубки, не в растерзанные Бог знает о какие сучья и шипы пальтишки, а в диковинную царственную парчу.

 

Так куда же и зачем торопился иногда он, Устин Морозов? Что ж, он знал куда. Он всегда это знал...

 

Устин свернул в переулок, в ту сторону, где стояла давно законченная кладкой водонапорная башня. Возле башни еще летом сколотили дощатую времянку, и сейчас в ней что-то пилили, строгали, точили. Из времянки то и дело выходили люди с деревянными брусьями, рамами, коробками в руках, с изогнутыми замысловато железными трубами и скрывались в единственном дверном проеме башни. Дверь еще не была навешена, и оттуда брызгали искры электросварки.

 

Из башни вышел прораб Иван Моторин с запорошенными опилками плечами, в шапке с торчащими вверх ушами, остановился, вытаскивая банку с табаком. Заклеивая языком самокрутку, глянул на солнце, прищурив один глаз, и тут же напустился на высоченного, с длинными руками парня:

 

— А чтоб тебя... Гришка! Ты какой патрубок тащишь?

 

— Так сам же говорил — шестидюймовку надо.

 

— Правильно. А это сколько? Четыре дюйма! Голова!

 

Парень растерянно вертел в руках отрезок трубы.

 

— Ладно, этот пригодится в третьей секции. Резьбу только нарежь. Да левую гляди не перепутай... А-а, Устин! — воскликнул он, увидев Морозова. — Скоро, скоро, брат, дадим водичку людям. Прямо в кухни хозяйкам подадим. Свеженькую. Так что продавай к весне коромысло.

 

Устин постоял, как бы раздумывая, вступать с Моториным в разговор или нет. И пошел дальше.

 

«Дадим водичку людям...» А он, Устин, торопился иногда... Да что там — иногда! Всю жизнь он ждал тех, кто помешает «дать людям водичку». И при первой же возможности торопился к ним на помощь. Торопился, чтобы помочь им растоптать вот такую свежую красоту земли, чтоб задушить смех вон тех ребятишек. И воду... да, чтоб и воду не дали людям...

 

Ему вдруг захотелось почувствовать, увидеть, чему же он еще хотел помешать. Почувствовать и увидеть все до конца... Так пьянице, наверное, хочется глотнуть очередную стопку водки. Потом еще одну, и еще — до тех пор, пока не отупеет он окончательно и не свалится замертво.

 

Устин пошел мимо гаража к механической мастерской.

 

Широкие ворота гаража были распахнуты настежь. Там, в глубине черного зева, свисали с потолка электрические лампочки, поблескивали зеленые упрямые лбы автомашин, маячили люди.

 

Ободранная полуторка, на которой ездил сын председателя Мишка Большаков, стояла во дворе. Сам Мишка, в огромных валенках и новой фуфайке, был возле машины. Рядом с ним стоял заведующий гаражом Сергеев.

 

— Так как насчет новой машины, а? — спрашивал Мишка.

 

— Так что я? Отец...

 

— Отец, отец... Вы бы объяснили сами: пора, мол, Михаилу новую...

 

Устин не стал больше слушать. Хрустя снегом, зашагал прочь.

 

«Новую машину, значит, ему надо...» — думал он с ненавистью о Мишке Большакове. И этому он, Устин, хотел помешать. Чтоб не получил... «Ну-ну, погоди! Правильно за него Демид выговаривал. Погоди...»

 

Возле мастерской Морозов опять постоял, слушая издали грохот железа, визг токарных станков, голоса людей. О чем перекликались люди — ругались они или балагурили, — он понять так и не мог. Стоял и тупо думал: «Ну да, чтоб не грохотало тут железо, не ревели моторы, замолкли голоса...»

 

... А потом шел мимо амбаров, где пели женщины и девушки, сортируя семена: «Ну да, чтоб не пели, не драли горло. Распелись...» Попалась ему навстречу женщина с грудным ребенком: «Чтоб не рожали...» У конторы почти столкнулся с бухгалтером Зиновием Марковичем: «Все считает, все считает... Обломать пальцы, чтоб не считал...» Наконец увидел председателя, уезжающего из деревни в своей кошеве. «А этого вообще, вообще...»

 

Морозов долго смотрел вслед Захару Большакову, пока тот не скрылся из виду. Подняв голову, зачем-то огляделся вокруг.

 

Земля по-прежнему лежала под ослепительно белым снегом. Пылало над ней солнце, обливая ее светом, зажигая каждую снежинку, расцвечивая окна, заглядывая в каждый дом.

 

С необозримого заречья, где застыли огромные белые волны, все так же тянуло запахом холодного снега, из тайги — мерзлой хвоей. Над деревней они мешались, образуя, вероятно, тот самый эликсир, который очищает кровь, омолаживает человека. Так почему бы и ему, Устану, не очистить свою кровь, не помолодеть?

 

В какую-то секунду ему даже хотелось побежать вслед за Большаковым, догнать его, рассказать все-все, попросить места на этой земле, под этим солнцем.

 

Но это была только секунда. В следующий миг он уже понял, что никогда не осмелится, никогда у него не хватит сил рассказать людям, чему он пытался помешать.

 

Нельзя одолеть неодолимое, как нельзя снять с неба солнце и погрузить землю во мрак. Но если люди узнают, что он пытался это сделать, они не простят. Есть дела, которые люди не прощают, за которые надо расплачиваться сполна...

 

... Приплетшись домой, Устин разделся, сел к окну и принялся смотреть на улицу.

 

Он так и не спросил у жены, давно ли Демид живет в Озерках, отчего это он до сих пор не дал ему, Устину, знать о себе, а посылал нищих именно к ней. Он не спросил даже, правильна ли его догадка, что все эти годы не Демид командовал всеми ими, а она, Пистимея.

 

Не спрашивал он этого и сейчас.

 

Немного погодя он поднялся, пошел в свою комнату, принес папку, подаренную Демидом, сел почему-то с ней не за стол, а возле истопившейся уже печки, в которой еще, однако, ярко переливались березовые угли, маленько помедлил и открыл ее.

 

Сверху лежала свернутая вчетверо газетная вырезка. Устин развернул ее. В глаза ему бросились два места, подчеркнутые красным карандашом: "Штюльпнагель, подробно рассматривая причины поражения Германии во второй мировой войне, писал: «Никакое поражение не является окончательным. Поражения — это лишь уроки, которые нужно усвоить, готовясь к следующему, более сильному удару... Наше поражение в нынешней войне следует рассматривать всего лишь как несчастный случай в победоносном продвижении Германии по пути завоевания мира...»

 

— Ишь ты! — проговорил Устин, отрываясь от статьи. — Крепко режет Штюльп этот: как несчастный случай в победоносном продвижении... Ты понимаешь? Тоже, видать, не дурак, как и тот... как его, — Устин порылся в папке. — Дениц, что ли? Ага, верно...

 

Пистимея стояла рядом, скрестив руки на груди. Устин принялся читать другое подчеркнутое место: «История почти никогда ничего не забывает... И когда-нибудь в хранилищах Боннского генерального штаба будут, вероятно, найдены тайные меморандумы, приказы, письма, на основе которых исследователи сумеют со всей точностью рассказать о том, как в этом учреждении пятидесятых и шестидесятых годов планировали третью мировую войну...»

 

Устин внимательно прочитал всю статью до конца, иногда пошевеливая губами. Потом аккуратно сложил ее снова вчетверо, посидел не шевелясь в задумчивости. Иногда по его губам, по всему лицу пробегало что-то — не то вымученная усмешка, не то просто судорога.

 

 

И бросил газетную вырезку в печь, на горячие угли.

 

Бумага сразу покоробилась, свернулась, густо зачадила черной копотью. Потом вспыхнула, как порох, и моментально сгорела.

 

Легкий бумажный пепел тотчас потянуло в дымоход.

 

Пистимея не изменила своей позы, не шелохнулась. Она только чуть сузила глаза.

 

А Устин взял другую вырезку и принялся читать. Но через некоторое время поднял голову, спросил:

 

— Сколько, говоришь, западные немцы собираются уничтожить людей в новой войне? Два миллиарда, что ли? Хотя ведь это не ты, это Демид говорил... — Но тут, опомнившись, махнул рукой: — А-а...

 

И снова принялся читать.

 

В статейке говорилось, что в будущей войне немцы, возможно, и не планируют массовое уничтожение людей, что сейчас, подготавливая эту войну, они, может быть, штампуют и штампуют где-то на сверхсекретных подземных заводах вроде бы обыкновенные противогазы. А на самом деле... Придет пора — и они просто дадут каждому подышать вот через такой «противогаз». И у каждого выпрямятся все мозговые извилины. Эти два миллиарда людей превратятся в бессловесных, тупых идиотов. «Хозяева» пропустят каждого через специальное «воспитательное» заведение, где бывшим людям — русским, китайцам, англичанам, французам, индусам, американцам, всем, всем внушат одну-единственную мысль, проложат в мозгу одну-единственную извилину. И все земли будут покрыты стадами покорных рабов. Это будут очень удобные рабы. Они не взбунтуются, их не надо будет охранять, не надо бояться. Одного надсмотрщика хватит на целое стало. И этот надсмотрщик не будет таскать с собой даже плети. Одно слово, один жест, один знак — и все стадо примется за работу. Каждый будет делать указанную ему работу безразлично, как машина, до тех пор, пока тот же надсмотрщик словом или жестом не прикажет эту работу прекратить... Это и будет тот «новый порядок», о котором сейчас мечтают в Западной Германии. Править всем земным шаром будут несколько тысяч избранных «господ». Этих «правителей мира» будут выводить, как цыплят, в специальных заведениях. И здесь ничего не надо выдумывать — такие «господовыводители» уже существовали на земле при Гитлере, работа инкубаторов для производства расы «хозяев» земли была уже опробована. В свое время немецкие нацисты с помощью своих выдающихся медицинских светил и авторитетов тщательно отбирали из числа чистокровных «арийцев» самых крепкозадых самок, самых крепконогих производителей и посылали в специальные дома-дворцы. Их погружали в царственный комфорт, их поили неземными напитками, кормили «священной» пищей, ублажали развлечениями, недоступными обыкновенным смертным. А они должны были делать одно — рожать и рожать «детей повышенного типа», будущих столпов тысячелетнего гитлеровского рейха, будущих «господ» земли.

 

— Ловко! — промолвил Устин, дочитав статью, и тоже швырнул ее в печь, взялся за третью, потом за четвертую, за пятую.

 

Иные вырезки были величиной в ладонь, иные — в целый газетный лист. Фотографии маневров немецких войск, диаграммы роста военного потенциала Западной Германии, карты ракетных ударов почти по всем крупным городам Советского Союза... Вот нарисовано, как и откуда будут пускать ракеты на Владивосток, Красноярск, Иркутск, Новосибирск, Свердловск, Горький, Москву, Ленинград...

 

Устин все это прочитывал, просматривал — и потом в печь, в печь, в печь. Пистимея все так же стояла рядом да все уже и уже сощуривала свои поблекшие от времени, когда-то голубые глаза.

 

Наконец в папке осталось всего несколько листов, сшитых тетрадкой, на которую раньше Устин не обратил внимания. На каждом листе сверху стояло: «Список генералов бундесвера, занимавших в прошлом военные посты в гитлеровском вермахте и участвовавших в военных преступлениях против народов Европы», «Список боннских дипломатов, занимавших важные посты в государственном и партийном аппарате нацистской Германии», «Список бывших гитлеровских судей, занимающих в настоящее время...» Устин вскочил, затряс этими листами под носом Пистимеи, закричал ей в лицо:

 

— Ну, Демид, ну, Демид! Даже списочки эти умело подобрал, с напоминанием... Нет, что ты, высохшая библейская корова, перед ним! — издевался Устин, как мог. — Он, он всегда командовал, а не ты! Он сказал тебе: «Привези ко мне Устина — я враз вылечу его». И вылечил, вылечил...

 

Пистимея наконец уронила с груди руки, отшатнулась от мужа.

 

— А вот один человек недавно сказал мне: «Светлиху не испоганить ведром помоев!» Это как? Почему об этом ни одной вырезочки не положено? — тряся бородой, спрашивал Устин.

 

— Господи! — жалобно вымолвила Пистимея. — Какими помоями? Чего городишь?!

 

Устин кинулся на улицу. Пистимея побледнела как стена и вдруг впервые за много-много лет... перекрестилась невольно по-православному, метнулась, как молодая, следом.

 

Устин никуда и не думал бежать. Он просто стоял на дворе и жадно глотал свежий морозный воздух. Но Пистимея все-таки повисла на нем, обхватив мужа за шею, прильнув к нему, как огромная, чудовищная пиявка.

 

— Устин! Устюша! Опомнись, чего ты... — бормотала она.

 

— Да отстань ты! Ну чего, в самом деле! — крикнул на нее Устин. — Не хватит у меня сил, понятно? Нету их вообще. Не бойся...

 

Он оторвал от себя жену и пошел обратно в дом. А Пистимея еще раз осенила себя крестом.

Глава 30

 

Петр Иванович Смирнов вычитывал сигнальный экземпляр очередного номера своей газеты. Номер получился хороший, разнообразный. В простых, бесхитростных информациях, заметках, корреспонденциях рассказывалось о будничных делах района. В одной заметке говорилось, например, что озерский райпромкомбинат вчера, в последний день января 1961 года, выполнил полтора месячных плана. В другой сообщалось, что на днях строители заканчивают отделочные работы в большом, трехэтажном жилом доме. Дом этот предназначен для рабочих кирпичного завода, для учителей средней школы, для механизаторов озерской ремонтно-тракторной станции. Окончания строительства дома давно ждали, квартиры были давно распределены. Петр Иванович на минутку закрыл глаза, представил, как весело вспыхнут вечером широкие окна и молчаливые пока комнаты наполнятся веселым гомоном, радостью, жизнью.

 

Заметка называлась «Для трудящихся». Что — для трудящихся? Дом? Конечно, не для бездельников, это всем ясно. Петр Иванович зачеркнул заголовок, написал новый: «Скоро вспыхнут веселые окна».

 

Вся вторая полоса была посвящена селу. На ней рассказывалось, в каких невероятно тяжелых условиях проходит зимовка скота. И, по совести говоря, это была невеселая страница. В каждой заметке чувствовалось, как отчаянно изворачиваются колхозники, чтобы растянуть последние клочки сена до весенних дней, чтобы любой ценой спасти скот...

 

На самом видном месте была заверстана статья о благородном поступке зеленодольцев, поделившихся с колхозом в трудную минуту сеном из своих личных скудных запасов.

 

Третья и четвертая полосы были заполнены самым различным материалом: тут были сводка о ремонте тракторов и прочих машин, корреспонденции на школьную тему, критическая заметка о торговых работниках, фельетон о зажимщиках критики, международный обзор и статья на антирелигиозную тему.

 

Вечернее солнце заглядывало в оба окна. Петр Иванович сидел в простенке между ними, и прозрачные лучи, проливаясь справа и слева, падали на стол, высвечивали золотом весь его маленький скромный кабинетик.

 

Смирнов склонился над газетой, принялся вычитывать статью о поступке зеленодольских колхозников. Материал этот с его слов написал заведующий сельхозотделом редакции. Конечно, надо было написать самому, но, приехав из Зеленого Дола, он три дня пролежал пластом. Где-то в середине статьи стояло: «Одним из первых благородную инициативу колхозников поддержал бригадир Устин Морозов. Из своих личных запасов сена он привез на колхозную ферму два воза...»

 

Написано, конечно, неуклюже, коряво. Да в этом ли сейчас главное дело? «Одним из первых... поддержал...» Что он поддержал?

 

Петр Иванович взял ручку, собираясь вычеркнуть фамилию Морозова. Но тут же задал себе вопрос: а почему? Правильно ли это будет? Ведь в том, что он услышал в колхозе на конюшне, что наговорил ему Устин Морозов по дороге из колхоза на станцию, он никак не мог разобраться.

 

И все-таки...

 

Быстро обмакнув перо в чернильницу, он вычеркнул из статьи фамилию Устина Морозова, вздохнул с облегчением... Но... теперь вспомнил вдруг состоявшийся четыре дня назад разговор возле конторы с Фролом Кургановым...

 

— Можно написать заметку в газету, что ты в тяжелую для колхоза минуту добровольно привез на артельную ферму три центнера своего сена? Хотя, откровенно сказать, не очень хочется печатать такую заметку...

 

— Не надо.

 

— Почему? Может, где-то кто-то хоть подумает о тебе с теплотой...

 

— А мне, может, нравится, что обо мне с ненавистью думают? А мне, может, нравится, что меня не только не любят, а ненавидят? А может, я легче дышу, когда знаю, что меня ненавидят? А?..

 

Фрол говорил это сперва тихо и раздумчиво, потом голос его звучал все громче и громче, прорвалась в нем не то злость на самого себя, на весь мир, не то тяжелое, необъяснимое отчаяние...

 

«Не надо — так не надо», — решил Петр Иванович и, сдавая днем статью в набор, сократил то место, где говорилось о Курганове, вставив несколько общих фраз. И все время потом его мучили сомнения. Да, печатать о Фроле ничего не хотелось. Но хочется ему или нет, а ведь именно Фрол первым, никого не спрашивая, привез на ферму свое сено...

 

Петр Иванович снова взялся за ручку, восстановил первоначальный текст статьи и подумал: «Интересно, с каким выражением лица будет читать Курганов о себе? Ухмыльнется, пожалуй, с никому не понятным злорадством. Чего же еще ждать от него?..»

 

... Смирнов быстро прочитал газету до конца. Сделанные им исправления в статье о зеленодольских колхозниках были единственными. Ошибок он тоже не обнаружил — корректор Зина Никулина, как всегда, безукоризненно вычитала днем гранки. Только в антирелигиозной статье слово «бог» трижды было набрано с прописной буквы.

 

Петр Иванович встал, прошелся по кабинету, разминая затекшие от долгого сидения ноги. Затем, еще раз бегло пробежав глазами по заголовкам статей и заметок, принялся думать о Зине Никулиной. Сейчас она закончит читку своего корректорского экземпляра, молча войдет в кабинет, склонив немного набок голову, плотно завязанную платком, молча положит на стол подписанный ею номер и так же молча, не сказав ни слова, выйдет...

 

В последнее время Зина стала молчаливой и нелюдимой. Правда, она и раньше была не особенно разговорчива, приходила иногда на работу с опухшими, заплаканными глазами. Петр Иванович заметил это сразу же, как только принял редакцию.

 

— Что это с вами? — спросил он однажды. — Случилось что-нибудь?

 

— Ничего, — коротко ответила она, глянув на него сероватыми ледяными глазами.

 

Петр Иванович знал, что у Зины было какое-то несчастье в жизни, кажется, кто-то ее обманул, оставил с ребенком. Для себя он объяснил ее нелюдимость, ее холодные, ледяные глаза этой трагедией. Надо было как-то помочь ей, но как? Душа ее была, по-видимому, изранена глубоко, и малейшее неосторожное прикосновение могло вызвать прежнюю боль. Петр Иванович понимал это.

 

Потом он узнал, что Зина родная сестра Клавдии Никулиной, бригадира огородниц зеленодольского колхоза. Он спросил у Клавдии, что происходит с Зиной. Но Клавдия ничего вразумительного ему тоже не сказала.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.045 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>